Владимир Луговской и Алайский рынок. Продолжение Tашкентцы Искусство

Начало.

Эвакуация идет,
Вздыхают поезда.
Глядит на тусклый небосвод
Случайная звезда.

Звезда моя, любовь моя,
Как бесприютна ты.
Сияет искра бытия
В глубинах пустоты.

Ты возникаешь без следа,
Исчезнешь без следа,
Слепая, синяя звезда –
Ташкентская звезда

Владимир Луговской

Здесь фрагмент книги Натальи Громовой «Эвакуация идет…» (М., 2008)

Как и в любом восточном городе, рынок, рыночная площадь были центром, вокруг которого сосредотачивалась жизнь людей. К нему стягивались улицы, здесь узнавали новости со всего света, рассказывали последние городские сплетни.

Умение обменивать вещи на продукты или одни продукты на другие высоко ценилось в писательской среде.

«Это делали все, – вспоминала Надежда Яковлевна [Н.Я. Мандельштам, вдова поэта] о тех днях, – но мы с ней (Ахматовой. – Н. Г.) не умели делать то, что делают все <… > то есть получать паек бубликами, менять их с приплатой на хлеб, лишнюю часть хлеба снова обменивать, а на приплату выгадывать горсточку риса… У нас закружилась голова от множества тонких операций, на которые были способны все, а нам решительно не везло, потому что я иногда промаргивала самые основные предметы обмена».

Дополнительный паек для Ахматовой появился, как ни странно, благодаря А.А. Жданову! Он позвонил в Ташкент по правительственному проводу и попросил позаботиться об Ахматовой, вспоминала Надежда Мандельштам.

«Он, наверное, объяснил, кто она („наш лучший», „наш старейший поэт»), и в результате приличный писатель из эвакуированных спроворил ей два пайка в двух магазинах и жена писателя, женщина с милицейским стажем, приносила домой выдачи и кормила Ахматову. Когда они уехали, второй паек отсох, так как требовалась новая доза хлопот и улещиваний».

Странное сближенье – Жданов, заботящийся об Ахматовой. Партийный деятель, который после войны своим знаменитым докладом 1946 г. о журналах «Звезда» и «Ленинград», об Ахматовой – «монахине и блуднице» нанес ей почти смертельный удар, после которого она с трудом оправилась. Но во время войны власть оберегала великую поэтессу, надеясь, что ее поэзия еще пригодится народу.

Об Алайском рынке, пребывающем во время войны в «развратной пышности» изобилия, ярких красок, дорогих вещей, контрастирующих с нищетой, вспоминали почти все обитатели Ташкента. Художница Валентина Ходасевич с горечью писала о том, что Союз художников не позаботился о пайках для своих членов, пришлось идти менять вещи на базар, чтобы купить еды, а вернулись голодные, с огромным старинным подносом, повесили его на стену и любовались.

«А базары, на которых из-за бедности ничего нельзя было купить, казались необычайно живописными и изобильными. Фламандские натюрморты и узбекские узкие глаза. Орехи, сахар, сало, виноград и астрономические цены. И ни копейки никогда не уступят», – вспоминала Татьяна Луговская [сестра поэта В. Луговского].

Азиатский красочный, веселый, сытый базар! Золотистые, солнечные дыни, оранжевые тыквы, прозрачные, подвешенные гирляндами гроздья винограда, бочонки меда, мешки с белоснежным рисом, бархатные домики молотого красного перца, розовые куски сала с тонкой коричневой прослойкой мяса, бараньи туши, подвешенные за ноги, живые бараны с огромными, хоть на тачке вези, курдюками и одуряюще пахнущий, прямо с пышущих углей – шашлык! Горячий, чуть не дымящийся плов, который узбечки носили в чугунах, завернутых в толстые ватные одеяла, и тут же могли положить на алюминиевую тарелку, или в горсть, или на газету. И такие соблазнительные, с поджаристой корочкой, лепешки – вожделение всех голодающих и недоедающих!

Что ещё почитать:  Ташкент глазами Александра Файнберга

«Помню, как при мне, – писала Мария Белкина, — на этом базаре несколько здоровенных узбеков в ватных халатах, надетых прямо на голое тело, подпоясанных разноцветными кушаками, навалились на одного тощего, бледнолицего юношу, который стащил лепешку и судорожно глотал ее, не прожевывая, боясь, что ее могут отнять. Его били ногами человек пять, перебрасывая его от одного к другому, а он не защищался – покорно принимал побои. Мы с одной узбечкой бросились к торгашам, умоляя их не калечить парня, но они нас отпихнули…».

Где-то среди богатых прилавков здесь ходил и голодный сын Марины Цветаевой.

Луговской, как уже говорилось, находясь в депрессивном состоянии, уходил на рынок, сидел на ступенях, валялся в пыли… Его жизнь проходила у всех на глазах, но мало кто понимал, что с ним творится.

Три дня сижу я на Алайском рынке,
На каменной приступочке у двери
В какую-то холодную артель.

<…>

Идут верблюды с тощими горбами.
Стрекочут белорусские еврейки,
Узбеки разговаривают тихо.
О сонный разворот ташкентских дней!

Я пьян с утра, а может быть, и раньше...

Поэт сидит на заплеванных ступеньках среди роскошного изобилия красок, а вокруг восточный базар, в котором он чувствует себя юродивым, нищим и, может быть, оттого абсолютно свободным. Его узнают, ему наливают. А он не стесняется, не боится унижения. И в отличие от Ахматовой — просит. Он все более и более уходит от себя вчерашнего, довольного, благополучного, что и станет темой его поэмы «Алайский рынок».

В начале 1942 г. М. Белкина писала в посланиях мужу на фронт нечто вроде хроники ташкентской жизни. «Луговской – старая пьяная развалина. <…>. Пьет, валяется в канавах, про него говорят „Луговской пошел в арык»…».

«А Володя запил, и пил ужасно, пока мама не умерла, а потом как отрезало», – вспоминала Татьяна Луговская. Она говорила, что испытывала ужасные муки стыда за пьющего брата, и однажды, уже познакомившись с Ахматовой, зашла к ней в подавленном состоянии. Ахматова спросила, что с ней. Татьяна Александровна призналась, что боится возвращаться домой, ее унижает пьянство брата, которое видно всем. На это Ахматова достаточно жестко заметила, что ее брат – поэт, у него могут быть падения, а без падений не бывает и взлетов.

Что мне сказать? Я только холод века,
А ложь – мое седое острие.
Подайте, ради бога.
И над миром
Опять восходит нищий и прохожий,
Касаясь лбом бензиновых колонок,
Дредноуты пуская по морям,

Все разрушая, поднимая в воздух,
От человечьей мощи заикаясь.
Но есть на свете, на Алайском рынке,
Одна приступочка, одна ступенька,
Где я сижу, и от нее по свету
На целый мир расходятся лучи.

<…>

Моя надежда только в отрицанье.
Как завтра я унижусь, непонятно.
Остыли и обветрились ступеньки
Ночного дома на Алайском рынке.

У Вс. Иванова в дневнике от 10 сентября 1942 г. записан рассказ Луговского о некоем капитане Лейкине, с которым он познакомился в шашлычной возле Алайского рынка:

Что ещё почитать:  Конкурс каллиграфов. Участники

«…Стена народу в шашлычной. Перед капитаном, что в казачьей одежде с чубчиком, четыре бутылки водки, нераскупоренные, в ряд.

Какой-то армянин в украинской рубахе задел <нрзб> и разорвал от края и до края. <…>

Опять та же игра. Пляшут с неподвижными, идольскими лицами два инвалида – безногие, безрукие. Капитан начинает бранить тыл, разврат <…> и сам выбрасывает из сумки деньги за двадцать пять шашлыков. Затем брань с „пехотинцами», бегство на базар за помощью. „Пехотинцы» ругают кавалеристов… Инвалиды пляшут перед пехотинцами. Армянин брюхом ложится на виноград, покрывающий грязный стол, и сумку с деньгами, оставленную капитаном Лейкиным…

Когда он рассказывал, я думал о людской привычке: привыкнув убивать – вернувшись, как жить мирно? Ведь после прошлой войны продолжалась война классовая, где подобные капитаны Лейкины могли проявить себя».

Эти почти брейгелевские картинки красноречиво свидетельствовали, что советский мир на войне, так же как и в лагерях – исчез или же уменьшился, как шагреневая кожа, до размера заметки в газете «Правда»; советские писатели и поэты, столько сил положившие на созидание советской действительности в своих произведениях, столкнулись с тем, что ее на самом деле нет. Было то, что подмигивало с брейгелевских картин – злоба, хитрость, зависть, глупость, или сияло с икон – доброта, милосердие, сострадание.

Война давала каждому поэту или писателю великий шанс – оказаться рядом с капитанами Лейкиными, рядом с калеками и инвалидами, когда они дико танцуют, пьют, ругают пехотинцев или кавалеристов. Луговской опишет такую шашлычную в одной из своих поэм:

Вот забегаловка.
Сюда приходят
Девчонки, бескорыстные, как дети,

Родная рвань, рябые спекулянты,
Жеребчики из продуктовых складов –

Весь тыловой непогребенный сброд.
Сидит, сощурясь, гармонист угрюмый,

Угрюмо пляшет молодой калека,
Безрукие взметая рукава...

Россия вернулась к самой себе в этом восточном городе. Она стала такой, какой они, писатели и поэты, живущие собраниями, наградами, заказными работами, ее давно не видели или не хотели видеть. Эти «безрукие рукава» она взметала давно, а острейшее сострадание, а не пафос и крик, приходили только сейчас.

Но льется чад, и свирепеет солнце,
Угрюмо пляшет молодой калека.
Косая тень фронтов и дезертирства
Лежит углом на лицах и столах.

Капитан Лейкин, странно рифмующийся с капитаном Копейкиным, Лебядкиным, пьянчужка Мармеладов – все они вдруг повылезли из щелей, куда их затолкнула советская власть, объявив несуществующими, и застучали сначала по ташкентским, а потом и по столичным улицам костылями, обрубками, тележками, замахали пустыми рукавами. Традиция русской культуры от Пушкина, Достоевского и Толстого – всегда быть и с аристократией духа, и вместе с отверженными, чувствуя напряжение, которое проходит через эти противоположные миры. Странно считать, что поэт просто опустился и оттого шатался по этим страшным углам, скорее можно сказать, что Луговской возвращался туда, откуда был родом, к привычкам вырастившей его культурной среды.

Что ещё почитать:  Масленица в парке Тельмана 9 марта 2019 года

В драме Ахматовой «Энума элиш» («Сон во сне») – в ремарке – есть картина Алайского рынка, увиденного поэтом как бы лет семьсот назад.

«Край базара. Под стеной юродивый Вася – склоченный, полуголый, слепой. Гадает, к нему очередь. Подходит X. Выглядывает из окна – опускает на Васю яблоко. Он угадывает, что яблоко от нее. Движение в очереди („С утра стоим» и т. д.).

X.: Вася, погадай мне.
Слепой: Не бери сама себя за руку,
Не веди сама себя за реку,
На себя пальцем не показывай,
Про себя не рассказывай...
Идешь, идешь и споткнешься...»

X. — героиня пьесы, сама Ахматова. Совет юродивого прозорливца она, может быть, и пыталась выполнить.

Ахматова не писала подробных писем – их все равно внимательно читали в органах; сжигала или уничтожала все, что как-то могло навредить ее близким или ей самой (так она уничтожила в 1945 г. цитируемую драму, а потом уже по памяти восстанавливала ее в 60-е гг.). Но не показывать на себя пальцем и не рассказывать про себя – не удавалось. Это противоречило самому исповедальному духу ее поэзии. Все, что было ею написано, существовало только как ее личное чувство, ее переживание.

Совет юродивого можно было отнести и к Луговскому; все поэмы он писал в те годы только от своего имени, абсолютно не скрывая от читателя, что все происходящее с ним – личный внутренний опыт, слезы, унижения, падения.

Когда-то в 20-е гг. В. Шкловский в рецензии на сборник стихов Ахматовой писал о «бесстыдстве поэтов и поэзии»:

«Маяковский вставляет в свои стихи адрес своего дома, номер квартиры, в которой живет его любимая, адрес своей дачи, имя сестры.

Жажда конкретности, борьба за существование вещей, за вещи с „маленькой буквы», за вещи, а не понятия – это пафос сегодняшнего дня поэзии.

Почему поэты могут не стыдиться? Потому, что их дневник, их исповеди превращены в стихи, а не зарифмованы. Конкретность – вещь стала частью художественной композиции.

Человеческая судьба стала художественным приемом».

Может быть, Шкловский что-то и преувеличивал. Удивительно другое: власть искала в стихах и прозе не только клевету на строй, но усматривала своеобразные самодоносы. Им, к примеру, стала «Повесть о разуме» М. Зощенко – исповедальное повествование, которое использовалось чиновниками для борьбы с автором.

Об этом и предупреждает юродивый с Алайского рынка: «О себе самой не рассказывай!»

Оцифровала фрагмент Элеонора Шафранская.

3 комментария

  • Русина Бокова:

    Боже! Как было трагично и интересно в Ташкенте во время войны! Как моя мама рассказывала- Анна Ахматова приходя к ней в лабораторию Хладокомбината, здоровалась, садилась, поправляла чёлочку, улыбалась маме- мама кормила её мороженым

      [Цитировать]

  • AK:

    Удивительно, именно Луговской почуствовал это острее всех. Как после Московского изобилия они со своими карточками оказались на обочине жизни, той жизни «слухи о смерти которой оказались сильно преувеличенными».

      [Цитировать]

  • gavroch7:

    Хочу теперь всего Луговского перечитать

      [Цитировать]

Добавить комментарий

Войти с помощью: 

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Разрешенные HTML-тэги: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <s> <strike> <strong>

Я, пожалуй, приложу к комменту картинку.