Глава последняя HOMO LIBER – Титул «Легчайший» Искусство
Автор София Вишневская
СТОМРОМАН
Знакомясь, он протягивал сильную руку – Никита Вышинский. И с людьми, особенно, с дамами, при этом мимолетном касании что-то такое происходило, чему они и сами объяснения не находили, только чувственное, потаенное, невысказанное, девичье робкое. Хотелось немедленно упасть в обморок, вывихнуть ногу — и чтобы этот незнакомый человек подхватил на руки и куда-то нес, далеко, высоко – почему-то с первого взгляда было понятно, что донесет, не бросит, не покинет. Мужчины испытывали чувства резко противоположные женским глупым мечтам, от руки, словно било током, хотелось не объятий, а крови. Хотелось убить, проткнуть насквозь, до кишок, до ливня горячей крови – и удостовериться, больше не дышит. Но все обходились без убийств и обмороков, но и не без колкости следовал многозначительный вопрос – не родственник ли он одной редкой сволочи, Андрею Вышинскому?
— Сведений об этом не имею, в родстве не состоял – привычно отвечал Никита, понимая и вопрос, и намек, и подтекст – все вы такие, Вышинские, убить Вас мало. А надо бы. Но вопросов таких поступало все меньше и меньше, потому что людей, знавших эту фамилию, становилось еще меньше.
Красота – понятие субъективное. Многим Вышинский казался неприятным, высокомерным, даже желчным, но все кто его знал хорошо, любили за старомодное рыцарство, деликатность и честь. Жесткая лепка нервного лица, внимательные с пронзительным зрачком глаза, падающая на лоб копна непокорных седых волос выделяли всюду, где только появлялся. Он никогда не застегивал верхних пуговиц рубашки, ходил с открытым воротом, не носил галстуков, шарфов, шапок. Зимой на него даже холодно было смотреть – голая шея и заснеженная шапка волос. Вышинский что-то писал, никогда не публиковался, читали единицы – и тяжело потом молчали. Молчали, потому что понимали – исторической справедливости не существует. Время умирает вместе с людьми.
***
Когда-то давно, мальчишкой, внештатным автором Всесоюзного радио, был послан на писательскую дачу в Голицыно. Записать интервью с автором, о котором он ничего не слышал.
В редакции, как всегда, все дымилось, мерцало и кружилось. Забракован был важный материал, повтор ставить не разрешили, нужно было готовить новый, а выступающий все не приходил – и накал страстей в прокуренной комнате достигал своего пика. Короче, все орали, и всем было некогда. Стояла невиданная жара, плавился и становился мягким асфальт, дышать хотелось, как пить… Машины в гараже не оказалось, никто не хотел ехать на электричке, а потом со станции тащиться с тяжелым венгерским «Репортером-5», да, и писатель был какой-то мутный. Говорили, что Твардовский его любит и выпивает с ним, а главный редактор, который хотел дружить и выпивать с Александром Трифоновичем, гневливо требовал интервью, и все!
Бесправному Никите вручили рубль на транспортные расходы, десять копеек на пончики – и вопросник из пяти пунктов. Сказали, чтобы он эти вопросы выучил наизусть и задавал их естественным и заинтересованным образом. И ни в коем случае не читал с листа и не шелестел страницей. Беседа должна быть искренней и правдивой. Всю дорогу он шептал на разные голоса эти вопросы, которые потом помнил всю жизнь.
1. Юрий Осипович (Иосифович), расскажите, пожалуйста, над чем Вы сейчас работаете?
2.Что Вы думаете о современном литературном процессе?
3. Какие произведения советских авторов вызывают интерес, на примере «Одного дня Ивана Денисовича» (это знаменитое произведение, напечатанное в «Новом мире» Никита тоже не читал, но от кого-то слышал )
4. Какие мысли и чувства вызывает новая программа, принятая на съезде партии.
5 . Хобби? (так и было написано – хобби)
И явился Никита в Дом писателей « Голицыно» выполнять редакционное задание.
На веранде ему встретился немолодой длинный человек с кошкой на руках. Был совершенно непохожий на писателя — в застиранной клетчатой рубахе с открытым воротом и мятых старых брюках. Никита спросил у незнакомца, которого принял за слесаря или водопроводчика, где ему найти Юрия Осиповича …
— Надо же гости ко мне, наконец, пожаловали, дождался все-таки.
Никита к такой встрече готов не был, засмущался, не зная, что ему сказать. Тогда писатель спросил: любит ли он, Никита, животных. Кроме черепахи у Никиты – не было никаких животных, а какое животное – черепаха? – честно сказал, что это чувство ему неизвестно. Он считал, что с писателем нужно говорить литературными словами. И мучительно подбирая слова, которыми обычно не пользовался – с ужасом вдруг понял, что забыл, как зовут его собеседника.
Писатель беззубо засмеялся, улыбка была, как у младенца – радостная и непринужденная. Только десны были не розовыми и нежными, а кирпично-каменными, жесткими.
— Как тебя зовут?
— Никита.
— Мужчина должен представляться полностью и протягивать для рукопожатия руку.
— Никита Вышинский – и подал руку лодочкой, как девчонка.
— Сколько тебе лет? – засмеялся писатель, сжимая ладонь до боли.
— Восемнадцать скоро
— Учишься?
— На вечернем.
— На радио подрабатываешь? Нравится ?
— Да, очень, очень! Людей много интересных, вот, Вы, например, с кошкой.
Писатель опять засмеялся и спросил: А ты мои книжки читал?
— Нет.
— А слышал о таком писателе?
— Нет
— И что же ты поехал интервью брать?
— Я внештатный.
— Понял. В поисках хлеба насущного. У меня с деньгами, брат, тоже не густо. Даже можно сказать, совсем ничего. Не печатают, не издают, как будто нет меня, а Я – есть! – Подержи! – сунул Никите кошку, – а теперь смотри, — он закатал рукав рубашки и сжал кулак так, что мышцы даже на вид стали страшными – железно переплетенные, как проволока, жилы. Потрогай! Никита боязливо коснулся, действительно, кремень.
Писатель улыбнулся пустым ртом – дерешься?
— Мало, боюсь, особенно, когда бьют по лицу.
— А ты бил?
— Я нет.
— Почему?
– Больно, стыдно.
— Как же ты защищаешься?
— Никак!
— Пить хочешь?
— Ужасно.
— Кошку давай! Пойдем ко мне, хлеб есть, сахар. Ты пил настоящий чай? А чифирь?
– Не знаю. Мама заварку кипятком разбавляет. А в редакции кофе пьем растворимый.
Узенькая, как пенал комнатка заканчивалась большим окном. Солнечный свет заливал все вокруг: книги, газеты, завалы на письменном столе. Страницы, исписанные крупными корявыми, плохо читаемыми буквами* — на невинный взгляд Никиты показались тоже не очень писательскими. Неужели он самопиской пишет, глядя на флакончик чернил, – подумал счастливый обладатель шариковой, трехцветной ручки?
— Увы, – перехватив его взгляд, вздохнул писатель – не орешковым из дубовых галлов*, а марки « Мосбытхим».
Никита не понял о чем речь. И писатель объяснил:
— Самые древние и самые устойчивые чернила: на свету они не теряют своего цвета, а, наоборот, становятся еще ярче. Я однажды видел надпись Кюхельбекера Рылееву орешковыми желтыми чернилами. Сейчас и людей таких нет, и чернил.
Кошка, спрыгнув с рук прямо на стол, немедленно зарылась в газеты, пофыркала, укладываясь, и затихла…
— Садись на кровать, а я – вот, напротив:
— Отец есть?
— Умер
— Чем он занимался, знаешь?
— Да. Фраки шил.
— Фраки?
— Да. И еще смокинги
— Надо же. Из поляков был?
— А вы откуда знаете?
— Да, уж так вышло, знаю, видел. Рассказывай, что помнишь.
— Я совсем ничего не помню, мама только рассказывала. Папа работал в ателье при Министерстве иностранных дел. У нас фотографии есть с дарственными надписями от дипломата Майского. Знаете, он тоже из поляков был, как папа, а мама называла его пан Янек.
— Ляховецкий?
— А кто такой Ляховецкий?
— Пан Янек. Живой еще, крепкий старик оказался. До больших чинов дослужился. Тоже сидел – и при царе и Сталине. Ты бы к нему сходил – может быть, он что-то про отца твоего вспомнит. Запиши обязательно, неслучайно магнитофон у тебя в руках оказался. Все забудут, а ты – нет. Прошлое – это жизнь в будущем.
В Москве много было поляков известных. Надо подумать, кто еще из живых остался. Вот! Анастасия Потоцкая, вдова Михоэлса, красавица была редкая, знатная полячка. И к ней сходи. Послушай. Много узнаешь. Ягуар Ягуарович, однофамилец твой сам отдал концы, я тогда еще в лагере сидел, а ты еще не родился. Знаешь, где находится НИИ «Мосспецпромпроект»?
— Что ты башкой мотаешь? – не знаешь, так и говори, москвич называется.
— На Грузинах в храме Непорочного Зачатия Пресвятой Девы Марии. Вдумайся: научно-исследовательский институт и Пресвятая Дева Мария, лаборантки – и непорочное зачатие. Бред. Колена преклонить негде. Костел в 1937 году закрыли, последнего польского священника Михала Цакулу расстреляли. А сколько священников убили, да по лагерям извели. Как звезд – не счесть. А про Катынь слышал? Душа болит. Я сам поляк, понимаешь ли ты? У меня своя молитва имеется:
— Вы? Молитесь по-польски?
— Подожди! – писатель неслышно поднялся, крадучись подошел к двери, выглянул в коридор и также неслышно накинул дверной крючок.
— Кипяток ставить будем – хитро сообщил он — не двигайся и не дыши.
Он достал из тумбочки алюминиевую кружку, кипятильник, что-то звякнуло:
— Черт, чуть не разбил последнюю, вечернюю, знаешь, такой стишок пролетарского говнюка Демьяна Бедного: «А пьяных – сколько не будет увидено, Столько и будет расстреляно». Выпил – убить. Сказал – убить. Подумал – убить. Нам тоже расстрел может выйти через незаконное чаепитие. Но включим! – из стеклянного графина он налил полную кружку воды и воткнул кипятильник.
— Должен же я гостя дорогого чаем напоить. Настоящий чай – это церемония, водку и из горла пить можно — а зеленый чай только за столом. Философский чаек – и жажду утоляет, и на мысли наводит, и слушать учит. Кто ж кроме меня тебе заварит по всем правилам? Вот смотри, – он вынул из тумбочки чашечку без ручки — старинное кесе ( пиала) память об одном городе у подножья Тянь-Шаня, который назывался Верный – а стал отцом яблок, Алма-Ата. Обмен названий, конечно, неравноценный. Но много я там чего нашел – Державина, Зыбина, Клару, друзей-врагов, новый срок.
Возьми в руки? Чувствуешь – невесомость, легкость, изящество, а ведь, казалось бы, простая вещь на каждый день. Для гостей берегу, а я к своей кружке привык. И сахарок кусковой имеется – мать Серафима подкидывает*. – и он щедро бросил несколько кусков на исписанный лист,
– Полную пиалу никогда гостю не подают, неуважение, полагается наливать чуть-чуть для неспешной беседы. Если полную пиалу нальешь – это оскорбление, неуважение к гостю – быстро пей и уходи. Восток тонок и мудр.
– Понюхай – и он сунул Никите под нос темно-зеленую горсточку терпко пахучих скрученных листиков, – чувствуешь аромат? Растер между ладонями, сам с удовольствием понюхал, потом бросил в чайник и залил кипятком. Подумал — и сверху накрыл шерстяной фуфайкой, – должен настояться.
— Отца посадили? Расстреляли?
— Да. Нет. Вернулся, потом умер от плеврита. Я маленький был, только кашель помню, а мама мало говорит, за меня боится, мы в коммуналке живем, там все подслушивают, подглядывают. Комната у нас маленькая, кухня в подвале. Иногда я забываю закрыть дверь. Вроде никого нет, тихо и пусто, но кто-то следит за каждым шагом: Закрой дверь в подвал – там сифилис и туберкулез! Туалет проходной, но только через него можно попасть в ванную, иногда не зайти и не выйти, как в засаде.
— Где же у нас такой коммунизм?
— В Еропкинском переулке, дом5. Рядом с посольством Таиланда. Из старого у нас только папин выходной костюм и вот эти часы.
— «Мозер» – почти не глядя, – сказал писатель.
-Точно, – подтвердил несколько удивившийся Никита. – И еще письма сохранились. В лагере папа шил костюмы и платья женам начальников. Даже женские шляпки научился делать.
— Там научат – хмыкнул писатель. – А где сидел?
— Возле Инты, точно не знаю.
— Плохо, дружок, понимаешь ты? Я тебе говорю как историк – империи рушатся, когда память отшибает, когда сын отца забывает, когда вновь пришедший считает, что с него история начинается. Время временщиков. Дунет ветер посильнее, и все развалится.
— А вы где живете?
— Я и сам, дружок, в коммуналке страшной проживаю. Больше тебе скажу – в лагерях мне люди высшей пробы встречались. А в нашей коммуналке нет ни одного человека, только тридцать черных душ. Иногда думаю, что меня из заключения так и не выпустили. Сосед, недавно вселенный, не выдержал, на пожарной лестнице повесился. Приходи ко мне, парень, может я тебя чему-нибудь и научу. Записывай адрес и телефон: Москва, К-92, Б. Сухаревский, д. 15, кв. 30. Б-3-40-47.
— А можно?
— Конечно, дружок. Я тебе свои книжки дам.
— Интересные?
– Ах ты, святая простота! Какой же писатель скажет, что его книжки неинтересные. Но мои, действительно, стоят мессы. Вырастешь – поймешь. Может быть, за это время еще кто-нибудь поймет. Придешь домой, в словаре посмотри, что такое месса.
— У нас только словарь Ожегова.
— Хорошо. Каждый день учи по одному слову. Начинай прямо с абиссинцев.
— Ладно.
Никита даже и объяснить не мог – почему он так откровенен с незнакомым человеком, имени которого он так и не вспомнил, почему хотелось все рассказывать, отвечать честно и прямо, не лукавя, словно это у него брали интервью. И не потому, что тот внимательно слушал, иногда прикрывая рукой глаза, а потому что все понимал и знал.
— Знаете, мой дедушка был лучший закройщик в Варшаве.
— Знаю, дружок, варшавские портные еще до первой мировой войны считались лучше парижских. Много было замечательных мастеров-евреев, всех извели. Когда вырастешь и тебе вдруг понадобиться фрак – пошить его будет некому. Потому что в первую очередь убивали тех, кто чем-то владел – ремеслом, знанием, талантом. Зубами золотыми, женами красивыми, метрами квадратными. Это я тебе, как еврей говорю, который две тысячи лет проходит уроки выживания.
— Вы же поляк!
— И поляк, и еврей. Все люди на свете жиды, это не национальность «По— щады не жди»! Марина Цветаева тут неподалеку избу снимала – места ей в писательском доме не нашлось. А сын ее тогда младше тебя был, есть очень хотел.
— Да???
— Стихи пишешь?
— Ну, что вы – я не писатель.
— Да, уж вижу. А какое-нибудь стихотворение знаешь?
— Знаю, но не точно.
— Это как?
— Слова некоторые путаю.
— Ничего, дружок, выучишь когда-нибудь, давай.
Никита, повторяя мамину интонацию, буквально завыл:
– У лукоморья дуб зеленый…
— Понял, достаточно, а еще?
— Вам из учебника?
— Нет. Свое любимое.
— Хорошо, — Никита опустил голову, чтобы не видеть внимательных глаз, тихо начал:
Ты помнишь? В нашей бухте сонной
Спала зеленая вода,
Когда кильватерной колонной
Вошли военные суда.
— Молодец, дружок! Я это стихотворение тоже очень люблю. Знаешь, когда Блоку было лет гораздо меньше, чем тебе сейчас, его спросили, что больше все поразило в гимназии, он ответил: «Люди». Вот это удивление и преследует меня всю жизнь
— Я моряком хотел быть.
— Море видел?
— Нет, что вы. А вы?
— Видел, но лучше бы не видел, я там подыхал.
— А на каком море?
— На Японском! Про бухту Находка слышал? Там, то на земле, то на нарах, то на больничной койке я провалялся год. Умирал, умирал и не умер. Я тебе тоже сейчас стих один прочту. Свой собственный, чтобы ты понял, у кого тебя послали интервью брать:
Выхожу один я из барака, Светит месяц, желтый как собака, И стоит меж фонарей и звезд Башня белая — дежурный пост. В небе — адмиральская минута, И ко мне из тверди огневой Выплывает, улыбаясь смутно, Мой товарищ, давний спутник мой! Он — профессор города Берлина, Водовоз, бездарный дровосек, Странноватый, слеповатый, длинный, Очень мне понятный человек. В нем таится, будто бы в копилке, Все, что мир увидел на веку. И читает он Марии Рильке Инеем поросшую строку. Поднимая палец свой зеленый, Заскорузлый, в горе и нужде, «Und Eone redet mit Eone» Говорит Полярной он звезде. Что могу товарищу ответить? Я, делящий с ним огонь и тьму? Мне ведь тоже светят звезды эти Из стихов, неведомых ему. Там, где нет ни времени предела, Ни существований, ни смертей, Мертвых звезд рассеянное тело, Вот итог судьбы твоей, моей: Светлая, широкая дорога, — Путь, который каждому открыт. Что ж мы ждем? Пустыня внемлет Богу, И звезда с звездою говорит…
— Красиво. На Лермонтова похоже. Только я не понял, «Und Eone redet mit Eone. Это по-немецки, да? Кто такой ЭОН?
— Я куплю тебе словари, ей-богу, украду, не выпью, но куплю. Абсолютно невозможно тебя слушать. Невежественный человек – раб, понимаешь ли ты? ЭОН по-гречески – Век, Эпоха, Время пути, Времена. Это строка из сонета Рильке. Только не спрашивая меня, кто такой Рильке. Я потом расскажу, когда провожать тебя пойду на электричку.
— Правда? – Никите испугался: а вдруг, действительно, этот странный человек для него пойдет воровать, чтобы ему купить словари, а его поймают и изобьют до смерти. Или опять посадят. И он испугался за него, как за маму.
_- Нет, нет, спасибо большое, не нужно. Я заработаю, я в библиотеку запишусь. – И попытался сменить тему. – А как вы оказались в Алма-Ате?
— Я был туда сослан. Я много где был и много чего видел, и на Колыме, и в Тайшете. Слышал про такие места? Слово Гулаг тебе известно?
— Да, я только не знаю, где это.
— Карту возьми, посмотри внимательно. Придется мне тебе и атлас купить, и глобус, и карту звездного неба. Книги читай, ты, парень, учись – человек без знаний, как пустая бутылка, нет в ней ничего, понимаешь ты?
— А что вы там делали?
– Спроси, чего я не делал, чего не умею и не знаю. « Таких, как я, вообще, больше нет» — так Хлебников про себя говорил. Я – филолог, ученик Цявловского*. Археологом был, сценаристом , преподавателем в киношколе, преподавателем в студии театра, вел теорию драмы по Волькенштейну*!, представляешь? 10 лет сидел и пять в ссылке. Как проклятый и прокаженный. А сейчас ты берешь интервью у знаменитого писателя, которого никто не знает.
Никита уже ничего не представлял, у него кружилась голова, он был словно погребен под слоями слов, имен, событий. Он таких людей не видел, не знал, что такие бывают — вселенские, а не коммунальные люди. На случайного человека, каким он себя считал – неистовым потоком лилась жизненная сила. И перетекала в него.
— Читал курс по Шекспиру, редактировал и переводил, переводил, переводил, в музее работал, в библиотеке. В лагере выучил латынь и писал на латыни маме письма. Сейчас английский учу. Заболтал я тебя, а обещал чаем напоить.
И он правой рукой протянул Никите пиалу, уважительно, по восточному обычаю прижав левую к сердцу. Никита осторожно, боясь разбить, принял чашу зеленого чая, сквозь который просвечивалось фарфоровое дно в мелких трещинах. Вдохнул расползающийся по всей комнате какой-то невероятный запах и сразу сделал большой глоток. Горечь обожгла нёбо, кипяток губы, язык, всю слизистую. От неожиданности он пролил чай себе на брюки, вскочил, отряхиваясь, как собака – во все стороны полетели мелкие брызги, замахал руками, часто задышав, открыл рот, пытаясь таким образом остудить его.
— Ах ты, боже мой, незадача, какая, обварился, ошпарился, старый я дурак! – писатель схватил газету и стал обмахивать несчастного, со слезами на глазах, Никиту.
— У меня был такой случай, – начал он, когда Никита немного успокоился и перестал бегать по комнате, – я после допроса сидел в тюремной камере изрядно избитый, а тут привели второго заключенного. И представь, явился он в камеру с пакетом яблок. Событие совершенно невозможное. Дивный сон. Посмотрел он на меня и говорит: возьмите яблоко. А как я его возьму? Руки отбиты, пальцы чувствительность потеряли. Не могу рукой взять. Но и не взять не могу. Ухитрился схватить, зажав между двумя локтями. Сокамерник долго на меня смотрел, а потом спросил: «Скажите, а вы не обезьяна будете?»
И Никита представил, как мог, темную холодную камеру, тусклый свет из зарешеченного оконца, избитого беззубого писателя, который грызет яблоко, держа его локтями. А оно все время соскальзывает – и нужно всем телом, плечами, руками, шеей — не дать яблоку упасть. И он представил себе папу, так же удерживающего заветный плод, – и снова заплакал, только уже в голос. Опять вскочил – и бросился к писателю. Тот тоже вскочил навстречу, больно схватил и прижал к себе. Так они, молча, стояли – и слышно было, как стучат сердца – быстро и удивительно громко. Никита шмыгнул носом, платка не было, он поднял плечо и утерся рукавом рубашки.
Писатель захохотал:
– Скажите, а вы не обезьяна будете? Что тебя спросить у меня велели?
Никита порылся в карманах:
– Вот.
Писатель посмотрел на вопросы и опять засмеялся. Он, вообще, очень много смеялся.
— Вопросики, мать твою! Они марсиане, что ли, сквозь эфир ничего не видят. Такую незрячесть Андрей Платонов называл: «совокуплением слепых в крапиве» – и, улыбаясь чему-то своему, Никите непонятному, еще раз с удовольствием повторил, – слепых в крапиве, слепых…
— Ну, включай, свою бандуру, я им сейчас все расскажу: и про процесс, и про время, и про линию их партии.
Никита включил репортер и неумело потянулся микрофоном к лицу. Писатель резко и мгновенно, будто ожидая удара, отклонился, взял микрофон в руки:
Я, Юрий Осипович Домбровский — « по-прежнему считаю верным, что уже обдумал и написал, разум, совесть, добро, гуманность — все, все, что выковывалось тысячелетиями и считалось целью существования человечества, ровно ничего не стоит». Я это понял, когда день за днем меня убивали, унижали, выбивали зубы, стригли наголо и выбривали лобок, выбрасывали умирающего в степи, и врали, что это для счастья родины и народа, — и он опять улыбнулся пустой ямой страшного рта.- Хобби у меня – водку пить и драться. Мое дело жизнь, а не литература. А Солженицына вашего я не люблю, приходил как-то ко мне. Вот он пишет в своем Денисовиче, Варлам Тихонович первый заметил: «Около санчасти ходит кот». Все умиляются – котик! Не может там быть никаких котов. Кот – это еда! Варлам — на кресте распятый, ему верю! Миллионы погибли зря, а тут котик, твою мать.
Выключай микрофон. Стирай. Так я тебя под монастырь подведу. Придешь с таким интервью, а тебе по шее. Выгонят с волчьим билетом и никогда в штат не возьмут, понял? Никуда. Это я сейчас вдруг подумал. Спрашивай меня, сынок, что-нибудь простое.
— Расскажите, как вы завариваете чай и что такое чифирь?
Комментариев пока нет, вы можете стать первым комментатором.
Не отправляйте один и тот же комментарий более одного раза, даже если вы его не видите на сайте сразу после отправки. Комментарии автоматически (не в ручном режиме!) проверяются на антиспам. Множественные одинаковые комментарии могут быть приняты за спам-атаку, что сильно затрудняет модерацию.
Комментарии, содержащие ссылки и вложения, автоматически помещаются в очередь на модерацию.