Чуковский в Ташкенте Tашкентцы Искусство История

О Ташкенте Корнею Ивановичу рассказывал еще Павел Нилин, побывавший там в самом начале войны. Уже тогда К. И. задумался о том, чтобы уехать в Ташкент, забрать в этот теплый и сытый город дочь и внуков. И он действительно туда отправился с писательским поездом, и чуть позже туда же выехала из Чистополя Лидия Корнеевна с детьми. С ней вместе ехала Ахматова, которую вывезли из блокадного Ленинграда.Наталья Громова, автор книги «Все в чужое глядят окно», посвященной ташкентской жизни советских писателей, говорит: «К концу 1941 года, в результате стремительного прохода немцев к Москве, стала очевидна уязвимость Поволжья. Прорыв немцев к Волге означал, что для них не составит труда захватить Казань, а вслед и Чистополь, стоящий на Каме. Как и в Москве, здесь в конце октября началась паника». Эвакуированные в Поволжье тоже стали собираться в путь. Многие оказались в Ташкенте, где осели большинство писателей и писательских семей.

В Ташкент приехали первая жена Пастернака Евгения Пастернак с сыном, Алексей Толстой с красавицей-женой Людмилой Ильиничной, первая жена Горького Екатерина Пешкова, жена Всеволода Иванова Тамара, семья функционера Союза писателей Валерия Кирпотина (приезжал и он сам), только что осиротевший сын Цветаевой Георгий Эфрон… «Драматург И. Шток, Ф. Раневская, Н. Мандельштам, семья Луговского (поэт, его мать и сестра), Елена Булгакова, писатель В. Лидии, поэт С. Городецкий с семьей, литературоведы М. и Т. Цявловские, Д. Благой, Л. Бродский, В. Жирмунский, драматург Н. Погодин, писатели Н. Вирта, И. Лежнев, критик К. Зелинский, Мария Белкина (жена критика Анатолия Тарасенкова с грудным сыном. – И. Л.) и многие другие», – перечисляет Н. Громова.
Ташкент поражал эвакуированных восточной экзотикой – цветением садов, иной архитектурой, иными одеждами горожан, небывалым изобилием и такой же небывалой дороговизной огромного рынка. Это был совсем другой мир, иная цивилизация, и война в нем ощущалась совсем иначе, издалека. Ходили даже слухи, что при поражении СССР в войне Узбекистан отойдет к англичанам, станет британской колонией…

Наталья Громова напоминает, что Алексей Толстой, повидавший послереволюционную эмиграцию, называл Ташкент «Стамбулом для бедных»: этот колоритный восточный город, как некогда Константинополь, подвергся нашествию все потерявших, растерянных европейцев.Вот первые ташкентские впечатления Чуковского: «У парикмахера – веер. Попрыскает одеколоном – и веет. У чистильщика сапог – колокольчик. Почистил сапог и зазвенит, чтобы ты подставил ему другой. Тополя – необыкновенной высоты – придают городу особую поэтичность, музыкальность. Я брожу по улицам, словно слушаю музыку, – так хороши эти аллеи тополей. Арыки и тысячи разнообразных мостиков через арыки, и перспективы одноэтажных домов, к-рые кажутся еще ниже оттого, что так высоки тополя, – и южная жизнь на улице и милые учтивые узбеки, – и базары, где изюм и орехи, – благодатное солнце – отчего я не был здесь прежде – отчего я не попал сюда до войны?»

И вдруг: «Самое здесь странное, неожиданное: это смеющиеся дети»… Совсем иным казался этот город Татьяне Луговской, сестре поэта, – город, где, по ее словам, «даже вода пахнет пылью и дезинфекцией, где летом закипает на солнце вода, а зимой грязь, которой нет подобной в мире (это, скорее, похоже на быстро стынущий столярный клей)… где собрались дамы-фифы и собралось горе со всего Союза, где по улицам вместе с трамваями ходят верблюды и ослы, где вас почему-то называют „ага“, где про ваши родные ленинградские и московские края говорят – Россия (!), где гроб – один из самых дефицитных товаров…».Поезд, в котором ехали Чуковские-старшие, шел до Ташкента девять дней, на десятый приехали. По меркам того времени – очень хорошая скорость: другие ехали по месяцу, со стариками и грудными детьми, на нарах в холодных телячьих вагонах, без денег, еды и теплых вещей, пропуская вперед другие эшелоны – промышленные, правительственные, с ранеными…
Писатели все-таки и сейчас оставались привилегированным меньшинством; ехали в «международном вагоне». Тем не менее и этому меньшинству приходилось несладко: денег нет, еды в дороге не добыть, привычный уклад жизни разрушен, сниматься с места и тащиться поездом через всю страну на пороге 60-летия очень трудно. Да и привычный ли уклад? – Чуковские едва успели обжиться в Москве, как снова пришлось бросать все, снова начинать жизнь с нуля, уже в который раз. Еще в дороге К. И. дал телеграмму дочери в Чистополь, что попросил Совнарком Татреспублики помочь ей выехать в Ташкент – «воспользуйся». Л. К. с детьми и Ахматова выехали пароходом в Казань, оттуда поездом в Ташкент, ехали две недели.«Я весь больной, – пишет К. И. в первой дневниковой записи, сделанной в Узбекистане. – У меня и грипп, и дизентерия, и выпало три вставных зуба, и на губе волдырь от лихорадки, – и тоска по Бобе – и полная неустроенность жизни – и одиночество». Весной он рассказывал Николаю Корнеевичу в письме печальные подробности, о которых не хотел писать по горячим следам: «Я в первый месяц перенес сразу все ташкентские болезни – и даже провел дней пятнадцать в больнице. Хотя правительство отнеслось к нам, писателям, очень радушно, но все же устройство было очень трудно. Покуда я лежал в больнице, писатели оттяпали данную мне квартиру».И такой трогательной радостью отзывается он на любые проявления человеческой доброты: банка керосина, принесенная незнакомым человеком, предложение недорого снять комнату в удобном месте. «Чудо, редкость! – радуется он. – Мне не пришлось кланяться Коваленке, не пришлось отнимать кров у братьев-писателей, я избавлен от всяких дрязг, живу с женой уединенно – в стороне!»Жить «в стороне» и в самом деле было очень важно, и добытые комнаты в разных концах двора не зря казались чудом. Прибывающих селили не только в гостинице, как Чуковских, но и в общежитиях, и в неприспособленных для проживания зданиях учреждений, для размещения эвакуированных выселили местных жителей из целого дома. Начались свары, захват квартир побольше и получше, уплотнения. Затем, как обычно, писатели стали ревниво и неприязненно присматриваться друг к другу: как живут, во что одеты, где получают паек… Жить подальше от «братьев-писателей», не участвовать в коммунальных битвах, не быть объектом пристального наблюдения – это было чудо и редкость.Адрес К. И. в Ташкенте – улица Гоголя, 56. «Белый двухэтажный дом. Шумный, пыльный двор. В углу дверь в комнату, где живет семья Чуковских.

В другом конце дома вход в кабинет Корнея Чуковского, – вспоминал Валентин Берестов. – Пустая комната, где был обжит только один угол у окна: стол, тахта, полка со старыми книгами и новыми папками». Чуковский угощал своего юного гостя супом из кормовой свеклы.«Живу в комнате, где, кроме двух гео-карт, нет ничего. Сломанный умывальник, расшатанная кровать, на подоконнике книги – рвань случайная – вот и все – и тоска по детям. Окна во двор – во дворе около сотни ребят, с утра до ночи кричащих по-южному» – это дневник К. И. 1942 года. «Детей около 50, кричат под окнами, визжат с утра до ночи. Никакой возможности заниматься. А между тем я работаю, как никогда» – это из письма сыну. В 1943 году, уже уезжая, он описывал свое жилье так: «Моя комната с нелепыми зелеными занавесками, с шатучим шкафом; со сломанной печкой, с перержавелым кривобоким умывальником, с двумя картами, заслоняющими дыры в стене, с раздребежженной дверью, которую даже не надо взламывать, с детским рисуночком между окнами, выбитым стеклом в левом окне, с диковинной форточкой – немыслимый кабинет летом, когда под окнами галдели с утра до ночи десятка три одесситов».«В начале ноября приехала Лида, – гласит последняя дневниковая запись К. И. за 1941 год. – Мы с М. Б. встретили ее на вокзале. Она ехала с Маршаком, Ильиным, Анной Ахматовой, академиком Штерн, Журбиной. Привезла Женю и Люшу. Маршак и Ильин остались в Алма-Ата». Жить одним домом со взрослой дочерью, недавно пережившей трагедию, было трудно.
«Конечно, я полон всякого уважения к Лиде, это действительно большой человек, здесь она работает много в детских домах (в порядке шефства), пишет статьи, выступает на собраниях общественниц, все ее любят, но какой это жесткий, трудный, несгибаемый человек», – пожаловался К. И. однажды сыну.Эвакуированные продолжали прибывать и с трудом расселяться. Они привозили новости, иногда письма – и множество слухов. Новости были разные, но чаще плохие. В конце года немцев отбили под Москвой, отодвинули линию фронта от столицы – но наступление в Крыму не удалось, под Вязьмой захлебнулось, армии не хватало сил. Самые страшные вести приходили из Ленинграда, где умирали от голода близкие люди. Лидия Корнеевна еще в Чистополе, в октябре 1941-го спросила приехавшую из Ленинграда Ахматову, боятся ли в городе прихода немцев. «Что вы, Л. К., какие немцы, – отвечала та. – О немцах никто и не думает. В городе голод, уже едят собак и кошек. Там будет мор, город вымрет. Никому не до немцев».Осенью 1941 года при эвакуации из осажденного города погиб Цезарь Вольпе – Люшин отец: приехал в Ленинград, чтобы вывезти сына, разминулся с ним, нанял грузовик, выехал из города на Ладогу – и погиб где-то в пути при невыясненных обстоятельствах. В Ленинграде голод свел в могилу родителей Мирона Левина, а сам Мирон еще раньше, до прихода фашистов, умер в Крыму от туберкулеза. Был арестован и умер в тюремной психбольнице в начале 1942 года Даниил Хармс. Умер Исидор Гликин, взявший на хранение «Софью Петровну». Потом узнали, что он незадолго до смерти – пешком, истощенный, на другой конец ледяного города – отнес тетрадь с повестью своей сестре. О ком, кажется, ни спросишь – умер, погиб, умирает от голода, тяжело болен, пропал без вести, похоронил мать или ребенка – как это все можно было вместить? Чуковский в январе 1941 года записал в дневнике слух, оказавшийся потом ложным: говорят, что убит Шостакович! Немудрено, что на фоне таких новостей любые ташкентские красоты казались неуместными. «Но я на красивое больше смотреть не могу: / Кощунственна эта лазурь, лепестки и ресницы», – писала Лидия Корнеевна.В декабре Пастернак написал Чуковскому письмо, где благодарил за помощь, которую К. И. оказал его бывшей жене и сыну в поисках жилья: «Она мне писала, как много Вы для нее сделали». В письме рассказывалось дальше, что в Переделкине стоит зенитная часть и солдаты совершенно не щадят домов и того, что находится в них: «Новые обитатели городка писателей привели все в совершенное разрушенье и загадили, переносили вещи из дачи в дачу, раскурили Павленковскую библиотеку, трижды загорались дачи Сейфуллиной, Кассиля и Ивановых.

Первые удалось отстоять, а Ивановская сгорела». Незадолго перед тем Пастернак отнес на дачу Всеволода Иванова для сохранности работы своего отца, знаменитого художника, которые отказалась принять на хранение Третьяковская галерея. «Мне жалко только папиных работ, но ведь я ко всему был готов и все предвидел. Не правда ли, умилительно? А Вы говорите – Ясная Поляна. Помните, Вы мне рассказывали про Куоккалу?» Почему Ясная Поляна? Потому, что среди вывезенного немцами из разоренной Ясной Поляны была копия рисунка Наташи Ростовой работы Леонида Пастернака, а среди погибших в Переделкине работ Пастернака-старшего – оригиналы… Сам Чуковский перед отъездом в Ташкент закопал «Чукоккалу» на даче, случайно вернулся в Переделкино через несколько дней и нашел свой драгоценный альбом у соседа, уже предназначенный для растопки: тот решил, что К. И. закапывает сокровища, – и сразу же выкопал.«Помните, Вы мне рассказывали про Куоккалу?» Дача Чуковского в Куоккале с толстым слоем редких книг и рукописей на полу. Дача Репина, разоренная во время Финской кампании 1939 года – отнюдь не белофиннами, – и сгоревшая дотла… «Вся моя библиотека разграблена» – Чуковский, 1943 год. «А у меня / Библиотеку сожгли в усадьбе» – Блок в 1917-м в поэме Маяковского. Как одинаково достается писательским домам во времена великих перемен, и как одинаково печалят писателей главные утраты: наплевать на мебель и вещи, – но гибнет семейная история, гибнет память собственной жизни, гибнут бережно сохраняемые до сих пор культурные ценности, которые могли служить еще многим поколениям.

Но даже и это отступает на второй, третий, десятый план. И библиотека в конечном итоге неважна – когда революция, война, голод, смерть; когда история катит, лязгая гусеницами, по человеческим судьбам.В канун нового года Чуковский выступал в школе, где учился Валентин Берестов, тогда еще подросток Валя. «Мыто ждали его как какого-то Деда-Мороза, веселого и таинственного», – вспоминал Берестов. Но Чуковский пришел и стал рассказывать об издательстве «Всемирная литература» – о том, как весело, «с праздничным воодушевлением» голодные писатели, жертвуя собственным творчеством, отбирали, переводили и комментировали «для только что возникшей, небывалой страны… лучшие книги всех времен и народов».Школьники пошли провожать гостя на трамвайную остановку. «Приближалась новогодняя ночь без елок, угощений и даже без снега. Возле каждого фонаря мы обгоняли Корнея Ивановича и заглядывали ему в лицо. Я ухитрился даже дотронуться до рукава его пальто. Мы почему-то ждали, что писатель сейчас пошутит, – пишет Берестов. – Но лицо Чуковского было усталым и скорбным».В письме Маршаку Корней Иванович сообщал: «Здесь я живу хорошо, хотя и бедствую, ибо никаких денег у меня нет. Приходится зарабатывать тяжелым трудом: лекциями, выступлениями. Но хорошо хоть то, что лекции мои собирают народ и что у меня есть еще силы читать их. Я бросил все мое имущество на произвол судьбы, т. к. уехал внезапно». «Я заболел. Был в стационаре дней десять, – записывал Чуковский в дневнике той зимой. – Потом взвалил на себя кучу работы. Прочитал курс лекций о детских поэтах в Педагогическом институте. Стал печататься в „Правде Востока“. И провел множество выступлений на подмостках театров и в школе. Первых пяти выступлений не зарегистрировал, но вот последующие». После этого записаны даты, места и темы тридцати трех выступлений в школах и клубах за два месяца – декабрь 1941-го и январь 1942 года.К началу 1942 года семья Чуковских уже освоилась на новом месте. Марина Николаевна в Ташкент не поехала, осталась с детьми в Молотовской (ныне Пермской) области.

Дом, где до войны жил Н. К. с семьей, разбомбили, поэтому старший сын просил в письмах отца, когда тот поедет обратно в Москву, забрать его жену и детей с собой: жить им было негде.Николай Корнеевич попал в состав оперативной группы при политуправлении Балтфлота, был сначала в Ленинграде, затем под Вологдой, потом снова вернулся в Ленинград. Группой руководил Всеволод Вишневский, в ее состав входили писатели, задачей которых было «поддерживать дух блокадного Ленинграда патриотическими стихами и статьями в газете», пишет Наталья Громова. Николай постоянно спрашивал отца: «Где Боба?» – но ответа на этот вопрос не было. Письма от Бобы не приходили уже несколько месяцев – ни родителям, ни брату, ни жене, последнее было датировано 4 октября. Семья все яснее понимала, что Бориса Корнеевича, скорее всего, нет в живых. К. И. в одном из осенних писем обмолвился, что боится – не получилось бы как с Митей. Но так и получилось: сначала хлопоты о погибшем, которого еще считают живым, затем попытки добиться ясности, официального извещения о смерти.«Мы живем здесь неплохо – сытно и безбедно – Люша учится в школе – я читаю лекции, работаю в Комитете помощи эвакуированным детям – печатаюсь в газетах – Ташкент мне очень нравится – поэтичный самобытный город – весь в тополях —…узбеки чудесный народ, деликатный, учтивый, – мы сошлись с семьей Горького, – …Лида работает в Академии наук… и если бы мы не томились мрачными мыслями о Бобе, жизнь нашу можно было бы признать неплохой», – писал К. И. Николаю Корнеевичу в январе 1942 года. «В Ташкенте мы сперва жили на улице Гоголя в квартире некоего совнаркомовского чиновника (кажется, его фамилия была Трофименко), который уехал на время, – вспоминает Е. Ц. Чуковская. – Там было две комнаты в разных концах дома с разными входами. В одной жили Мария Борисовна, Женя, мы с мамой и домашняя работница. В другой была комната Корнея Ивановича. Жизнь вся шла во дворе. В этом доме жили многие эвакуированные. Спали часто тоже во дворе. Помню, что у меня ночью украли одеяло.Потом мы с мамой переехали в крошечную комнатенку на улице Жуковского. Там жили писатели и их семьи. Там был главный дом и флигель. Мы жили во флигеле.
Над нами жила Елена Сергеевна Булгакова, а в соседней комнате – брат Надежды Яковлевны Мандельштам. В главном корпусе жили Всеволод Иванов, Уткин, Погодин, Вирта и их семьи. Бытовых трудностей было много, я именно там начала одна ходить в очереди за продуктами, на рынок и вообще что-то делать по хозяйству. Помню, что ели затируху – такой суп из муки».Лидия Корнеевна описывала ташкентскую жизнь как непрерывную борьбу с тяжелым бытом: «Служба; очереди в магазине за гнилыми дынями; попытки обменять на базаре какое-нибудь полотенце на горсть риса или свой паек хлеба – на сахар для Люши, или попытки обзавестись керосином – быт попросту валил меня с ног».Ташкентский базар сводил с ума недоступным изобилием еды по сумасшедшим ценам. В писательской столовой давали пшенную кашу на воде и все ту же затируху, и хорошо еще, что хоть это давали. В Ташкенте грабили на улицах, воровали, голодали. Многие – в особенности писатели – беспробудно пили. Литработники получали карточки, на которые нельзя было прокормиться, прикреплялись к магазинам – опять-таки по категориям, кому больше, кому меньше. Под окнами эвакуированных ходили оборванные истощенные люди и просили хлеба – одни нищие у других, полунищих.Переписываясь с сыном о том, стоит ли ехать Марине Чуковской в Ташкент или нет, К. И. писал весной 1942 года: «Не знаю. Советовать боюсь. Для 9/10 населения Ташкента этот город (в бытовом отношении) не лучше Ленинграда. Многие ленинградцы, только что приехавшие из Ленинграда, говорят, что в Ленинграде им было лучше, что суп там гуще и дешевле. Наступают летние жары, о которых говорят с ужасом даже закоренелые ташкентцы».Повседневная писательская жизнь не сводилась к работе и борьбе с бытом: оставалась еще объединявшая (и разделявшая) их литература, были литературные разговоры (и неизбежные сплетни). Появилось подобие литературной жизни—с чтениями и обсуждениями. У тех, кто был на привилегированном положении – у Алексея Толстого, у Екатерины Пешковой, – были свои литературные салоны; у Толстого однажды читала Ахматова. Она в Ташкенте продолжала работать над «Поэмой без героя», фрагменты из нее читала Корнею Ивановичу, многое из только что написанного показывала Лидии Корнеевне.

Переводчик Вильгельм Левик в феврале 1942 года оставил в «Чукоккале» запись, посвященную одному из литераторских сборов:

И вот, настал такой момент,Когда загнали нас в Ташкент,И право, сей Ташкент – кудесник:Едва в одну попали грязь,Тотчас же обрели мы связь,То было в первый же воскресник. И Репин, Горький, Брюсов, Блок, — О, всех желаний потолок! — Те, кто бессмертны и велики, Те гении недавних лет, Чей не сотрется гордый след, Они пред нами – в Вашем лике. Вы снова дар явили свой. Рассказ то грустный, то живой, То саркастичный, то фривольный, Ваш острый ум, лукавый взгляд, Слегка опасной речи яд — Все будит в нас восторг невольный.

К. И., комментируя эту запись, писал, что ташкентских писательских записей в Чукоккале мало: «было не до того». Все душевные силы отнимала тревога о судьбе сыновей и работа. «Я работал тогда в правительственной комиссии по устройству эвакуированных детей, встречал на вокзале каждый эшелон, привозивший десятки и сотни военных сирот, писал статьи для Советского Информбюро и для местной газеты, сочинял антивоенную сказку „Одолеем Бармалея“ – и совсем забыл, что на дне чемодана у меня лежит истрепанная „Чукоккала“. Но случилось так, что в феврале 1942 года группа московских писателей по инициативе Иосифа Уткина решила собираться по воскресеньям в том доме, где он проживал (вместе со своим другом Погодиным). В первое воскресенье Погодин должен был читать свою новую драму, но тут заболел – и нужно было спешно его заменить. Тут я вспомнил о „Чукоккале“ и продемонстрировал ее перед собравшимися».Очарованный Левик тут же написал в «Чукоккалу» экспромт – едва ли не единственное свидетельство ташкентской жизни на ее страницах. Такие встречи происходили не раз, и на некоторых он и сам читал свои переводы из Ронсара и других поэтов, чрезвычайно нравившиеся Чуковскому. В комментарии к «Чукоккале» приводится фрагмент воспоминаний Левика о Корнее Ивановиче: «Здесь, в Ташкенте, я впервые увидел, какое множество добрых дел, не прекращая ни на один день углубленной творческой работы, успевал сделать этот удивительный человек. Тут позаботиться о ребенке, потерявшем родителей, там выхлопотать пособие вдове погибшего на войне или просто умершего незнакомца, устроить эвакуированному какую-нибудь работу или обыкновенный кров над головой…

Все в нем было отмечено яркой индивидуальностью, выражавшейся, конечно, и в том, что никогда нельзя было предугадать, что он скажет или сделает».О такой спокойной и вдумчивой заботе Чуковского вспоминает и Валентин Берестов: Корней Иванович не только говорил с ним о стихах, но и интересовался тем, сыт ли молодой поэт. Осенью 1942 года он надолго уезжал в Москву—и перед отъездом, завершая многочисленные собственные дела, хлопотал об устройстве судьбы талантливого мальчика. Сам Берестов, больной пеллагрой, в это время был на прополке хлопка, откуда его вызвали в Ташкент: «Твои стихи читали по радио!» Оказалось, рассказывает он, Чуковский «побывал во Дворце пионеров и посоветовал, чтобы меня непременно вовлекли в литературный кружок, где я мог бы подружиться с пишущими ровесниками. Был в Наркомпросе, в Комиссии помощи эвакуированным детям, у энтузиасток, воспетых им в газетных статьях и в книжке „Дети и война“, и просил, чтобы они заинтересовались моей семьей. Был на радио и сказал, что у одного мальчика из Калуги есть стихи о войне, которые должны услышать дети и взрослые. Был у Алексея Толстого и вместе с ним добился, чтобы мне дали путевку в санаторий. И научил, как меня найти, чтобы я мог воспользоваться этой путевкой: меня отыскали по адресу на библиотечном формуляре. После санатория меня долечивали в больнице… Таким образом, я обязан Чуковскому еще и жизнью».По рассказу Бенедикта Сарнова, Чуковский опекал и друга Вали Берестова Эдуарда Бабаева, тоже еще совсем мальчика, который тоже писал стихи. «Вам надо записаться в настоящую большую библиотеку», – сказал ему Корней Иванович. И сейчас, как в голодные времена «Всемирной литературы», он заботится о том, чтобы поэты, даже если (или особенно если?) они еще только начинающие поэты, были сыты, здоровы – и обеспечены духовной пищей.

Да, путевка в санаторий, помощь семье, братская тарелка супа из кормовой свеклы – но вместе с тем и устройство в литературный кружок, и стихи по радио, и «вам надо записаться в настоящую большую библиотеку».При этом собственных забот о большой семье, собственной работы у него было бесконечно много: и Совинформбюро, и газета «Правда Востока», и лекции, и комиссия помощи детям, и его «Сказки», пошедшие в печать в узбекском книжном издательстве. «Но, конечно, если бы я заболел или помер, – писал он в феврале 1942 года сыну Николаю, – семье пришлось бы очень тяжело, так как Лида, например, за четыре месяца не может заработать ни гроша».Лидию Корнеевну Наркомпрос привлек к работе в Комиссии помощи эвакуированным детям. Комиссия занималась судьбой детей, прибывающих из европейской части страны. Их распределяли по детдомам, отдавали осиротевших на воспитание в семьи. Некоторые были даже не осиротевшими, а просто потерявшимися при бомбежках, хаотических пересадках и переездах. «Матери блуждали по всей стране: детские дома раскиданы были тогда и по Сибири и по всему Узбекистану. Первая забота Комиссии: составить списки детей и их детдомовские адреса, – писала Л. К. в „Прочерке“. – Случалось, трехлетние, двухлетние, четырехлетние ребятишки знали только свои имена – не фамилии. „Коля, как зовут твою маму?“ Молчит. „А папу?“ После долгого молчания: „Папа“. „А где ты раньше жил?“ Рев. „У мамы, папы и бабушки“».Говорят, именно Корнею Ивановичу первым пришло в голову записывать воспоминания потерявшихся детей, которые не могли вспомнить свое имя и фамилию, город, откуда приехали, но помнили какие-то мелкие детали – цвет дома, сад, какую-нибудь скрипучую калитку, – по которым, возможно, родители потом смогли бы их найти. Позднее Агния Барто несколько лет вела на радио передачу, где читали такие истории, и это позволяло разлученным семьям воссоединиться. Работы оказалось здесь – на годы.
Между делом Лидия Корнеевна стала записывать детские свидетельства о войне. Некоторые говорили о пережитом неохотно, другие – взахлеб. Таких свидетельств накопилось на целую книгу «Слово предоставляется детям» – книгу простых и оттого особенно жутких детских рассказов о пережитом нечеловечески страшном опыте.Чуковский тоже писал о детях: в январе 1942 года уже закончил книгу «Дети и война», которая вскоре вышла в Ташкенте. Книжка совсем маленькая, чуть больше ладони. Она снабжена авторским примечанием: «Это вариант книжки, написанной для американских читателей». К теме «Дети и война» К. И. обращался уже не раз. Точно так же называлась его большая статья, опубликованная в 1915 году в «Ниве», где говорилось о том, что война может не только отравить детские души ядом ненависти, но и стать «воспитательницей», – если взрослые направят душевную энергию ребенка в нужное русло. В книге «Англия накануне победы» он целую главу отвел рассказу о той колоссальной помощи, которую дети оказывают взрослым. Английские примеры в Первую мировую были более убедительны: у российских детей не было ни той убежденности, ни той организованности. Во Вторую мировую Чуковский уже с гордостью пишет о настоящей детской армии помощников, которая стала огромной и серьезной силой. Это и тимуровцы, помогающие семьям солдат и офицеров, и сборщики металлолома, и дети на сборе урожая – «никогда еще на нашей планете слабые, казалось бы, и неумелые руки детей не осуществляли в таких громадных масштабах, – так планомерно, организованно, с такой целеустремленностью, с такой энергией таких насущных государственных задач». «Дети никогда еще не проявляли такого усердия, никогда еще не обуздывали себя такой дисциплиной, – хотя, конечно, было бы противоестественным чудом, если бы кое-где не наблюдалось распада установленных школьных навыков».
Чуковский рассказывает о детях, совершающих подвиги на войне, – детях, которые стали «боевыми товарищами», о мудрых учителях, которые даже в неподходящих условиях полевых работ умудряются на практике изобретательно и умно преподносить своим детям физику или геометрию, о семьях, усыновляющих сирот, о кружке девочек-рукодельниц, перешивающих старое рванье на новые детские вещи, о девочке, спасавшей раненых из горящего поезда… Это – мобилизованная, сплоченная детская армия, которая действительно оказывает «нашему тылу и фронту такую могучую помощь, какой в былые эпохи на всем протяжении всей истории никто никогда не ждал от детей».И, конечно, к созданию книг для таких детей нужно было относиться особенно внимательно и серьезно. Одно из выступлений Чуковского в печати – статья в газете «Литература и искусство» (8 мая 1943 года), озаглавленная «О пользе творчества», – посвящается ненавистному явлению: халтурной детской книге. «Есть простое и легкое средство изготовить военную книгу: возьми ножницы, вырежь из разных книг и журналов десятка полтора стишков из очерков, озаглавь эту окрошку возможно звонче, например: „Вперед!“ или „Слава героям!“ – и военная книга готова».

Чуковский обличал Детиздат, который работает «при помощи ножниц» и создает целые планы книгоиздания, где указаны еще ненаписанные книги с готовым названием и готовой темой: «Повесть должна показать, как советская школа сплотила ребят».«Нам нужны вдохновенные, горячие, мускулистые книги, способные влиять на целые поколения детей, а такие книги еще никогда не писались для заполнения рубрики в ранее составленном издательском плане», – негодовал Чуковский. «Кто заказывал Антону Макаренко „Педагогическую поэму“?» Особенно его возмущают книжки, где с фашистами легко и весело, играючи, воюют малые дети, где война – это «цепь побед над дурачишками-гитлеровцами», где враги с идиотским терпением ждут, пока доблестные двухлетки их прикончат. Нельзя так писать о войне, это дискредитирует литературу в глазах детей, которые прекрасно понимают, что это за война – и какова цена таким книжкам. «Это просто канцелярские отписки от важной и ответственной темы».И вновь, как в Первую мировую, его огорчает то, что авторы детских произведений предпочитают рассказывать об исключительных боевых подвигах детей, хотя на фронте ребенку совсем не место, и совершенно обходят вниманием куда более важную тему: «не показное, не эффектное геройство повседневной работы, геройство внутренней дисциплины, терпения, нравственной стойкости, словом, то геройство, которое в настоящее время требуется от ребенка в тылу».
«Одолеем Бармалея!»

3 марта 1942 года в дневнике Чуковского появляется запись: «Ночь. Совершенно не сплю. Пишу новую сказку. Начал ее 1-го февраля. Сперва совсем не писалось… Но в ночь на 1-е и 2-е марта – писал прямо набело десятки строк – как сомнамбула. Никогда со мной этого не бывало. Я писал стихами скорей, чем обычно пишу прозой; перо еле поспевало за мыслями. А теперь застопорилось». 31 марта он пишет, что сказка пишется трудно, – то ни строки не получается, то вдруг опять десятки строк сразу.1 апреля, в день своего 60-летия, К. И. заносит в дневник: «Подарки у меня ко дню рождения такие. Боба пропал без вести. Последнее письмо от него – от 4 октября прошлого года из-под Вязьмы. Коля – в Л-де. С поврежденной ногой, на самом опасном фронте. Коля – стал бездомным: его квартиру разбомбили. У меня, очевидно, сгорела в Переделкине вся моя дача – со всей библиотекой, которую я собирал всю жизнь. И с такими картами на руках я должен писать веселую победную сказку».К этому времени он давно уже сказок не писал. Читал их на утренниках, да, они выходили многочисленными переизданиями – но, кажется, сама способность писать радостные стихотворные сказки покинула К. И. в последнее предвоенное десятилетие. «…Никогда не думал, что мне придется писать произведение в стихах по той простой причине, что, во-первых, я очень увлекался писанием для взрослых и меня к сказкам, отнюдь, не тянуло, а во-вторых, не хотелось перепевать самого себя», – писал он в дневнике.Евгений Ефимов пишет: «Однако в Ташкенте, работая в Республиканской комиссии помощи эвакуированным детям, ежедневно встречаясь с десятками и сотнями малышей и подростков, переживших ужасы войны и искалеченных душевно, а потом и телесно, Чуковский всем сердцем почувствовал общественную потребность в новой сказке, максимально приближенной к происходящим событиям». Далее приводится обширная цитата из публикации Чуковского в «Ташкентском альманахе», который вышел в 1942 году: «Мне хотелось бы внушить даже маленьким детям, что в этой Священной войне бой идет за высокие ценности мировой культуры, гуманизма, демократизма, социальной свободы, что этими идеалами вполне оправданы огромные жертвы, которые приносят свободолюбивые страны для сокрушения гитлеровщины.

О нравственной борьбе с осатанелым фашизмом мы слишком мало говорим нашим детям. В этой грандиозной эпопее их зачастую прельщает лишь эффектный задор молодечества. Идейные цели войны слишком часто ускользают от них. Чтобы рельефнее представить эти цели, я и вывел знакомого им Айболита, который издавна является в их глазах воплощением доброты, самоотверженности, верности долгу и мужества, и противопоставил ему разрушительную и подлую силу фашизма».Если воплощением гуманизма и самопожертвования в его сказках был доктор Айболит, то воплощением тупой разрушительной силы конечно же стал дикарь, людоед Бармалей. И новая сказка получила название «Одолеем Бармалея!». Вот как в ней впервые появляется Айболит: «И там на балконе сидит / Добрый седой Айболит! / Он галке крыло перевязывает /И кролику сказку рассказывает». А вот одно из явлений Бармалея:Он стоит, Бармалей, и позевывает,На цветы луговые поплевывает.…Он стоит над веселыми селами,Над полями стоит он веселымиИ бормочет бессмысленным голосом:»Истребить! Погубить!Уничтожить! Убить!Погубить! Разбомбить!Ни людей,Ни детей —Никого не щадить!»За Айболитом стоят любовь и милосердие, вся выработанная веками страданий гуманистическая этика; за ним – поэтичный мир природы и созидательного труда (недаром в конце сказки в общем плясе изначально участвовали не только деревья, звери и люди, но и орудия производства).
Бармалей – это тот самый кафр и готтентот, которому ничего не дорого. Он ничего не любит, ничем не дорожит, кроме примитивного комфорта, и войско у него такое же: «вкруг него павианы поганые на траве развалилися пьяные», «а за ними крокодилы с гориллами, с кабанами его тупорылыми». Исходные предпосылки были ясны: уютному, доброму миру, где в ночи горят светлячки, где звери мирно живут и трудятся, противостоит грубая, злая сила. Задачи были ясны тоже: надо было показать, что нравственная правота добрых зверей – сила куда более могучая, чем все клыки, рога и копыта злых. Надо было рассказать об этом на понятном ребенку языке, связать эти сказочные реалии с тем, что они ежедневно слышат по радио. «Считаю необходимым построить всю сказку на терминах Совинформбюро, в этом ее литературная оригинальность, – писал Чуковский. – Я заметил, что дети пользуются этими терминами, это их слова в нынешней войне». В архиве писателя сохранились огромные списки таких терминов («саперная лопатка, чтобы бить наверняка, сокрушительный удар, фугас, ни пяди земли, воздушный патруль, логово, боевое снаряжение и многие другие», цитирует Ефимов в комментарии к сказке). Чуковский считал, что именно они лучше всего донесут до ребенка нравственный смысл сказки. Но именно это ее и погубило.Стихия Чуковского – фантастическая, условная, не имеющая никакого отношения к действительности: звери говорят, муха носит сапожки и выходит замуж за комара, туфельки растут на дереве, посуда сбегает от хозяйки; стихия эта – игровая и танцевальная. Когда в нее вторгаются тяжелые военные реалии, сказка трещит по швам. Смешение зайчиков и гиен со всеми этими «приговор приведен в исполнение», «ураганный огонь», «залпы орудий» оказалось невозможным:А когда врага мы гналиДо исходных рубежей,К нам тайком перебежали Триста семьдесят моржей.

Текст рассыпается, он похож на центон – из таких, что сам Чуковский придумывал бессчетно, получал в письмах от друзей, давал студийцам на отгадку в качестве пособия по истории четырехстопного хорея в русском стихосложении:Лысый с белой бородоюСтарый русский великанС догарессой молодоюУпадает на диван.Когда-то ему прислал эти строки Жаботинский, это потом уже он включил их в свои «Ходы русского хорея». Заканчивался центон Жаботинского так:…И с каким-то армянином (Некрасов)Он загладил свой позор! (Пушкин).Осталось добавить только советскую песню: «И на Тихом океане свой закончили поход». Вот такой же эклектичной и получилась сказка.Перенос трагического военного эпоса в мир малых зверей издавна, еще со времен древнегреческой «Батрахомиомахии», служил целям пародийным. «Война мышей и лягушек» откровенно высмеивала «Илиаду». И, естественно, сказка Чуковского, построенная на том же принципе, тоже стала выглядеть не эпосом, а пародией на эпос, травестированием темы, чего автор ни в коей мере не желал. Хотя как он – с его колоссальной эрудицией, с его знанием мировой культуры – упустил из виду такой предсказуемый комический эффект такого древнего и популярного приема – совершенно непонятно. Кстати, ведь и упомянутую «Батрахомиомахию» он прекрасно знал и любил цитировать перевод Жуковского: «И был надолго край наш обезмышен…»Сказка не давалась Чуковскому.
Материал сопротивлялся. Два стилистически чужеродных пласта не смешивались, как вода и масло. Не выстраивалась – не вытанцовывалась композиция (в буквальном смысле слова – прежние сказки у Чуковского именно что вытанцовывались), не держал сюжет. Даже сам нравственный смысл сказки оказался не так уж очевиден: война зверей с Айболитом началась из-за того, что старый гуманист отказался лечить «злых» зверей, агрессоров:»Нет, не пойду яЛечить бегемота.Мне бегемотаЛечить неохота:Ваш бегемот —Кровожадный злодей,Он задушилЧетырех лебедей».Так же он отказал и горилле, проглотившей осу, и волчице, сожравшей двенадцать козлят:»Ступай себе, злая!Лишь добрых лечу я,Тебя, кровопийцу,Лечить не хочу я!»Правда, лечить он не стал тех, кому стало плохо от их собственных злодеяний, да и полемизировать на темы медицинской этики можно долго – и это вовсе не входит в наши задачи; заметим однако, что вопрос о том, кто заслуживает, а кто не заслуживает лечения, – очень непростой и совсем не детский.Судя по многочисленным текстуальным и сюжетным совпадениям, в основу сказки «Одолеем Бармалея!» легла одна из первых редакций «Доктора Айболита» – запрещенная в 1928 году Соцвосом «Лимпопо» (текст ее опубликован в том же томе «Новой библиотеки поэта» среди черновиков и вариантов). Правда, там такого избирательного лечения еще не было, там злые звери не пускали «бедную серую лесную мелкоту» лечиться к доктору, а тот их стыдил:

«Я летел и день и ночь / Вашим деточкам помочь, / Я ухаживал за ними, / Как за милыми родными, / Вы же от моих ворот / Отгоняете сирот». Злые звери собирались его съесть, Айболит спокойно встречал эти угрозы: «Ну что же, я в вашей власти, / Рвите меня на части, / Хватайте меня / И глотайте меня, / Но знайте, злодеи, несметная рать / Будет меня защищать. / Она не простит, отомстит, / Она за меня постоит».

В конечном итоге лесная беднота и мелкота победила страшных зверей (кулаков и буржуев, судя по всему), и они клялись, что больше не будут, но доктор им не поверил, их прогнал и с тех пор… да-да, лечил «только зайчиков и белочек, да ежиков, да чижиков, да ужиков – да своих добрых домашних друзей – коров, уток, петухов, поросят и лошадок».В этой же сказке уже тогда имелось описание большой звериной войны с акулой:Впереди бегут мартышкиИ в нее бросают шишки,Сзади белочки летятИ орешками палят,А лягушки на опушкеЖелудями как из пушкиПу, пу, пу и пу, пу, пу.

Это не самые лучшие стихи Чуковского, однако шишки, орешки и желуди в качестве звериного оружия смотрятся вполне органично. Но, когда вместо шишек и орешков все эти мартышки и белочки вооружились минометами и сели в тяжелые бомбардировщики, – эффект оказался не тем, на который рассчитывал автор.Тогда, в конце 1920-х, К. И. не напечатал этот вариант – и к лучшему: в историю вошел хрестоматийный доктор Айболит с его нормальным врачебным подвигом – бежал, стремился, торопился к больным, лечил днями и ночами – и всех вылечил. И сказка только выиграла оттого, что обошлась без сусальных ежиков-чижиков-лошадок («не лошадка, а лошада», сам же сочувственно указывал в «От двух до пяти»). И оттого, что в ее состав не вошла история коллективной победы организованной лесной бедноты над большими и страшными угнетателями – причем история, изложенная вялыми, слабыми стихами: «сзади белочки летят и орешками палят», «о да, злодеи, да, да, да, вам не укрыться никуда». В классическом «Айболите» стихи крепкие, звонкие, мгновенно запоминающиеся и лишенные всех этих оперных «о да» и сопливых зверячьих стенаний: «…мы малые, мы слабые, мы тихие зверушки, мы зайчики, мы белочки, мышки и лягушки…»Остается только догадываться почему, когда у К. И. появилась мысль написать военную сказку, он не начал совершенно новую историю с чистого листа, а решил довести до ума старый текст, когда-то уже отвергнутый. Отчасти потому, что дорожил каждой удачной строчкой: если чем-то из неопубликованного можно было воспользоваться для новой работы – он пользовался. Слишком трудно давались ему эти строчки, чтобы ими разбрасываться. Может быть, он считал, что сказка и так уже достаточно продумана, хорошо сконструирована, основана на правильных принципах, надо только сесть и написать.

А может быть, просто не до того ему было в это трудное время – и он пошел по пути наименьшего сопротивления.Плохо удался даже сюжет сказки. Доктор лечил добрых зверей и отказал злым, из-за этого на мирную Айболитию напала страшная Свирепия, Айболития страдает, дает отпор из последних сил, теряет позиции из-за предательства, изнемогает – и тут вдруг, как Deus ex machina, объявляется на самолете Ваня Васильчиков из какой-то загадочной Чудославии, сплошь населенной героями, и чуть не в одиночку расправляется со всем вражеским войском. Маленький читатель полагает, что так и надо: сказка же, почему бы и нет? А читатель взрослый начинает задумываться: а что, собственно, автор имел в виду? Пока были две враждующие стороны – все было понятно, а откуда взялась Чудославия? И что это за аллегории? Айболития – это что, малые страны Европы, а Чудославия – Советский Союз? Или Айболития – СССР, а на помощь приходят союзники? Нехороший какой-то политический смысл… (Критик Заславский, ознакомившись со сказкой, всерьез недоумевал: почему из Чудославии прилетел один Ваня Васильчиков? «Как будто это наша страна, советская. Но в таком разе, почему же она не воюет с Бармалеем? А отождествлять Айболитию с нами неудобно по многим причинам».)Как бы то ни было, наконец Бармалея одолели и справедливость восторжествовала так, что даже тошно. У современных читателей сказки этот фрагмент вызывает, пожалуй, тоскливое недоумение и чувство неловкости:И перед Ваней упал Бармалей:»Не губи ты меня!Не руби ты меня!Пожалей ты меня, пожалей!»Ваня спросил у зверей, пощадить ли Бармалея, на что они ему сурово ответили, что мародеру и живодеру нет пощады – и заключили: «Ненавистного пирата / Расстрелять из автомата / Немедленно!»И сразу же в тихое утро осеннее,В восемь часов в воскресение,Был приговор приведен в исполнение. И столько зловонного Хлынуло яда Из черного сердца Убитого гада, Что даже гиены поганые И те зашатались, как пьяные, Упали в траву, Заболели И все до одной Околели!Похоже, кто-то спросил Чуковского, как при этом не околели добрые звери, потому что глава завершается совсем уже запредельной припиской в скобках:(А добрые звериСпаслись от заразы:Спасли их чудесныеПротивогазы.)В первом варианте Ваня Васильчиков самолично заколол Бармалея штыком.

К. И. читал свою поэму разным детям – в том числе и тем, которых фашисты лишили всего: дома, родителей, братьев и сестер. Лидия Корнеевна записывала страшные истории этих детей – чего стоит один рассказ девочки о том, как немец бросил в колодец ее грудную сестренку: «У нас что ни двор – во всех колодцах грудняшки валялись». Или история мальчика, которого мама послала во двор – «а потом шипение, грохот, а потом я подбежал – одни камни и черный дым, и нет ни мамы, ни братишек, ни сестренки. Папу я нашел под камнями. Но только у него не было головы и одной руки». Или свидетельство другой девочки, которая спряталась в поле от бомбежки поезда: «Гляжу из-под хлеба – поезд горит и тот вагон, где была мама». Дети, пережившие такое, разумеется, вполне отождествляли сказочного Бармалея с реальным Гитлером, и «расстрелять из автомата» наверняка не казалось им чрезмерной карой – скорее уж, слишком слабой.Таких чтений было много – не раз и не два Чуковский проверял на детской и подростковой аудитории, как сказка воспринимается, как переживают сказочные события юные слушатели. Вместе с ними придумывал названия глав (с этими названиями поэма и вышла потом в «Пионерской правде»). Одно из таких выступлений – перед читательским активом библиотеки Ташкентского дома пионеров в мае 1942 года – описал Валентин Берестов. Чуковский в этом рассказе уже не тот скорбный и усталый человек, которого мальчик Валя видел в канун нового года, – в читальню входит, отвешивая пылкие комплименты библиотекаршам, «веселый гигант в белой рубахе, с канцелярской папкой под мышкой, беловолосый, розоволицый, большеносый, громогласный.

Он кланяется, он машет папкой, ему здесь нравится». Он предлагает собравшимся 13—14-летним подросткам придумать название для новой сказки, и читательский актив, прослушав сказку, наперебой предлагает названия; наконец Чуковский собирается уходить, «убедившись, что все счастливы и совершенно покорены».Дети воспринимали сказку хорошо (ну разве что литературно одаренный Берестов мимоходом назвал ее «длинной, даже громоздкой» – но тут же заметил: «с легким, радостным финалом»). И в общем-то понятно, почему эта аудитория оказалась такой благодарной. Всем было настолько плохо и трудно, что дети как-то отодвинулись далеко на второй план. Жизнь поставила перед взрослыми такие вопросы, что заботиться о правильном воспитании и развитии детей, о их духовном росте у них просто не было возможности: сил едва хватало (если вообще хватало) на то, чтобы обеспечить безопасность, крышу, еду, лечение. От детей в войну требовалось главное: кушать то, что удалось добыть, не терзать родительское сердце просьбами, если еды нет, по возможности не болеть, вести себя тихо, не задавать вопросов, на которые нельзя ответить, – и не отвлекать взрослых от их трудного дела. А еще лучше – помогать. Дети Великой Отечественной – неисчерпаемая тема. Здесь и всенародная забота о детях – осиротевших, истощенных, бездомных, раненых, психически травмированных. И раннее взросление. И огромная помощь, которую дети оказывали взрослым, – и на поле, и у станка, и в разведке. Но и колоссальная детская запущенность, безнадзорность, бесприютность.Конечно, когда к детям приходил настоящий живой писатель, которого те, что постарше, помнили по довоенным книжкам, когда он читал сказки, когда пытался объяснять происходящее на доступном детскому пониманию языке, – разве могли дети не сочувствовать Айболиту, не радоваться подвигу воробушка, сбившего вражеский самолет, не сострадать убитому оленю? Разве могли не приговаривать «так ему и надо», услышав о расстреле Бармалея, – поскольку видели за этим конец войны и справедливый приговор Гитлеру?
И радость в последней, девятой части тоже была общая. И только эта часть по-настоящему удалась автору, только она напоминает о прежнем Чуковском:И вороны над полямиВдруг запели соловьями.И ручьи из-под землиСладким медом потекли. Куры стали павами, Лысые – кудрявыми. Даже мельница и та Заплясала у моста. Рады, рады, рады Светлые березы, И на них от радости Расцветают розы. Рады, рады, рады Темные осины И на них от радости Зреют апельсины.И дальше виноград сыплется из облаков, и пряники, и яблоки, и дети едят-едят, три недели едят, и потом сначала—и, только отъевшись как следует, бегут кататься на салазках по радуге… «Целительная, духоподъемная, нравственная сила общей радости, которая так близка малым детям и большим поэтам!» – говорит об этих строках Берестов.Радость и пир на весь мир – это нормальная стихия Чуковского, и здесь все как надо: и пляшущая мельница, и катание по радуге, и пряники из облаков, все на своем месте в этом мире, и стихи сразу получились хорошие, и не торчат из них никакие неуместные среди радуги и облаков современные железки. Можно, конечно, считать, что такая неуместность – это неуместность войны как таковой, что она так же чужеродна нормальной жизни, как чужеродны штурмовики и динамит сказочному тексту, – но ведь не менее чужды ему и такие сугубо мирные понятия, как «перевыполнение плана», «социалистическое соревнование» или «фаб-завуч»; и никогда до сих пор Корнею Ивановичу не приходило в голову писать для детей этим – безусловно, привычным для них – языком. Правда, он и здесь попытался. В нескольких опубликованных вариантах антивоенной сказки даже в заключительной радостной главе есть и такие приметы современности:И над дальними колхозамиГромко грянуло «ура».И глядите: с паровозамиЗаплясали трактора: «Будет-будет нам работа До седьмого пота».

Потом он эти строки из текста выбросил и правильно сделал.Неудача сказки заключалась даже не в стремлении автора сочетать несочетаемое. Пожалуй, дело в том, что война до такой степени была чужда всей его натуре, что при одном соприкосновении с этой темой по-настоящему его стихи теряли и силу, и легкость, и особенную свою воздушность и становились натужными, вымученными. Внятно объяснить трех-пятилетнему ребенку, что такое фашизм, – задача практически невыполнимая, это совершенно разные миры и разный язык. На некоторых изданиях сказки, правда, написано «для среднего возраста», а читал свою сказку Чуковский и подросткам, и взрослым, хотя, конечно, все эти зайчики и лягушки – для малышей не старше семи-восьми лет. Но в любом случае – как перевести Бабий Яр и блокаду Ленинграда на язык детской? Как растолковать непостижимый и для взрослого-то сознания ужас человеческой душе, до недавних пор пребывавшей в уютном мире пряников, цветов, игрушек и зверюшек, – душе, не вполне еще освоившей понятие «смерть»?Да и сам Чуковский всю жизнь занимался тем, что расширял для взрослеющих людей эту прекрасную Айболитию до всемирного масштаба, добавляя все новые черты и краски к складывающейся картине многообразного и чудесного мира человеческого творчества. Он служил проводником по этому миру, где поэты и сказочники осваивают далекие рубежи фантазии, ученые открывают пути их достижения, вдохновенные инженеры планируют чудо, умные руки рабочих его воплощают ради общего счастья. И в сказках его постоянно рисуются дивные образы волшебной страны, где вдоволь еды, где на березах цветут розы, ребятишки катаются на радуге, летучие мыши на крыше платочками машут и пляшут, и все едут и смеются, пряники жуют. И «взрослые» его книги и статьи, в сущности, говорят о том, как воспитывать сильных, гармоничных, духовно богатых людей, которые смогут построить такой мир.Недаром он так по-детски радовался научным открытиям и техническому прогрессу, обдумывал способы воздействия на погоду, восхищался самолетами, стратостатами и полетами в космос – вот как расширились границы его Айболитии, «сказочной страны человечьего счастья», с которой он так долго и ошибочно отождествлял СССР. Эта страна его книг и статей – такое Царство Божие на земле, где все плохое победимо, все трудное преодолимо силой воли, разума и творчества. Должно быть, он надеялся, что человек и от смерти когда-нибудь найдет лекарство. И конечно, те, кто угрожал этому миру, кто пытался его разрушить, уничтожить, подчинить, – те были для Чуковского уэллсовскими инопланетянами, существами страшной, иной, нечеловеческой природы: ошалелые, озверелые гиены, макаки, бегемоты, шакалы…

Чуковский работал над сопротивляющейся сказкой до изнеможения. Переделывал текст. Страшно сомневался, хорошо ли получается, правильно ли он делает. Несколько раз вычеркивал и возвращал обратно первую, мирную часть поэмы – где Айболиту приносят лечить воробья, и светлячок светит в ночи, и доктор сидит на балкончике, как сам Чуковский в Переделкине… «Он то оценивал ее как игрушечную, „слезливый гуманизм“ и писал на полях рукописи „Не надо“, то публично доказывал ее необходимость, ибо нельзя на детей с ходу обрушивать войну, не объяснив, почему она началась, то вновь (так же публично) заявлял, что дети слушают ее „не особенно внимательно“ и потому он вынужден ее отбросить», – пишет Евгений Ефимов.Читал Корней Иванович свою поэму не только детям, но и взрослым: другим писателям, эвакуированным в Ташкент, и в Союзе писателей Узбекистана. Прием везде был благожелательный. «Все понимающие люди – Анна Ахматова, Толстой, А. Н. Тихонов, Лежнев – говорят, что это будет лучшая моя сказка», – сообщал К. И. сыну весной. И летом: «Сказка имеет необыкновенный успех (в моем чтении) в частях Красной Армии – но будет ли она иметь успех у Фадеева и К0 – не знаю». И Маршаку сообщал: «Я написал лучшую свою сказку».Возможно, в авторском исполнении сказка выигрывала. Возможно, сыграла свою роль новизна – самым маленьким действительно было очень нужно художественное произведение, объясняющее войну и то, за что Советский Союз в ней сражается. Возможно, казалось, что это художественный прорыв, новый жанр, новое слово в детской литературе. А может быть, писатели просто проявили вежливость. «В начале лета 1942 года, – повествует Ефимов, – Чуковский передал „Сказку“, еще не озаглавленную, для публикации в Ташкентское отделение издательства „Советский писатель“. Уже знакомые с ней А. Н. Толстой, председатель редакционного совета, М. Н. Зозовский, директор, и А. Н. Тихонов, главный редактор, одобрили ее и включили в план выпуска 1942 г. Над рисунками к будущей книге начал работать известный театральный художник Виктор Басов.

Сказку приветствовал тогдашний второй секретарь (по идеологии) ЦК компартии Узбекистана Н. А. Ломакин, он распорядился выделить для ее издания хорошую литографскую бумагу. Напечатать сказку выразил желание и республиканский Госиздат. Новая сказка Чуковского, еще до опубликования, стала своего рода ташкентской литературной сенсацией. Никого не смутила негативная внутренняя рецензия влиятельного критика К. Зелинского, усмотревшего в сказке „ложные обертоны и ненужные ассоциации“, пародийное звучание „стихотворного переложения сводок Совинформбюро“, неуместный „плясовой ритм“: „Все это, конечно, выглядит смешно, смягчает в глазах ребенка драматизм войны. Но в данном случае это смягчение не требуется и эта веселость коробит“».Плясовые ритмы и вправду были – в радостных сводках звериного радио о первых победах, например в заключительной части, где и в самом деле пляшет всё. Но на страницах, где говорится о бомбежках, предательстве, поражении, гибели, – никаких плясок не было.В июле сказку взяла «Пионерская правда», где она и выходила в нескольких августовских и сентябрьских номерах. Газета предварительно посоветовалась с комсомольским и партийным руководством: по сообщению Е. Ефимова, она «заручилась устным одобрением сказки у первого секретаря ЦК ВЛКСМ Н. А. Михайлова, заместителя начальника Управления агитации и пропаганды ЦК ВКП(б) А. А. Лузина и письменным – у ведущего сотрудника „Правды“ Д. И. Заславского».«Пионерская правда» напечатала сказку, выбросив из нее возглас Айболита: «Ура! Мы идем в наступление», проходивший рефреном через несколько строф. Он и в самом деле звучал издевательски в те дни, когда германские войска продвинулись по территории СССР максимально далеко за всю историю Великой Отечественной.

Недаром в ташкентском издании сказки в главе были такие строки, впоследствии тоже вычеркнутые:И, горько вздыхая,Седой АйболитГероям своимОтдает повеление:»Ни шагу вперед!Прекратить наступление!» Герои вздохнули И в тяжкой тоске Назад повернули К родимой реке.Сказка писалась, когда положение на фронтах было чрезвычайно тяжелым. Провалилось наступление под Харьковом, советские войска были разбиты и группами выбирались из окружения. Отступление продолжалось – пал героически оборонявшийся Севастополь, угроза нависла над Поволжьем и Северным Кавказом. В июле началась Сталинградская битва.Внезапное явление спасительного Вани Васильчикова в «Одолеем Бармалея!» – это, пожалуй, сказочный ответ на общие чаяния чуда, которое одно, казалось временами, было способно переломить ход войны. Вроде бы уже была достигнута договоренность об открытии второго фронта, который оттянул бы на себя часть фашистских войск, но ждали этого долго и напрасно, и рассчитывать приходилось только на собственные силы – а сил не хватало! В конце июля Сталин подписал приказ «Ни шагу назад!», создающий штрафбаты для нарушителей дисциплины и заградотряды, которые должны были «расстреливать на месте паникеров и трусов». Казалось, судьба страны держится на волоске.

Сказка увидела свет в дни Сталинградской битвы – в самое трудное время большой войны. И тем, наверное, она и была ценна для детей и взрослых, что давала надежду на победу, не скрывая ни трудностей, ни горя, ни ужаса поражения, через которое прошло войско Айболита, – и виден был свет в конце тоннеля, и вставал рассвет после черных, глухих часов военной ночи.«Сказка имела большой успех: в редакцию пришли благодарственные письма из разных уголков страны, Чуковский получил приглашения прочитать ее в различных аудиториях; напечатать эту „превосходную вещь“ вознамерился журнал „Огонек“, директор Гослитиздата П. И. Чагин попросил отрывок для подготовлявшейся к 25-летию Октябрьской революции антологии советской поэзии», – рассказывает Евгений Ефимов. Чуковский был недоволен публикацией сказки, которая, как он писал, вышла в «сильно искаженном виде по моей вине и оплошности» – он все-таки решил выбросить из текста первую, мирную часть и «наступление». «Исправленный вариант Чуковский передал на рассмотрение в Детгиз; тогда же познакомил с наиболее существенными отрывками из него главу Союза писателей А. А. Фадеева и начальника УПА ЦК ВКП(б) Г. Ф. Александрова, которые, по его свидетельству, не нашли в сказке „ничего одиозного“», – сообщает Ефимов. Пока все складывалось хорошо.

Комментариев пока нет, вы можете стать первым комментатором.

Добавить комментарий

Войти с помощью: 

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Разрешенные HTML-тэги: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <s> <strike> <strong>

Я, пожалуй, приложу к комменту картинку.