Яков Кумок. Часть 2 Искусство
Читаю сборник Якова Кумока «Страна, где берегут следы» (2000) и продолжаю делиться отрывками из него, связанными с Ташкентом. Надо сказать, что книга удивляет жанровым своеобразием. В подзаголовке значится: «Роман. Повести. Рассказы». Однако тексты автора производят впечатление мемуаров: в сносках к некоторым персонажам даны даты их жизни, указана география проживания; текст снабжен фотографиями реальных людей (и одновременно персонажей Кумока), описание флоры и фауны, на фоне которых происходит действие сюжета, также снабжено фотографиями и зарисовками. И это не «хитроумный» прием (в стиле пушкинского Белкина и проч.), это, как я поняла, правдивые сведения и иллюстрации. Наряду с реальными топонимами встречаются вымышленные.
Скорее всего, перед нами синтез вымысла (думаю, его доля минимальна) и реальных воспоминаний, слухов, молвы. А те жанровые обозначения, которые автор вынес в подзаголовок, – некая охранная грамота на случай, если его кто-либо попытается обвинить в неточности, неправдивости. Ведь Ташкент воспоминаний у каждого свой: они, все наши «Ташкенты», и похожи, и не похожи.
Здесь – отрывок о ставшем уже мифологическим базаре Тезиковке, который неожиданно (для меня – а для кого-то, возможно, это уже пройденный этап) «нашел» своих кровных родственников. Рассказ (в сюжете Кумока) принадлежит другу рассказчика-повествователя – Даньке, именем которого и названа повесть – «Данька. Повесть о друге». (Герои поспорили, кто лучше напишет рассказ на тему «нищенка».) Элеонора Шафранская.
Женщина без имени
В двадцатые годы в побелевших от солнца и пыли одноэтажных азиатских городах много было русских богатых купцов и домовладельцев. Известный в Ташкенте Буханцев имел целую улицу неподалеку от Тезиковых дач.
Буханцев — горячий, юркий мужичок — в двадцатые годы, поставив на прошлом крест, торопливо заканчивал с ним последние счеты. Когда начались аресты, он привел холодных, решительных сотрудников ЧК в лачугу, где пряталась племянница купца Тезикова, в местных советах выхлопотал своей улице имя Дзержинского, треть домов безвозмездно отдал под коммунальные квартиры, а остальные выгодно продал крестьянским детям, потянувшимся в город за неведомой культурной жизнью.
Остаток дней своих Буханцев прожил в одиночестве. И, умирая, говорят, вспоминал красивую племянницу Тезикова, в которую был когда-то влюблен, и горько, не по-стариковски, плакал.
Улица, которую он построил на окраине, теперь затерялась среди других. Она лежала в стороне от магистралей, и в ней мало что изменилось.
Днем тут хозяйничали дети — второе поколение, родившее¬ся в этих домах. Днем можно было увидеть такую картинку:
— Танька! Не беги так! — плаксиво, с мольбой кричит малюсенький карапуз, поспешая за быстроногой девчонкой.
А кони на войне всегда бегом. Понял? — отвечает та.
Или где-нибудь в тени у арыка мирно беседуют двое:
А слон справится со львом?
А ты думал!
— Хоть вот такой как в зоопарке? Все равно справится? И со львицей справится?
А вечерами из коммунальных квартир появлялись женщины и старики — те, кому когда-то Буханцев безвозмездно отдал треть домов. Среди них — народца, в общем-то невзрачного — выделялись ослепший от водки старик Чабалов и Полина Поликарповна, крупная с крестьянскими ухватками женщина, два брата ко¬торой стали знаменитыми учеными и жили теперь в столице. Она гордилась ими, письма их зачитывала вслух всему двору и умилялась тому, что деревенские ребята, выросшие на ее глазах, выбились в большие люди. Теперь у ней самой уже были дети и внуки.
Пятого числа каждого месяца старику Чабалову приносили пенсию. Пять дней после этого он пил, выходил, шатаясь, на улицу и, стоя посреди нее, ругался со всеми: с пацанами, женщинами, с дочерью.
— Иди отцуда, сцука! — кричал он на дочь медным голосом, — пошла отцуда, сцука!
Старшее поколение знало, что умер Буханцев, и обсуждало его смерть. Для детей же смерть эта была безразлична, для них он был просто покойник, каких время от времени провозили по их улице на кладбище.
Буханцев умер 22 июня — в этот же день началась война. А в июле в его дом вселили эвакуированных.
Эвакуированные были такими тихими, словно их пришибло — казалось, оттого, что напуганы бомбежками. Но и через 10 лет после окончания войны они оставались такими же. Полину Поликарповну, женщину с твердым, как у чекиста, взглядом они боялись, слушали уважительно и спешили во всем с ней соглашаться. Чаще других во дворе раздавался ее голос — крикливый и резкий. Так понукают скотину, забирая вечером из стада и загоняя в хлев.
В один из летних знойных дней во двор забрела нищенка. Она была очень стара — ноги волочила слабо и медленно, как на похоронах. И как на похоронах лицо ее было скорбно и опущено вниз. За спиной она держала огромный, перехваченный веревкой, но, видимо, нетяжелый мешок, из которого торчали смычок и коричневый гриф старой скрипки.
Полина Поликарповна смотрела на приближающуюся старуху неодобрительно. В самом деле — повадились тут шастать… В те годы много сирых и убогих бежало от ужасов войны. В глубоком тылу был лозунг: «Все для фронта, все для победы!» — люди работали по две смены, не требуя себе ничего, кроме продовольственных карточек. К беженцам относились двояко: сострадальчески и устало. Но все же первое чувство преобладало. Их приводили со двора, кормили и при красновато-тусклом свете коптилок слушали их рассказы про немцев, бомбежки, свистящие бочки и про то, как хорошо они жили до войны.
— Суп немного прокис — будешь? — крикнула Полина Поликарповна так, как будто давно уже нищенку знала и знала, что она глухая.
Старуха подняла голову и молча и слабо кивнула головой. Глаза у нее слезились. Губы по-прежнему были скорбно сомкнуты. Она сняла мешок и, невесомо сложившись, села.
Ела она молча. Зря Полина Поликарповна ждала, глядя на нее нетерпеливо и ласково, как на дочь. Покончив с супом, посидев еще немного, нищенка спросила тонким, хриплым голосом:
— Переночевать у вас можно?
Полина Поликарповна отвела ее в кладовую на заднем дворе. Там нищенка и поселилась.
Вскоре Полина Поликарповна заметила, что женщина почему-то боится мужчин и боится, чтобы ее не обокрали… О себе она так ничего и не рассказала. Иногда она вдруг посмеивалась, доставала скрипку и начинала играть простенькую мелодию — и все решили, что она тронутая, жалели ее и подкармливали. Никто не знал ее имени. Звали ее просто так: бабушка.
Когда пришел с обходом участковый и поинтересовался, нет ли в доме посторонних, Полина Поликарповна отвела его в сторонку и сказала, что к ней приехала дальняя родственница из оккупированной зоны. Документов при ней нет, утеряны, но она за нее ручается и просит выдать бумагу для оформления паспорта. Участковый попросил отвести его на задний двор, поглядел на нищенку и ничего не сказал. Он давно знал Полину Поликарповну и доверял ей. В городе проживали тысячи беженцев, утративших, когда бежали от немцев, свои документы. На следующий день он принес бумагу, но предупредил, что в десятидневный срок необходимо в паспортном столе оформить дубликат паспорта. Полина Поликарповна согласно кивала головой. Все в округе знали, что участкового забирают на фронт, и его жена с тремя детьми плачет день и ночь…
Наверное, перед уходом он сделал какую-то отметку в милицейской книге, потому что, когда пришел новый участковый, пожилой человек с пороком сердца, которого еще до войны отправили на пенсию, а теперь опять призвали, то он ни о чем не спросил Полину Поликарповну.
Как-то, когда нищенка играла на скрипке, чему-то посмеиваясь и шевеля губами, около нее собрались женщины. Они стояли вокруг и смотрели на нее так, как гуси смотрят на раздавленного колесами товарища — тихо и перебирая лапами.
Была уже осень. Весь небосклон на западе полыхал алым пламенем. И вдруг Полина Поликарповна стала рассказывать соседкам ее историю: из богатой семьи, дочь известного врача, попала в гетто, была заживо похоронена и спасена партизанами. Никто не поинтересовался, откуда у Полины Поликарповны такие сведения. Но все поверили.
А бабушка играла веселую, для крепкого пляса где-нибудь в дорожном кабачке пляску и чему-то светло, как ребенок, улыбалась.
Наконец война закончилась. Часть эвакуированных засобиралась и потянулась в родные места. А те, у кого уже были квартиры, мебель, работа и ничего, кроме горестных воспоминаний, не осталось на родине, прижились в Ташкенте.
Богдановы пристроили к дому Буханцева большую высокую комнату и остеклили террасу. Скабицкие посадили орешину — она уже разрослась и второй год давала по три мешка орехов.
Все оставшиеся что-то тут сделали свое, построили и как бы получили право считать себя законными ташкентцами. Они были сыты, спокойны, сменили стеганки на модные пальто, то одни, то другие привозили в дом — кто холодильник, кто стиральную машину, кто телевизор.
Жизнь наладилась, и благополучие было самым надежным якорем и самым убедительным доводом, чтобы считать Ташкент своей родиной.
Чужеземкой осталась лишь бабушка. Или, как теперь ее называли, бабка. Знакомые, которых у нее теперь было много, дарили ей платья, чулки и туфли. Все это было старое, ненужное, какое теперь уже никто не носил, и вид у бабки оставался по-прежнему неприглядным. Белья на ней не было, потому что хозяйки использовали его как ветошь и ей не дарили.
Когда она шла, как и десять лет назад, безжизненно, нехотя волоча ноги, опустив вниз пепельно-грязное лицо, то со стороны можно было подумать, что у человека безнадежно затянулась эвакуация, что она забыла, что она беженка, где-то позади у нее есть родина, и родина эта удаляется от нее все дальше. Никому в голову не приходило остановить ее, спросить, куда идет и что ищет, и повернуть ее обратно. Люди, никогда не любившие вспоминать плохое, при виде бабки только удивлялись, как это она до сих пор ходит, и если кто-то умирал на улице, говорили:
— Надо же. Ему бы жить да жить. Вот ведь бабка — в чем только душа держится? И терпит же ее Бог на земле.
— Не говорите. Добрые люди умирают, а такие вот живут. И еще удивлялись, почему она сама себе не желает смерти — ведь жизнь у нее незавидная…
На скрипке она уже не играла. Ее украли мальчишки. И хотя и сейчас бабка, как бывало, улыбалась просветленно, все почему-то забыли думать, что она помешанная. В ее манерах, в характере появилось спокойствие, как у всех после войны. И, кроме того, она нашла себе денежную работу — у знакомых санитарок покупала женский волос, плела косы и продавала их тем, кто хотел стать красивее, чем есть. Теперь лишь изредка, если новый человек на улице спрашивал, кто она, неуверенно говорили:
— Она давно у нас, еще с войны. Вроде как немного слабоумная… Работает, не побирается, молодец…
Бабке нравилось, если ее не считали нищенкой. И если она просила у соседей картофеля или чая, то, видимо, считала себя просто нахлебницей, какие были в дворянских семьях, а, значит, позора в этом не было.
Полина Поликарповна, ее первый покровитель, к этому времени совсем поседела. Но старухой себя не считала, говорила, что она просто пожилая женщина. Щеки ее округлились и порозовели, глаза живо блестели, и вся она, крепкая, энергичная, громогласная являла собой законченное счастье. Она засадила весь двор виноградником, в углу поставила русскую печь. В Ташкенте русские печи нередко ставили под открытым небом. И это было для нее как последнее излишество, без которого можно бы и обойтись, но о котором она не переставала мечтать все эти голодные тридцатые и тяжелые военные сороковые годы, как о возвращении к жизни порядочной, по-крестьянски спокойной, солидной — со своим вином и своими куличами на пасху.
В глубине души она подумывала, как бы от бабки отделаться — стыдно иметь в хорошем доме нищенку. Но бабка неожиданно стала ей платить — немного, но все же — и Полина Поликарповна разговор с ней отложила. Правда, она теперь редко отдавала ей остатки пищи и даже чай давала не всегда.
Приближалась пасха. Во дворе жили неверующие. Но с уходом на пенсии, женщины стали красить яички, печь куличи, знали, когда и какие бывают церковные праздники и спорили друг с другом о датах.
Так было и теперь. Во дворе заметны были праздничные приготовления. Хозяйки по очереди занимали печь и угощали друг друга своими изделиями. Хвалили тесто и расспрашивали друг дружку как такое можно приготовить.
Полина Поликарповна пекла последней. Она сидела на скамейке против печи и рассматривала заслонку, словно ожидая там что-то увидеть.
— Бабулька, — сказал восьмилетний внук ее, — ты, похоже как кино смотришь в телевизоре.
Полина Поликарповна вся залоснилась и начала было по привычке что-то длинно рассказывать: «А как же?..» — но тут увидела бабку.
Сухая, маленькая, неопрятная, она приближалась, как убогое привидение. Слезливые глаза ее заискивающе мигали. Она что-то сказала, но, кроме хрипоты, ничего нельзя было разобрать — голос у нее уже пропадал.
Чаю… — повторила она. — Можно?
А банка где? Помнишь, я тебе банку давала?
Старуха опустила глаза – повторять просьбу ей не хотелось, а отказа она не ожидала, и теперь ей было неловко.
— Есть у меня. Потом принесу вам.
Полина Поликарповна любила людей проучать. Глядя на бабку, ставшую от неловкости совсем жалкой, она наставляла:
Вот принеси — тогда и налью.
Но через минуту она смягчилась:
Ладно. В кружку налью. Только банку принеси.
Бабка была уже совсем плоха. От нее дурно пахло, она постанывала — незаметно для себя и раздражая окружающих, говорила хрипло, неотчетливо и тихо — как с того света, и слабо слышала — ей нужно было кричать как на тот свет.
Когда она села пить чай, так некстати — среди празднично-суетливого двора, напоминая собой о немощной старости, нищете и одиночестве, хозяйки почувствовали себя перед ней виноватыми.
Подошла к ней Богданова и, подавая кулич, сказала нарочито грубо:
На! Богу помолись!
А? — вырвалось из ссохшихся старческих недр.
Богу помолись! Кушай и Богу помолись!
Подошла старушка — мать Скабицкой — тоже глухая и похожая на нее. Дала ей пирогов, глядя на нее добро и сочувственно — как на обреченную. Бабка растроганно улыбнулась.
— Чтобы и в следующем году… — со вздохом произнесла она, наверное, думая сказать, чтобы обе они дожили до следующей пасхи. Но голос ее затерялся где-то в ослабевших легких, а старушка Скабицкая была глухая и потому все равно ничего бы не расслышала.
Полина Поликарповна наблюдала, сидя у русской печки. Она вдруг вспомнила, как отказывала ей в чае, как вылила давеча остаток супа в помойную яму — и ей стало стыдно. Когда все разошлись, она подлила бабке чаю и посоветовала:
— Ты завтра к церкви иди. Знаешь, наберешь сколько?
— Ну… я к этому не привыкла, — недовольно возразила бабка.
Полина Поликарповна на миг задумалась, не зная, осерчать или удивиться ее недовольству и стыдливости. Потом заговорила длинно, горячо, убеждающе:
— Дура! В этом стыда нет. Кто не может сам приготовить — туда идет. Знаешь, какие молодые сидят там? А ты чего — старая. Тебе всякий подаст!
Долго вынимала куличи, молчала.
Ну? Налить еще?
Нет, спасибо. Я сижу, отдохнуть хочу, — и вдруг мечтательно произнесла:
У меня работа есть! А к церкви я не могу. Раз, знаете, случайно проходила мимо, а меня догнали и подали. А я стою, благодарю и отказываюсь. Не могла.
Нет, надо было брать. Такой старый закон. Нельзя людей обижать.
Лицо у бабки было довольное. Ей было приятно, что она не попрошайка. Вот ее убеждают: иди, проси, — а она: нет, пропаду, а нищей не стану.
После обеда она сидела на крыльце и работала — выбирала из мешка светлые волосы, расчесывала их и сплетала. Полина Поликарповна куда-то ушла. Во дворе стояла редкая тишина.
Светлые волосы кончились, и бабка пошла в кладовую набрать подходящих по цвету, а когда вернулась, поспешая, как могла, чувствуя что-то недоброе, подошла к крыльцу и подняла глаза, то увидела красивое холодное лицо старшей внучки Полины Поликарповны — Эли. Она была студенткой-медичкой, сегодня поругалась с парнем, к тому же получила «два» — все ей казалось немилым, раздражало ее. На бабку она глянула с ненавистью.
— Сюда не ходите! Здесь больше не сидите! Я не разрешаю вам! Понятно?
Бабка стояла неподвижно и моргала странно и обреченно.
В баню еще не ходили? Около вас вонь, стоять нельзя. Вы почему никогда в баню не ходите?
Я в кладовке… из тазика…
Тазика! До бани пять минут хода!
Платье… — хрипло выдавила бабка.
Что, если мы платья не дадим, значит, в баню не пойдете?
Эля повернулась и ушла в комнату. Бабка глядела ей в спину — сильную гладкую спину совсем еще юной девушки. Потом вдруг торопливо, как утопающий за соломинку, хрипло спросила:
Полина Поликарповна еще не пришла?
Нет! — это было сказано так, что даже глухая старушка Скабицкая расслышала и вздрогнула.
Некоторое время бабка продолжала стоять. Потом собрала волосы на ступеньках, сложила в мешок и отнесла в кладовую. Потом пошла со двора.
Вечером она не пришла. Утром Полина Поликарповна заглянула в кладовую. Вся она была завалена женским волосом. Он лежал клубами и прядями, был вдавлен в землю, заполнял углы и устилал лежанку, похожую на логово зверя. И тогда она, испытывая отвращение, ругаясь и вынося его вон, впервые подумала, что это очень плохо — носить косы из волос женщин, которых, быть может, уже давно нет в живых. Она сгребла все в кучу и подожгла. Потом зашла в дом, приказала Эле выплести косы и бросила их в костер.
Женский волос горел хорошо — потрескивал, вспыхивал, шипел. Только запах был неприятный — как в крематории. Бывшие беженцы невольно вспоминали Освенцим, Майданек и плотно закрывали окна и двери.
Через два дня пришел участковый и сказал, что бабка умерла на улице:
— Шла и упала. Сердце остановилось. Легкая смерть, — добавил он, словно такой смерти можно было завидовать.
Теперь на улице Буханцева не осталось убогоньких. О бабке скоро забыли.
Месяца через два Эля, сдавая экзамен по анатомии и уверенно препарируя «свой» труп, заметила на соседнем столе бабку. Эля не могла не подойти и впервые увидела ее тело — оно было зеленым от наколок. Все тело — живот, грудь, бедра — были разрисованы! На левой руке была выколота такая надпись: «Пашка — гад, я тебя найду». Там же чуть повыше: «Смерть тому, кто меня не любит». Студенты зачеркнули химическим карандашом «не любит» и написали сверху: «препарирует». А на правой руке — крупная четкая надпись: «Лиза Тезикова».
На Элином лице обозначились испуг и растерянность. Это заметил профессор, уже кончавший ее экзаменовать, И неожи¬анно задал последний вопрос:
— Быстро: какая фация работает? Какие мышцы?
Эля схватилась за (неразб. Я.К.), словно желая так удержать сократившиеся мышцы и вспомнить, но вспомнить уже ничего не могла. Профессор вернул ей зачетку.
Недостатки рассказа заметны (как и достоинства). Характеры разработаны быть может, недостаточно, переходы от сцены к сцене местами неуклюжи. Да и стилистические огрехи — у Покудина вообще-то редкие — присутствуют. Написав его к условленному сроку (то есть за неделю), автор, видно, больше к нему не возвращался. Концовка неожиданна (наколки, свидетельство «приблатненности» несчастной купеческой дочери в лагере или ссылке) и возвращает к главной теме. И тут — самое важное! «Женщина без имени» едва ли не первая в советской литературе попытка осветить (или хотя бы коснуться) запретной лагерной темы! Задолго до Солженицына и Шаламова.
Покудин проводит ее чисто: Буханцев, умирая, «плакал не по-стариковски», а бедная Лиза, им преданная, — эта вечная скиталица в русской прозе — померла легко, на зависть соседям.
Вот и весь сказ.
Какая хорошая, внятная, крепко сделанная проза! Просто глоток свежего воздуха на фоне примитивных клонированных стихов (спасибо за ссылку) косяком идущих на сайте.
MK[Цитировать]
Спасибо — рада, что Вам нравится, т. к. поделиться впечатлдениями не с кем — никто из окружения с прозой ЯК не знаком, и вот такое открытие (мне уже предложили организовать с ним встречу, он в Москве живет, но я еще не «созрела», пока читаю). А как еще, видимо, немало авторов, писавших о городе, о которых мы не знаем!
По поводу «стихов» — абсолютно согласна, но помалкиваю, чтобы не открывать очередной помойный шлюз.
Такой вроде бы душевный сайт, но вот в «вопросы стиховедения» уважаемый ЕС никак не хочет вникать (Е.С., мой Вам респект, не обижайтесь, но вот поставляемые Вам стишки ну не делают чести этому альманаху — убогие-преубогие. Я не о всех, конечно, я о последних.)
Eleonora[Цитировать]
и мне понравилось очень, спасибо. из детства помню и странных нищих стариков, и инвалидов на утюжках, нищих на базарах плотной бедной жизни.
Мы ходили с бабушкой на базар кормить этих инвалидов пирогами, один мне пуговицу подарил. я не любила этих походов, мне было страшно, отвратительно. и казалось, что никогда от этой отвратительности жизни не уйти. этот детский ужас убивал все то доброе, чему моя бабушка пыталась меня научить. до сих пор стыдно.
было это в детстве, сейчас и осознать, перевести в слова — не с кем.
Ташкент собрал столько судеб, просящихся в рассказы.
Вот у нас в доме была соседка, полька, католическая была женщина, суровая, большая, одевалась европейски, имела в доме пианино — я иногда играла с ней в четыре руки «Молитву девы», или что-нибудь такое чувствительное, что в музыкальной школе не проходили.
Было у нее в квартире темно и даже прохладно, большая статуя мадонны стояла в углу. Такая, как в детстве сказала бы «настоящая» статуя, пугающая реальностью, слезами на печальном лице. пугающая неизбежным взрослением и необходимостью понимать «смертности».
Дружила она, пожалуй, только с моей бабушкой, тайной полькой, записанной русской в процессе выживания перед войной. Обмен пирогами, редкие вечерние посиделки, мне всегда хотелось пойти к ней в гости, хотя она вечно меня струнила — ну не получалось из меня достойной барышни.
Так вот у нее был муж — старый худой еврей, подобранный где-то на военном полустанке. Она звала его по фамилии — Миллер. ее во дворе звали, естественно, Миллерша, что ее бесило: «не жидовска фамилия у меня». Она поносила несчастного Миллера на чем свет стоит, открыто, во дворе, орала на него так громко, что мы, дети, сначала приседали в страхе, а потом разбегались, заливаясь смехом. При встречах с моей бабушкой аспид Миллер был главной темой.
И вдруг он умер. Миллерша перестала есть, умываться, выходить из дому. она лежала в темной комнате, моя бабушка пыталась кормить ее с ложки. через некоторое время Миллершу забрали в больницу, где она повесилась.
Когда бабушка говорила:»ах, как она его любила», мне было смешно. сейчас уже не очень.
Larisa[Цитировать]
Да… печальная история с Миллершей… В рассказе Вы упомянули Вашу бабушку «тайную польку»…
Я тоже хочу сказать, что моя мама (тоже полька по национальности)в свои 22 года и её родственники — брат и зять,муж сестры, — очень пострадали во врем репрессий в 37-ом году на Украине. Мама отсидела в политической тюрьме полгода и каким-то чудом вышла оттуда, человечный следователь ей попался. А брату и зятю не повезло, их очень быстро расстреляли, не дождавшись окончательного решения из Москвы. Когда пришло оправдательное решение («нет состава преступления»), несчастные были уже расстреляны.
На примере моей семьи хочу сказать своё личное мнение: зачастую обвиняют Сталина во всех грехах, что он виноват в тысячах смертей. Но в большинстве на местах мелкие сошки вершили свои суды и расправлялись с неугодными, а зачастую и мстили подобным образом. Уже под конец жизни я узнала подробности их ареста, о которых даже мама не знала, я думаю. Моя двоюродная сестра, дочь маминого брата Ковальского Александра Иосифовича (ей 86лет) совсем недавно рассказала, что Александр в молодости имел любовную связь с женщиной, муж которой занимал ответственный пост в Донецком НКВД. Когда муж узнал об их связи, Александра арестовали и по пути с ним и его зятя Качинского Павла. Сестра Валя вспоминает, она была 9летней девочкой в то время: приходили из НКВД милиционеры и, листая семейный фотоальбом, спрашивали у неё, есть ли здесь ещё их родственники. Троих им показалось мало.
Когда мужчин расстреляли, к их жёнам пришли и выбросили их с детьми из квартир, погрузили вещи на машину, вывезли в чисто поле и велели идти, куда глаза глядят… Женщины выкопали землянки и какое-то время жили там. А когда пришёл оправдательный приговор, потихоньку вернулись в Амвросиевку. В квартире Павла Качинского, Валиного отца, жил тот самый человек, который и написал донос на Павла.
А моя мама срочно уехала с Украины, вышла замуж и сменила фамилию. Но всю жизнь она с болью и обидой в душе вспоминала эту семейную трагедию.
Вот ирония судьбы: Ковальского Александра расстреляли деятели советской власти, а его жену Елену Францевну во время войны немцы расстреляли за связь с партизанами. Детей отдали в детдом, сменив им имена (поэтому я долго не могла найти их след, и только благодаря всемогущему Интернету 2 года назад нашла, когда никого из старшего поколения уже нет в живых).
А выросшие дети после детдома уехали в буквальном смысле на край света, на Камчатку, так страх детских воспоминаний въелся в их души…
Вот такая трагическая история…
Ирина Семёновна[Цитировать]
Ваши воспоминания — это же замечательный рассказ. А Вы не писатель? Я, с Вашего разрешения, воспользуюсь этим сюжетом (со ссылкой, разумеется) — тут у меня зреет что-то вроде «псевдонаучного» исследования о городе в Сети. Спасибо Вам, Лариса.
Eleonora[Цитировать]
нет, я не писатель, я читатель.
конечно, воспользуйтесь. у меня такого навалом, печально-непонятного.
Larisa[Цитировать]
Дорогие дамы!
Огромное удовольствие читать вашу переписку.
Обрадовало, что Кумок жив (простите за такую фразу). Элеонора, обязательно повстречайтесь с ним. С Вашим умением разговорить человека, Вас наверняка ждет много интересного. А Вы потом и нам расскажите, потешите душу.
Лариса, мне тоже понравился Ваш рассказ, еще есть? А где это происходило, геогрфически?
mk[Цитировать]
географически происходило на Новомосковской,24, в четвертом подьезде на последнем этаже — это где Миллерша жила. в конце пятидесятых.
еще есть немало записанного, надо поискать в папках, я займусь.
спасибо, рассказывать люблю, а когда пишу публично — что-то не то, как будто донос. Привыкнуть надо.
Larisa[Цитировать]
Так что же делать со стихами? Жестче отбирать?
barbaris[Цитировать]
Может быть Лейлу Шахназарову попросить отбирать стихи? профессионально будет. Понятны и чувства авторов, и желание ими поделиться, но написанное ими совершенно не обязательно имеет какое-нибудь отношение к искусству поэзии. Иной раз ну просто, извините, стыдно читать.
Спасибо.
Larisa[Цитировать]
Постараюсь… :-0)
barbaris[Цитировать]
Читала рассказ и затем комментарии. Вы обсуждаете достоинства, плюсы и минусы мастерства автора, а я вижу перед глазами эту старую, усталую, согбенную, немощную женщину, которая боялась сказать, кто она. Лагерь напугал её до конца жизни! Если бедная Лиза была племянницей Ивана Тезикова(моего прадеда), значит мне она приходилась двоюродной бабушкой. А я и не знала, что у прадеда был брат или сестра и племянница. Или по молодости лет прослушала или родственники не рассказывали об этой трагедии. Начало этой истории мне очень напомнило мамину историю. Её посадил собственный муж в порыве ревности. Он работал в НКВД и ему нетрудно было организовать это. Среди ночи приехали, дочку даже не дали отвести к бабушке, так и осталось дитя плачущей на полу. Полгода продержали маму в тюрьме с политическими, так ничего и не предъявив ей. Всю жизнь она вспоминала следователя по фамилии Дыхнич (дело было на Украине), который отпустил всё-таки её.Насмотрелась она в камере на издевательства! Говорит, была пытка каплей воды. Человека ставили у стены и на голову ему с высоты капала вода прямо на темя. Да и многое другое увидела там. Когда вышла на волю, первым делом забрала ребёнка и ушла. Пока она сидела в тюрьме, сестра и сноха с детьми выехали в неизвестном направлении, так как незадолго до ареста мамы расстреляли её брата и зятя — поляков(репрессии 1937 года). Вышла замуж вторично и сменила фамилию и уехала,можно сказать, на другой конец страны, с Украины в Оренбуржье, затем в Ташкент. В Ташкенте её муж умер от туберкулёза и она опять осталась одна уже с двумя детьми, без работы, без средств. Начальство мужа из Наркомзема пожалело её и направило чертежницей в Аккурган. А там работал Тезиков Семён Михайлович (внук того самого Тезикова Ивана Дмитриевича и мой папа), он влюбился в неё за её серебристый голос и боевой характер. Когда она играла на гитаре и пела, соседи собирались послушать её. Много можно рассказывать о перипетиях её жизни, счастливом детстве, а после гибели родителей от чумы в поезде, следовавшем в Польшу, сиротское детдомовское детство, предательство мужа, скитания. И только с третьим мужем она обрела относительный покой. Но всю жизнь она боялась искать своих родных, всё время в душе она чего-то боялась, хотя внешне была очень боевой. Тюрьма напугала её на всю жизнь…Уже в конце жизни я предложила ей через архивы поискать ей близких. Она заплакала и сказала:»Не надо, прошу тебя. Умру — делайте, что хотите, а сейчас не надо никого искать…». Так и ушла её тайна с нею в могилу. Звали её Ковальская Мария Иосифовна. Ковальских очень много, особенно на Украине. Сколько уж я пытаюсь хоть ниточку какую-нибудь найти к её родственникам, всё безрезультатно… Так жаль!
Ирина Семёновна Тезикова[Цитировать]
Уважаемая, Ирина Семеновна,
Я искала информацию о Тезикеве и наткнулась на эту страничку.
Моя пробабушка — Анна Семеновна Тезикова. Остались ее фотографии. Хотелось-бы побол-ше узнать историю семьи, а может быть приехать в Ташкент и может что-то сохранилось в краеведческом музее. да и генелогическое дерево интерестно построить. Пыталась найти
журналиста Андрея Кудряшова, но ничего не получилось. Может кто-то знает как с ним связаться?
Судя по-всему, получается, что мы то-же дальние родственники.
Если хотите, напишите мне на мой емаил: verona157@hotmail.com
Ирина
Ирина[Цитировать]
Ирина, здравствуйте! Пишу ещё и здесь, на всякий случай, вдруг зайдёте сюда ещё, увидите моё сообщение. Ваша прабабушка Анна Семёновна Тезикова, возможно, двоюродная сестра моего отца, так как у него был дядя Семён Иванович Тезиков. Давайте спишемся поподробнее, обсудим новые сведения. Всего наилучшего. Ирина
Тезикова Ирина Семёновна[Цитировать]
Здравствуйте ,моя мама -девичья фамилия Тезикова .ЕЕ отец Тезиков Иван Кириллович родом с.Паньжа Ковылкинского района Республика Мордовия .Мы случайно не с одного генеалогического древа ?
Наталья[Цитировать]