Стихотворение Луговского «Алайский рынок» Tашкентцы Искусство

Пишет Константин Редигер на своем сайте.

Давно хотел повесить тут стихотворение Луговского «Алайский рынок».
Оно очень длинное, поэтому убираю под кат.
Я всем очень советую его прочитать, несмотря на длину. Может быть это единственный случай в мировой поэзии, когда очень большой поэт падает на такую глубину, но при этом, во-первых, находит в себе силы писать, а во-вторых, не пытается как-то романтизировать свое положение. Это стихи абсолютной честности, и именно в этом их главная сила.

Немного о Луговском для тех, кто плохо его знает
Это был замечательный поэт. В молодости он видел и участвовал в Гражданской войне и писал о ней замечательные стихи (особенно известные, наверное, «Перекоп» и «Песня о ветре»). Был очень популярен. В нем видели образец поэта-революционера. Отчасти он занимал ту нишу, которую потом заберет Симонов — такой советский Киплинг, романтик войны, молодости, храбрости, честности.
В 1937 году его стихи заклеймили, как политически вредные и практически перестали печатать. Это сильно ударило по нему, Луговской тяжело это переживал. Он-то всегда видел себя плоть от плоти революции. Несмотря на фактическое ограничение публикаций, его не посадили, и он сохранял свою популярность: много читал на вечерах, поэтических встречах. Все это было немного на птичьих правах, но как-то проходило.
В 1941 году в числе некоторых других советских поэтов (в том числе Симонова) он попадает на фронт как поэт-корреспондент. Ему уже 40 лет, он не молод и современной войны, конечно, совсем не представлял. Несмотря на то, что он был человек большой личной храбрости, он сломался на том же, на чем ломались очень и очень многие. В какой-то момент, в начале войны, он попадает под танковую атаку немцев. Эта сила совершенно сломала его, сделала труса из полноценного и мужественного человека. Он и сам это очень тяжело переживал. Возможно это было просто такое разрешение долгого, еще с 37 года, напряжение.
Так или иначе, его отправляют в эвакуацию, где он уходит в запой, продолжавшийся несколько лет. Как он выжил — решительно непонятно, но он выжил, и в 56-м еще издал новый сборник (Хрущев разрешил ему печататься), а потом и еще несколько. Эти новые сборники показали высочайший класс поэзии, совсем не похожей на прежнюю.
Очень долго считалось, что на протяжении долгой депрессии между 41-м 50-ыми он вообще ничего не писал. После смерти было издано это стихотворение, написанное в 1942-1943 году, в самый разгар его запойной депрессии.

Что ещё почитать:  Дина Максимовна Ходжаева (Пенсон). Часть четвёртая
Алайский рынок
Три дня сижу я на Алайском рынке,
На каменной приступочке у двери
В какую-то холодную артель.
Мне, собственно, здесь ничего не нужно,
Мне это место так же ненавистно,
Как всякое другое место в мире,
И даже есть хорошая приятность
От голосов и выкриков базарных,
От беготни и толкотни унылой...
Здесь столько горя, что оно ничтожно,
Здесь столько масла, что оно всесильно.
Молочнолицый, толстобрюхий мальчик
Спокойно умирает на виду.
Идут верблюды с тощими горбами,
Стрекочут белорусские еврейки,
Узбеки разговаривают тихо.
О, сонный разворот ташкентских дней!..
Эвакуация, поляки в желтых бутсах,
Ночной приезд военных академий,
Трагические сводки по утрам,
Плеск арыков и тополиный лепет,
Тепло, тепло, усталое тепло...

Я пьян с утра, а может быть, и раньше...
Пошли дожди, и очень равнодушно
Сырая глина со стены сползает.
Во мне, как танцовщица, пляшет злоба,
То ручкою взмахнет, то дрыгнет ножкой,
То улыбнется темному портрету
В широких дырах удивленных ртов.
В балетной юбочке она светло порхает,
А скрипочки под палочкой поют.
Какое счастье на Алайском рынке!
Сидишь, сидишь и смотришь ненасытно
На горемычные пустые лица
С тяжелой ненавистью и тревогой,
На сумочки московских маникюрш.
Отребье это всем теперь известно,
Но с первозданной юной, свежей силой
Оно входило в сердце, как истома.
Подайте, ради бога.
Я сижу
На маленьких ступеньках.
Понемногу
Рождается холодный, хищный привкус
Циничной этой дребедени.

Я,
Как флюгерок, вращаюсь.
Я канючу.
Я радуюсь, печалюсь, возвращаюсь
К старинным темам лжи и подхалимства
И поднимаюсь, как орел тянь-шаньский,
В большие области снегов и ледников,
Откуда есть одно движенье вниз,
На юг, на Индию, через Памир.

Вот я сижу, слюнявлю черный палец,
Поигрываю пуговицей черной,
Так, никчемушник, вроде отщепенца.
А над Алтайским мартовским базаром
Царит холодный золотой простор.
Сижу на камне, мерно отгибаюсь.
Холодное, пустое красноречье
Во мне еще играет, как бывало.
Тоскливый полдень.

Кубометры свеклы,
Коричневые голые лодыжки
И запах перца, сна и нечистот.
Мне тоже спать бы, сон увидеть крепкий,
Вторую жизнь и третью жизнь,- и после,
Над шорохом морковок остроносых,
Над непонятной круглой песней лука
Сказать о том, что я хочу покоя,-
Лишь отдыха, лишь маленького счастья
Сидеть, откинувшись, лишь нетерпенья
Скорей покончить с этими рябыми
Дневными спекулянтами.

А ночью
Поднимутся ночные спекулянты,
И так опять все сызнова пойдет,-
Прыщавый мир кустарного соседа
Со всеми примусами, с поволокой
Очей жены и пяточками деток,
Которые играют тут, вот тут,
На каменных ступеньках возле дома.

Здесь я сижу. Здесь царство проходимца.
Три дня я пил и пировал в шашлычных,
И лейтенанты, глядя на червивый
Изгиб бровей, на орден - "Знак Почета",
На желтый галстук, светлый дар Парижа, -
Мне подавали кружки с темным зельем,
Шумели, надрываясь, тосковали
И вспоминали: неужели он
Когда-то выступал в армейских клубах,
В ночных ДК - какой, однако, случай!
По русскому обычаю большому,
Пропойце нужно дать слепую кружку
И поддержать за локоть: "Помню вас..."
Я тоже помнил вас, я поднимался,
Как дым от трубки, на широкой сцене.
Махал руками, поводил плечами,
Заигрывал с передним темным рядом,
Где изредка просвечивали зубы
Хорошеньких девиц широконоздрых.
Как говорил я! Как я говорил!
Кокетничая, поддавая басом,
Разметывая брови, разводя
Холодные от нетерпенья руки,
Поскольку мне хотелось лишь покоя,
Поскольку я хотел сухой кровати,
Но жар и молодость летели из партера,
И я качался, вился, как дымок,
Как медленный дымок усталой трубки.

Подайте, ради бога.

Я сижу,
Поигрывая бровью величавой,
И если правду вам сказать, друзья,
Мне, как бывало, ничего не надо.
Мне дали зренье - очень благодарен.
Мне дали слух - и это очень важно.
Мне дали руки, ноги - ну, спасибо.
Какое счастье! Рынок и простор.
Вздымаются литые груды мяса,
Лежит чеснок, как рыжие сердечки.
Весь этот гомон жестяной и жаркий
Ко мне приносит только пустоту.
Но каждое движение и оклик,
Но каждое качанье черных бедер
В тугой вискозе и чулках колючих
Во мне рождает злое нетерпенье
Последней ловли.

Я хочу сожрать
Все, что лежит на плоскости.
Я слышу
Движенье животов.
Я говорю
На языке жиров и сухожилий.
Такого униженья не видали
Ни люди, ни зверюги.

Я один
Еще играю на крапленых картах.
И вот подошвы отстают, темнеют
Углы воротничков, и никого,
Кто мог бы поддержать меня, и ночи
Совсем пустые на Алайском рынке.
А мне заснуть, а мне кусочек сна,
А мне бы справедливость - и довольно.
Но нету справедливости.

Слепой -
Протягиваю в ночь сухие руки
И верю только в будущее.
Ночью
Все будет изменяться.
Поутру
Все будет становиться.
Гроб дощатый
Пойдет, как яхта, на Алайском рынке,
Поигрывая пятками в носочках,
Поскрипывая костью лучевой.
Так ненавидеть, как пришлось поэту,
Я не советую читателям прискорбным.
Что мне сказать? Я только холод века,
А ложь - мое седое острие.
Подайте, ради бога.

И над миром
Опять восходит нищий и прохожий,
Касаясь лбом бензиновых колонок,
Дредноуты пуская по морям,
Все разрушая, поднимая в воздух,
От человечьей мощи заикаясь.
Но есть на свете, на Алайском рынке
Одна приступочка, одна ступенька,
Где я сижу, и от нее по свету
На целый мир расходятся лучи.

Подайте, ради бога, ради правды,

Хоть правда, где она?.. А бог в пеленках.

Подайте, ради бога, ради правды,
Пока ступеньки не сожмут меня.
Я наслаждаюсь горьким духом жира,
Я упиваюсь запахом моркови,
Я удивляюсь дряни кишмишовой,
А удивленье - вот цена вдвойне.
Ну, насладись, остановись, помедли
На каменных обточенных ступеньках,
Среди мангалов и детей ревущих,
По-своему, по-царски насладись!
Друзья ходили? - Да, друзья ходили.
Девчонки пели? - Да, девчонки пели.
Коньяк кололся? - Да, коньяк кололся.

Сижу холодный на Алайском рынке
И меры поднадзорности не знаю.
И очень точно, очень непостыдно
Восходит в небе первая звезда.
Моя надежда - только в отрицанье.
Как завтра я унижусь - непонятно.
Остыли и обветрились ступеньки
Ночного дома на Алайском рынке,
Замолкли дети, не поет капуста,
Хвостатые мелькают огоньки.
Вечерняя звезда стоит над миром,
Вечерний поднимается дымок.
Зачем еще плутать и хныкать ночью,
Зачем искать любви и благодушья,
Зачем искать порядочности в небе,
Где тот же строгий распорядок звезд?
Пошевелить губами очень трудно,
Хоть для того, чтобы послать, как должно,
К такой-то матери все мирозданье
И синие киоски по углам.

Какое счастье на Алайском рынке,
Когда шумят и плещут тополя!
Чужая жизнь - она всегда счастлива,
Чужая смерть - она всегда случайность.
А мне бы только в кепке отсыревшей
Качаться, прислонившись у стены.
Хозяйка варит вермишель в кастрюле,
Хозяин наливается зубровкой,
А деточки ложатся по углам.
Идти домой? Не знаю вовсе дома...
Оделись грязью башмаки сырые.
Во мне, как балерина, пляшет злоба,
Поводит ручкой, кружит пируэты.
Холодными, бесстыдными глазами
Смотрю на все, подтягивая пояс.
Эх, сосчитаться бы со всеми вами!
Да силы нет и нетерпенья нет,
Лишь остаются сжатыми колени,
Поджатый рот, закушенные губы,
Зияющие зубы, на которых,
Как сон, лежит вечерняя звезда.

Я видел гордости уже немало,
Я самолюбием, как черт, кичился,
Падения боялся, рвал постромки,
Разбрасывал и предавал друзей,
И вдруг пришло спокойствие ночное,
Как в детстве, на болоте ярославском,
Когда кувшинки желтые кружились
И ведьмы стыли от ночной росы...
И ничего мне, собственно, не надо,
Лишь видеть, видеть, видеть, видеть,
И слышать, слышать, слышать, слышать,
И сознавать, что даст по шее дворник
И подмигнет вечерняя звезда.
Опять приходит легкая свобода.
Горят коптилки в чужестранных окнах.
И если есть на свете справедливость,
То эта справедливость - только я.

1942-1943, Ташкент

7 комментариев

  • ОлегНик:

    Абсолютно жуткое стихотворение. Воспринимается как бред психически ненормального человека. Хотя, наверное, поэзия и есть в откровениях таковой… возможно и жизнь настоящего поэта отличается от нормальной (так сказать типовой) потребностью выворачиваться наизнанку. Если это обязательное требование к званию поэта, то становится как то не по себе от закономерного финала такого бытия…

      [Цитировать]

  • Арслан:

    Луговской вырос в тени Маяковского, и как человек внушаемый не мог противостоять его ритмам.Кризис у него случился в Ташкенте 1941 года от всеобщей бесприютности,которая сказывалась на всех кто оказался в нашем городе. Это стихотворение прекрасного поэта пишущего в постоянном загуле в период страшной эпохи.

      [Цитировать]

  • gavroch7:

    Да! Это Алайский! Плевать, что 42-го года! Это Алайский! Сильный поэт!!!

      [Цитировать]

  • Татьяна:

    На мой взгляд стихотворенипе гениально. И очень точно передает тоску и бесприютность военных лет. Очевидно, именно таким был Ташкент в те годы. Моя мать, бежавшая из Сталино/Донецк/ от фашистов, рассказывала, что едва ли не от самой платформы и по улицам лежали бездомные, голодные, умирающие люди. Трудно понять ту психологию человеку нынешнему.

      [Цитировать]

  • Галина:

    Поэт в полной мере передал оторванность от системы: на нем не лежит печать сопричастности, что по тому времени — нонсенс. Это поэт абсолютно неподвластный системе, в которой живет. Он описывает свое «дно», свое опустошение. Но, черт возьми, как описывает!

      [Цитировать]

  • Аж слезой прошибло!Cколько мыслей и воспоминаний
    вызвало во мне это стихотворение!Я была совсем маленькой девочкой во времена военного Алайского,
    но всё же помню скорбные ряды женщин,продающих
    одежду и безделушки,чтобы купить немного еды,пом-
    ню пивнушки и пьяненьких мужичков около них.Воз-
    можно одним из них был и поэт Сколько таких талант-
    ливых сожрала система.Они ей поверили ,а она их пре-
    дала и выплюнула,а многих и вовсе сгубила.Горечь и
    отчаяние-всё стихотворение пронизано ими.Жить и
    противно и всё же хочется-видеть,слышать-четыреж-
    ды повторено.Сколько же нужно было пережить
    этому,без сомнения,талантливому человеку,чтобы
    вот так ,перед всеми,обнажить свою душу.
    Легко нам судить сейчас,лучше выполнять заповедь-
    не судите,да не судимы будете…

      [Цитировать]

  • Галина:

    Да никто ведь не судит. Меня потрясло то, что это написано было именно тогда, когда писать ТАКОЕ было смертельно опасно. И еще вот это: «Горят коптилки в чужестранных окнах.» Исповедь человека, выброшенного из дозволенного русла жизни. Он стоит на обочине, понимая что жизнь за окнами уже не для него. Он понимает, что жизни за этими окнами для него не должно быть, но он все равно ЖИВЕТ.
    Я не верю в Бога, но наверное, бывает в жизни так, что даже если нет надежды ни на что, есть какая-то сила, которая держит человека в этой жизни…

      [Цитировать]

Добавить комментарий

Войти с помощью: 

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Разрешенные HTML-тэги: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <s> <strike> <strong>

Я, пожалуй, приложу к комменту картинку.