К 85-летию Дмитрия Сухарева. За эшелоном эшелон Искусство Ташкентцы
Хорошая мысль редко придёт сама.
Разве это плохая мысль — взять отпуск весной, в апреле, и поехать на родину, где ты не был двадцать лет? Мысль отличная, особенно если родина твоя — Ташкент.
Отличная, но несамостоятельная.
Смеляков написал оду:
...Мы позабыть никак не в силах — ни старший брат, ни младший брат — о том, что здесь, в больших могилах, на склонах гор, чужих и милых, сыны российские лежат.
А если ты позабыл, то вспомни, что дедов твоих, обоих, приняла та земля; и отца с матерью дала тебе та земля; и что на той земле в первом на твоём роду пионерском лагере кровати, помнишь, стояли под огромными урюковыми деревьями и перезрелые урючины, как бомбы, срывались на вас, сонных. В те дни на тысячи таких кроватей с воем падали настоящие бомбы, рушились стены, отец прилаживал в воронке свой миномёт; но там падали урючины, и жутковато было смотреть, как они висят над тобой, готовые сорваться.
Вспомни хотя бы это, и придёт тебе в голову хорошая мысль.
Жители Ташкента — большие патриоты. Гость должен увидеть главное!
«Как, вы не купались в Комсомольском озере?» Этот вопрос я слышал мальчишкой: озеро только что вырыли и обсадили тощенькой джидой. Теперь деревья выросли, тени много. Уже появилось и стало популярным новое Ташкентское море, а воображение горожан снова взволновано каким-то колоссальным Чарвакским морем, которого ещё нет, но которое, говорят, будет.
Наведываясь в Москву, моя ташкентская родня всякий раз по-новому агитировала за Ташкент. То я должен был мчаться туда, чтобы посмотреть оперный театр: другого такого нет нигде. Потом появлялось что-то новое: башня с курантами. И вот совсем недавно: «Тебе необходимо приехать, посмотреть гостиницу «Ташкент»!»
Вот я и приехал. Но про гостиницу никто и не вспоминает. «Как, вы ещё не были в студгородке? Вы обязаны его посмотреть!»
Студгородок. Корпуса, корпуса, корпуса. За столом дощатой времянки сидит русый малый в коричневой ковбойке и орёт в трубку, чтобы принимали объект. Самосвалы. Возле расчищенного подъезда выгружают стулья, много одинаковых стульев. Спортивный дворец новейших очертаний. Все великолепно.
Внутри железобетонного скелета гость замечает студентов, они стоят цепочкой, перекидывают кирпичи и перекидываются шуточками.
Гость останавливается, смотрит, слушает; может быть, вспоминает немного лето сорок девятого, изрытые Ленинские горы и свою бригаду однокурсников; ещё думается ему, что неплохо бы дать этим мальчикам и девочкам брезентовые рукавицы, потому что для непривыкших пальцев кирпич плох: стирает кожу, а потом больно писать.
Всё правильно: Ташкент, весна. Строят новый вузовский городок, потому что и университету и другим институтам тесно. Не им одним тесно: в Узбекистане три десятка вузов, все растут, всем строиться надо, ничего удивительного.
И всё-таки удивительно.
Ташкент, весна, восемнадцатый год.
Первая весна новой власти. В старом городе, в новом — кричат, галдят люди, птицы горлопанят в молоденькой листве, и над всем, над всеми, перекрывая птиц и людей, гремят трубы революции.
Той весной революция расколачивала старый порядок. Бац! Даёшь банки. Бац! Отдай железные дороги. Над горами конфискованного хлопка и над белыми садами, которые только что обрели новых хозяев, над нищетой, саботажем и голодом, над выкриками спекулянтов и выстрелами басмачей — трубы, трубы революции!
В океане всеобщей безграмотности растворилась малая капля людей образованных: учителя, врачи, юристы. Есть ещё несколько агрономов и инженеров. Несколько преподавателей высшей школы, случайно оказавшихся в Ташкенте. Они находят друг друга и ищут способ быть полезными. Их суждение единодушно: для строительства новой жизни Туркестану нужны кадры, местные квалифицированные специалисты. Нужен Туркестанский университет.
Уже в феврале они создают «Общество ревнителей высшего образования» и начинают действовать. Прежде всего ревнители зондируют отношение властей.
Они получают поддержку с лёгкостью, которая почти неправдоподобна. Многие из них хорошо помнят безответные петиции, которые писались в адрес дореволюционного правительства. Советская власть отзывается не только быстро, но и вполне практически. Девятого марта Совнарком Туркестанского края поручает наркому просвещения организовать Народный университет. Что это такое, никто толком не представляет, но на нужды высшего образования отпускаются даже деньги — два миллиона. Деньги — вещь зыбкая, в те времена особенно, зато Совнарком даёт в придачу два здания, очень хороших. Начало заложено, и весенний день девятого марта мог бы войти в историю как приятная, хотя и небольшая веха.
Однако истории было угодно, чтобы этот день вошёл в неё под знаком другого события, большого и грозного. Девятого марта у северных пределов нашей страны, в Архангельске, прогремели выстрелы и на берег высадились солдаты в незнакомой форме.
Началась интервенция.
Архангельск далеко, и выстрелы, раздавшиеся там, поначалу не отозвались в Ташкенте. Пальбы хватало своей: уже поднимали голову шайки Хал-Ходжи и Мадамин-бека, уже и сам Иргаш, басмаческий главарь, провозгласил себя «правителем Ферганы». Но басмачи, подобно эпидемиям и саботажу, воспринимались как временные помехи: от них, конечно, надо избавляться, а дела пусть идут своим ходом.
Открытие Народного университета состоялось 21 апреля.
Люди набились в Дом свободы. Пришли делегаты краевого съезда Советов, народные комиссары республики. Пришёл сам Петр Алексеевич Кобозев, чрезвычайный комиссар центральной Советской власти по Средней Азии. Один оратор сменял другого, за интеллигентом-инициатором слово брал депутат из солдат, и не было в речах разнобоя. Зал возбуждённо поддерживал оратора: «Даёшь университет! У-ни-вер-си-тет!»
Открытие состоялось. Но ведь не было никакого университета! Под этой вывеской собрались курсы кройки и шитья, детские площадки, мусульманские школы и музыкальные кружки. В том, что новый «университет» взялся руководить стихийным порывом к просвещению, не было ничего, кроме пользы. Но название обязывало. Надо было создать высшую школу. Здесь порыва мало, нужны профессора, учебники, приборы…
На этот счёт у организаторов университета имелся очень простой и хороший план. Нужно набрать студентов — это раз. С осени пускай начнут заниматься — это два. У кого? Первые два года будут слушать общие курсы, их можно вытянуть наличными силами. Тем временем Москва и Петроград пришлют профессоров, развернутся кабинеты и лаборатории, оснащённые современными приборами, и уже в самом настоящем университете студенты пройдут специальные предметы, завершающие цикл наук. Это три.
Сейчас у нас какой год, восемнадцатый? Значит, в двадцать втором будет первый выпуск. Вот и всё.
Милые ревнители, в каком розовом свете виделось им будущее! Мог ли хоть один из них представить той возбудительной весной, какими тяжелыми, какими не подходящими для всех этих планов окажутся ближайшие же месяцы!
И без того жарко летом в Туркестане, а такого, наверно, ещё не бывало. Фронты открывались один за другим. Когда на Ташкент пошли басмачи, путь им преградил Ферганский фронт. Мятеж семиреченских белоказаков — и сразу же вслед за Семиреченским возникает Оренбургский фронт: это атаман Дутов овладевает Оренбургом и прерывает связь Туркестана с Советской Россией. Мятеж в Ашхабаде, и вот уже на Ташкент наступают с запада — Закаспийский фронт. А под самым боком затаилась эмирская Бухара. И, наконец, англичане открыто вводят на территорию Средней Азии свои войска. И всё это в одно лето.
Но весной об этом ещё не знали. Над шумом и зеленью города победно гремели трубы революции, собрание кричало: «Даёшь университет!»
Удивительно ли, что на волне победоносного порыва людям грезились великолепные планы?
Удивительно и непостижимо другое — что планы эти были выполнены.
Вместе с дипломом я нашёл в бумагах отца зачётную книжку. Обычная зачётка вроде той, что была у меня: какой предмет, когда читался, сдан ли. Лекции отдельно, семинары и практикумы отдельно. Я таких зачёток поперевидел.
Но здесь была зачётка отца. «Время поступления — август 1918».
Я ещё раз просмотрел все листки, надеясь, что между ними затерялась какая-нибудь бумажка, свидетель тех малопонятных и грозных лет. Ничего такого не было, обычная зачётка. Курсы сданы, практические занятия отработаны, за девятнадцатым годом двадцатый, потом два следующих. Ничто не напоминало, какой ценой добыта обычность этого студенческого документика. Хорошо бы расспросить отца, но поздно. Бумаги его обыденны. «С апреля 1918 года работал по организации Туркестанского государственного университета в г. Ташкенте, куда осенью поступил учиться, продолжая работать. В августе 1919 года был мобилизован в РККА, работал в Политуправлении штаба Туркфронта ассистентом фронтовой партшколы, одновременно продолжал учиться…»
Самый первый учебный год, самый первый зачёт, подписано: Г. Черданцев. Это Глеб Никанорович, первый ректор университета. Было тогда ректору тридцать с небольшим.
Я нашёл его отчёт о первых годах университета, написанный сдержанно и суховато.
И только когда вслед за перечислением фактов и цифр Глеб Никанорович вдруг с теплотой и живостью говорит о дружбе, связывавшей преподавателей и студентов, начинаешь немного понимать, как им удалось выстоять, как вырос этот росток, выжил и развернул под туркестанским небом свои листья.
Двум делегатам с мандатами Туркестанского университета удалось выскользнуть из Ташкента незадолго перед тем, как атаман Дутов взял Оренбург, перерезав единственную дорогу в Россию. Эти двое очутились в Москве. Они знали, что с осени на всех факультетах полунесуществующего университета начнутся занятия.
Фронты опоясали не только Туркестан, сама Россия была в кольце, и нашим приходилось туго; но время шло, и чем дальше, тем туже становилось белым, и они были биты, фронт за фронтом. И вот отряды Фрунзе вышибли атамана из Оренбурга.
Вряд ли знали ташкентские делегаты, инженер и востоковед, каково положение дел в отрезанном Туркестане и есть ли ещё там университет. Факт, однако, заключается в том, что 19 февраля 1920 года с запасного пути одного из московских вокзалов отошёл эшелон и взял курс на Ташкент. В нем ехали профессора, преподаватели, их семьи, домашний скарб.
Университет был слишком велик, чтобы уместиться в одном эшелоне. Чтобы перевезти всех, понадобилось пять эшелонов да еще 65 вагонов под оборудование.
А пока был санитарный поезд. Намаяться с ним успели ещё до отправления. Питерская профессура жила в вагонах уже месяц, а эшелон всё никак не могли отправить из Москвы. Была зима, дров не было, и приказом Главкома поезд время от времени отбирали безвозвратно, а профессоров просили срочно вытряхнуться из вагонов. Тогда, естественно, поднимался шум, бегали, хлопотали, иногда среди ночи мчались в Кремль, врывались к Бонч-Бруевичу, с его помощью — к Ленину. О чём шёл разговор, мы не знаем, но только всякий раз состав оставляли за университетом, хотя бои не кончились и санитарных поездов было в обрез.
Так или иначе из Москвы уехали, оставалось добраться до Ташкента.
Всего месяцем раньше тем же маршрутом проследовал эшелон со штабом Туркфронта. От Самары до Ташкента эшелон шёл месяц. Фрунзе писал Ленину:
«Условия передвижения неописуемые. Поезд два раза терпел крушение. Дорога в ужасном состоянии. Начиная от Оренбурга, всё буквально замерзает. На топливо разрушаются станционные постройки, вагоны и прочее. Бедствие усиливается свирепствующими буранами и заносами. Кроме воинских частей работать некому, а части раздеты и разуты».
Профессорский эшелон не штаб фронта, с ним каждый творит что хочет, и шёл эшелон пятьдесят два дня.
Как бы там ни было, а 10 апреля 1920 года в шесть часов вечера делегаты Туркестанского университета прибыли на ташкентский перрон. В эти дни другой, а можно сказать, тот же самый Туркестанский университет, родившийся в самом Ташкенте, завершал свой второй учебный год, как и было предусмотрено первоначальным планом.
Жители Ташкента — очень большие патриоты, а приятель мой среди них — самый большой. Сколько раз наши разговоры возвращались к одному: вот будем в Ташкенте, тогда!.. Мы земляки. Только я ташкентец, так сказать, по паспорту, а он здесь и школу кончил и по крови узбек.
Он покинул Москву на несколько недель — прочитать новый курс на ташкентском биофаке.
В свободный день он заезжает за мной, и мы катим смотреть один институт. День с утра дождлив, мелькает промокший пригород. Где-то у городской черты выруливаем на обочину и, задрав воротники, скачем через лужи до навеса: шашлык тоже входит в программу. Ташкентцы мы или нет?
Потом едем дальше, сворачиваем с главного шоссе и вскоре видим институт, группу коттеджей. Целая Дубна.
Моего приятеля все знают, встречают как своего. «Слушай, хватит в Москве болтаться, давай возвращайся совсем, — хочешь у нас работать?» У руководителя отдела лицо моложавое, приятное, улыбается радушно. Говорит по-русски, чтоб и я понимал.
— Дадим тебе пятнадцать человек, за год-полтора сделаешь докторскую, приезжай, а? Не надоело ещё в Москве? Слушай, ты уже сколько там?
— Много, — смеётся приятель.
Да и правда немало. Пять лет в студентах, потом три в аспирантах, не успел защититься — получил командировку ещё на пять лет «для повышения квалификации».
— Слушай, как ты там сидишь один, прямо непонятно. Много успеешь за пять лет? Здесь за полтора года доктором станешь, людей дам.
Мой приятель улыбается. Он знает, что почём. Соблазнительная штука — звание доктора наук, и пятнадцать помощников иметь хорошо или хотя бы одного, но ещё лучше знать, что ты умеешь работать. В Москве он имеет дело с ребятами, которые числятся в младших научных и сидят по восемь человек в одной комнате, но никто ему их пока не заменит. Конечно, он вернётся в Ташкент, когда почувствует, что сможет сохранить уровень, оторвавшись от этих ребят. А пока ничего, поработает без лаборантов.
Мне приходит в голову, что, пожалуй, тот, первый эшелон не был, по сути дела, первым.
И до него российская наука посылала в Туркестан свои эшелоны, а называть ли их эшелонами или как иначе — вопрос терминологии. Не эшелон — так экипаж, бричка. Например, Северцов выехал из Петербурга в Туркестанский край на двух бричках. Сей эшелон вряд ли мог добраться до места за пятьдесят два дня, но и это несущественно. Тащили его то лошади, то верблюды.
Туркестан был предметом колониальных устремлений, и русские туда попадали всякие. Были чистые, были нечистые.
Впереди всех шли солдаты. Цветастые краски чужой земли резали глаза — жмурились. Ставили на песках поселения, обносили оградами, чтобы хоть внутри было по-своему.
Когда ночь, темно кругом, искорки от костра, к звёздам вспархивают и котелок закипеть собрался, тогда какая разница: Псковская ли губерния, Альпы ли Тирольские, или Сыр-Дарья?
Пели.
Иные, отслужив срок, оставались насовсем, заводили детей, хозяйство. Дети были уже азиатами по рождению.
Вслед за первыми отрядами шла колониальная администрация, офицеры и чиновники. Осваивали присоединенные города, заводили свои кварталы — с офицерскими собраниями, соборами, дворцами для аристократов и домишками на границе с туземным городом — для мелкой сошки.
Были ещё казаки, которых силком сажали на захваченные земли, чтобы утвердить постоянство русского духа. Брали их из сибирского войска, самого безалаберного из русских казачеств, да и из тех на заселение Семиречья выделены были наихудшие.
Были самовольные переселенцы — воронежские и курские мужики что побойчей.
Были ссыльные революционеры. Знаменитый народоволец Герман Лопатин, перед тем искавший правду под знаменем Гарибальди, друживший с Марксом и Энгельсом, засиживался вечерами у ташкентских интеллигентов.
Были охотники до дешёвого туземного труда, хищники, ринувшиеся в Туркестан делать капитал.
Всяких нёс поток колонизации, нечистых и чистых, кого волоком, кого вольно.
А ещё — учёные. Эти были сами по себе: ходили сюда и до колониальных войн, ходили и с войсками, но как-то странно, так что и не поймёшь, за Россию этот, в очках, или вдруг за бусурман.
Не возьмусь утверждать, что в науке работают какие-нибудь особенные, куда там. Как и всюду, есть в ней отличные люди, хватает и прохвостов, но это в среднем, на круг, а локальное распределение неравномерно. Прохвост норовит поближе к начальственным высотам, к увесистым окладам, да ещё чтобы приятным баритоном и при белоснежном воротничке пройтись этак перед дамами об актуальных проблемах. Когда же нужно несколько тысяч верст на бричке, и чуть ли не на свои денежки, и все ради каких-нибудь минералов либо тушек, которые приходится собирать в дикой стране, где тебя на каждом шагу может свалить лихорадка, пуля или яд ползучего гада,— тогда вступает в силу суровый закон отбора.
Тогда едут лучшие из лучших, которым истина нужна, а не карьера.
И если счастливец Кавказ вздумал бы прихвастнуть перед моей Средней Азией своим и вправду чудесным родством с российской словесностью (Пушкин! Лермонтов! Грибоедов! Толстой!), то в ответ можно предъявить столь крупные и чистейшей воды алмазы из короны отечественной науки, что и неизвестно будет, кто богаче.
Эти люди, самая профессия которых вынуждала чередовать скитальничество с кабинетным уединением, были весьма общественны, помогали друг другу чем могли. Они виделись редко, но вместе составляли весомую силу, влияние которой было особенно велико благодаря её особой притягательности, особому свету, что ли.
Царизм вёл войны. Учёные вели исследования. Взаимопонимания не было. Академик Бэр писал: «Придёт ли время когда-нибудь, когда правительства не будут больше удивляться желанию людей путешествовать только для того, чтобы изучать народы, а не для того, чтобы их завоевывать или использовать?»
Зато между собой было не простое понимание, но преданность, не знавшая пределов.
Алексей Федченко погиб двадцати девяти лет от роду; однокурсник Алексея по Московскому университету Василий Ошанин, открыв грандиозный ледник, дал ему имя погибшего друга. Ледник Федченко знают все, но немногие знают, что это название было данью дружбе.
На руках Ольги Федченко остался восьмимесячный сын. Она обработала обширные материалы мужа; затем самостоятельно провела исследования, начатые рядом с ним, и написала «Флору Памира»; ещё она сделала так, что и сын Борис стал одним из крупных исследователей Средней Азии. Это был подвиг верности.
Сам же Ошанин, будучи сформировавшимся, хотя и молодым ученым, насовсем перебрался в Ташкент вскоре после взятия его русскими войсками. Тем самым он открыл для себя возможность находиться вблизи предмета своих исследований и закрыл любую, даже малейшую возможность для научной карьеры. Он служил учителем, что давало ему средства для жизни и возможность путешествовать по краю в каникулярные месяцы.
Сын Ошанина, Лев Васильевич, был одним из тех, кто строил университет. Он тоже стал крупным учёным и основал в Ташкенте оригинальную антропологическую школу.
Таковы были эти люди, люди первого эшелона, что даже собственные дети стремились им подражать, — а дети, как известно, к своим родителям и их занятиям относятся с повышенной критичностью. И уж если говорить о детях, то давайте вспомним заодно научную гвардию Семёновых-Тяньшанских и династию Северцовых.
Основатель династии, Николай Алексеевич, как упомянуто, выехал из Петербурга в свою первую туркестанскую экспедицию на двух бричках, нагруженных доверху. Он совершил семь экспедиций по Средней Азии, несколько раз умирал, не умер и вновь возвращался к работе. Пишут, что был Северцов некрасив, речь имел невнятную, но в отношении к жизни обладал достаточной внятностью.
Как беспощаден Северцов к казакам! «На войне они удалой народ — на разграбление беззащитных аулов… но если есть хоть некоторое основание ожидать сопротивления, то семиреченские гаврилычи, как и сибирские, весьма берегут жизнь от опасности». «Семиреченские гаврилычи» не только трусливы. Они ленивы, распутны, бесхозны, уничтожают леса, разрушают арыки.
Заметим, что эти слова относятся к соплеменникам Северцова — русским, колонизировавшим край. Напротив, о коренных его жителях ученый говорит с участием, уважением. «Обитатели Средней Азии бережливы на дары природы, стараются извлечь большие урожаи с клочков земли, берегут новь для пастбищ, как иссык-кульские киргизы, садят деревья в степи, разводят строевой и дровяной лес, как узбеки».
Объективность этих оценок замечательна не только в сравнении с привычным высокомерием колониальной администрации, с её презрением к туземцам, но в особенности потому, что лично у Северцова было больше, чем у иного другого, оснований желать зла обитателям края.
Случилось так, что в апреле 1858 года его захватили в плен. Вряд ли следует описывать все мучения, доставшиеся на долю Северцова за месяц плена. И всё-таки именно Северцов неоднократно в резкой форме выступает против притеснений местного населения колониальной администрацией, против казачьего разбоя, против уничтожения лесов и неправильного использования систем орошения русскими переселенцами.
Какой же заряд справедливости несли в себе люди русской науки, работавшие в Средней Азии!
Благодаря этому заряду с самого появления русских в Туркестане шовинистической и эксплуататорской политике царизма противостояла практическая деятельность передовой интеллигенции, основанная на идеях справедливости и просвещения. Революция сломала первую силу, дав второй все возможности для быстрого развития. Революция распахала почву, а семена уже были, вот в чём дело.
Ещё неделю живу в горах. Тут как раз и майские праздники — попробуй вернуться в Ташкент, когда туристы-альпинисты штурмом берут автобусы.
Но не торчать же в Юсуп-Хане. Принимаю предложение четырёх ребят-узбеков идти пешком до Ходжикента. Не отсюда ли начинали свои путешествия Северцов, Федченко, Мушкетов?..
Идём в Ходжикент. Дорога лёгкая, вещей почти никаких. Ребята переговариваются то по-узбекски, то по-русски — видно, есть темы, для которых один из языков привычней; иногда останавливаются покидать на меткость камушки в какой-нибудь столб; иногда забегают вперёд; угощают меня твёрдыми шариками узбекского сыра, расспрашивают, где работаю, кем. В северцовском, говорю, институте работаю, в Москве. Был такой путешественник, Северцов, не слышали? Слышали. А институт наш носит имя его сына, тоже большого учёного.
Ребята — студенты, все из разных вузов. Перечисляют их.
— Это, наверно, новые вузы?
— Нет, старые.
Вон как! Вузы старые, ребята молодые. Всё на своём месте. Собственно, так и было задумано в те весенние дни, когда чрезвычайный комиссар Петр Алексеевич Кобозев руководил торжествами открытия Народного университета.
Кстати, Кобозев и сам читал в университете два курса: конституцию и энергетику. Надо же было кому-то читать, пока эшелоны не привезли профессоров. А потом Петра Алексеевича перебросили на Дальний Восток.
Сначала в университете считали отпочковавшиеся заведения, но вот их число перевалило за несколько десятков, появились внучатые институты, и считать перестали: запутались. Да и неактуально: было когда-то высшее образование прекрасной новостью, стало нормой жизни — чего считать?
Но если что-нибудь в первый раз, — это праздник. Первая стипендия. И первая студенческая столовая. И, конечно, первый выпуск. А потом, как в цепной реакции, первые узбеки с высшим образованием, первый кандидат, первый доктор наук! Первый академик! Много было этих праздников, шумных или неприметных.
Когда в тридцать шестом году молодой математик Сарымсаков организовал студенческий кружок, на котором доклады полагалось делать на узбекском языке, — это тоже было в самый первый раз. Впервые на узбекском языке зазвучала современная наука, впервые пришлось искать или создавать новые, не виданные прежде слова…
Теперь вот есть узбекские учёные — лауреаты Ленинской премии.
«Как Туракулов читает биохимию! Записки — в сторону, глаза горят!»
Таня сама вся сияла, когда про это рассказывала. Туракулов — один из ленинских лауреатов, а Таня — это Таня. Я заходил навестить однокурсника отца, хотел расспросить его кое о чем — про первый выпуск, про восемнадцатый год. Он был тяжело болен, говорил и двигался с трудом, но с дочерью его, Таней, разговаривать было легко: она кончает биофак, и мы нашли много общих тем.
Спутники мои останавливаются и требуют, чтобы я остановился.
— Здесь будет Чарвакское море!
Две горы охраняют выход из долины, между ними узкий каньон, по дну которого стремится Чирчик. Мы стоим, задрав головы, смотрим то на правую гору, то на левую. Даже не верится, что между ними можно взгромоздить перемычку и запереть воду в долине: какая нужна работа!
Вдоль дороги, по которой нам продолжать путь, стоит армия самосвалов. Они отдыхают: праздники.
Потом я смотрю туда, откуда мы пришли: дорога уходит по зелёной равнине вдаль, становится туманней, тоньше и исчезает у подножия гор, где лежит Юсуп-Хана.
Так вот оно, Чарвакское море, мы топали эти километры по его дну!
И, значит, когда я снова приеду в Ташкент, мне скажут: «Как, вы ещё не купались в Чарвакском море? Но вы обязаны!..»
А когда я приеду ещё раз, к Чарвакскому морю успеют привыкнуть, зато будет что-нибудь новое, на которое я обязан посмотреть.
Бесценная информация с такими восторженными эмоциями! Читать в удовольствие! Спасибо!
Галина Долгая[Цитировать]