Ташкентец Искусство Ташкентцы

Мудрая Татьяна Алексеевна

Я не очень соображаю в современной терминологии, но, похоже, это слово — мем прошлых и позапрошлых времён. Со времён завоевания среднеазиатских пространств с городом Ташкент во главе и с учреждением Туркестанского края, а также с лёгкой руки Салтыкова-Щедрина, создавшего серию гротескно-сатирических очерков, этим словом именовались русские, кто пришёл сюда пастись на вольных хлебах и тучнеть на плодах грабительского «цивилизаторства». Собственно, Ташкент, как и «господа ташкентцы» — понятие собирательное.

Куда более памятен нам Ташкент — город хлебный: туда едут, спасаясь от нищеты и голода, и привозят дай бог чтобы скудную надежду наладить жизнь дальше, не более того. Увесистый мешочек с посевным зерном.  В любом случае, много или мало, от реальной беды или вымышленной, но туда едут, оттуда берут и присваивают.  Мне хочется рассказать о том, как отдавали.  В двадцатые-тридцатые годы прошлого века, когда многим советским гражданам стало неуютно в родных землях, волна их покатилась всё дальше на Восток, нигде толком не укореняясь и мечтая лишь о том, чтобы отхлынуть.  (Моя семья сама из таких. Маршрут следования: Саратов — Ершов, городок на Волге, Бухара, Алдан в Якутии, Маго, мелкий посёлок в Хабаровском крае, Николаевск-на-Амуре. Дальше катиться было уже некуда, разве что прямо в Тихий океан…)  Но это присказка. Сказка будет впереди.  Примерно в двадцатые годы народная власть обеспокоилась тем, что памятники культуры мирового масштаба, которые находятся в Средней Азии, приходят в упадок. И решило послать туда большой отряд живописцев с наказом оценить масштаб разрушений, снять копии с богатейших изразцовых орнаментов, а заодно внедрить в тамошний быт передовое и прогрессивное социалистическое искусство.

Парадокс был в том, что передовым и прогрессивным на весах истории оказалось лишь то искусство, что процвело в относительно вольные годы после утверждения советской власти, когда партия и правительство ещё не налегли на большой идеологический винт. Футуризм, конструктивизм, супрематизм и прочие «измы» русского авангарда. В общем, все мы понимаем, что имеется в виду. Благодаря этому Государственный музей искусств имени И. В. Савицкого в Нукусе, столице Каракалпакии, обладает редкостной коллекцией шедевров, спасённых от забвения и просто уничтожения трудами самого Игоря Витальевича. Второй в мире после русского Музея, а это кое-что.  Впрочем, это снова присказка.  А вот вам и сказка. Нет, не сказка. Легенда.  Благодаря сложному букету обстоятельств однажды в Самарканде, величественном, разрушающемся, разграбленном, появился необычный русский. Ученик знаменитых художников, последним в их череде был Казимир Малевич.  Александр Васильевич Николаев. Имя такое обыкновенное, что с первого раза и не запомнить.

И вот с тощим вещевым мешком, главная ценность которого — краски и кисти, Николаев стоит на базарной площади. Глаз его ослеплен буйством красок и кипением звуков. Он делает первые шаги по незнакомой, пылающей от солнечной ярости земле, не подозревая ещё, чем она станет для него в скором времени.  Немного погодя он поселится в одной из келий медресе Шир-Дор, что на площади Регистан. Это в наше время площадь — воплощение земного и небесного величия, а тогда…  Прах былого. Руины. В самой келье тоже. Неровный каменный пол, на полу циновка, керосиновая лампа на шатком столе, к столу придвинута дряхлая табуретка, железная солдатская кровать застелена одеялом времён Очаковских и покоренья Кр… простите, края. Туркестанского. Вода в хаузе, то есть в пруду, еда — где добудешь, известные удобства — практически везде.  (Моя бабушка ещё поминала совершенно архаическую пыль и жутко въедливую пендинку, которая возникала от дурной воды, — болячки на лице и теле, от которых оставались неизгладимые шрамы.)  Неказисто, правда? Однако лик древнего города, коим он повернулся к художнику, в одно и то же время мудр, загадочен и чарующе молод. Бровь вопросительно приподнята, из наитемнейших глаз смотрит сладчайшая бездна, в которую так и тянет провалиться…

Этот черно-белый графический лист так и назван — «Когда я увидел Самарканд».  Из приезжих художников, архитекторов и археологов составилась дружная артель, которая сняла старый дом с изобильным садом и куском земли, почти не имеющим пределов. Коллеги по ремеслу — и он с ними — спасались этим от голода, причём весьма изобретательно. Выращивали овощи, собирали фрукты, от которых иной раз гнулись ветви. Виноград-кишмиш в сушёном виде претендовал на звание местной валюты — им выдавали зарплату, его можно было запасать в неумеренных количествах.

Артельщики питались сами и продавали излишки на базаре, полушутливо называя себя «Колхоз имени Поля Гогена» (тоже беглеца в мир экзотики)- должно быть, он тоже улыбался шутке.  Приезжие делали копии орнаментов, составленных из голубых и белых изразцов — строгий геометрический «гирих», расцветший травной арабской вязью «ислами», — его копии были как нельзя более близки к совершенству. В свободное от заботы время рисовали — звучно, ориентально, декоративно. Набирались идей — Туркестан и Ташкент (и Самарканд с Бухарой, разумеется) славились особенной аурой, благотворной для людей искусства. И, в конце концов, творчески обогатившись, подарив городу и миру плоды своих трудов, уезжали. Снова дружной компанией.   Николаев остался. Он вёл себя совсем иначе — был тихим и любил одиночество.

Мог на несколько дней исчезнуть: нет, не в прежней келье, в одном из домов заброшенного квартала, где он всякий раз подметал двор, наполнял водой огромные кувшины и садился на айване (такая крытая галерея или комната без одной стены) со скрещёнными ногами. В позе, которую он позже изобразит на лучшей из своих картин…  Тишина, к которой стремился живописец, имела лик, который, возможно, явился ему во сне, нарисовавшись на фоне полуразрушенных стен Шир-Дора: юноша-чалмоносец со слегка надменным взглядом узких глаз и устами, подобными алому бутону цветка. Душа этих мест и их колдовство. Символ того священного покоя, который стоит между колонн мечети и именуется по-арабски «рибат».  (Крошечная картинка впервые попалась мне в книге о советском искусстве. Просто «Портрет юноши». Там практически ничего не было об авторе, да и снимок был скверный — но уже тогда меня потрясло лицо. Позже, уже узнав о художнике больше, я встретилась с оригиналом снимка в московском Музее искусства народов Востока. Разумеется, название было иное, поточнее — «Портрет юного суфия». Отсюда и одухотворённость облика, и чалма, и арки медресе за спиной. Так что я знаю, о чём говорю.)

Художник принимал не одно возвышенное, но и всецело всё, что его окружало. Изразцы крутых куполов и стрелы минаретов, оплывшие глинобитные дувалы и аисты в гнёздах, тополя и арыки с зеленоватой водой, седобородые старики в чалмах и просторных одеждах, женщин и девочек в праздничном хан-атласе, босоногих мальчишек со смуглой кожей, под которой уже играли мускулы.  Магия ширилась. Подобные лица и фигуры, не такие идеальные и возвышенные, то и дело попадались ему просто на улице — и легко ложились на живописную доску. Пастухи, водоносы, ловцы перепёлок и продавцы гранатов — то были вовсе не ученики дервишей: последнее было запретным полностью, их же наилучшее ремесло — лишь отчасти. Исполнители женских танцев, запретных для противоположного пола в точности так же, как и открытые девичьи лица да гибкие фигуры, не задрапированные паранджой.  Ибо женщина, закрытая от посторонних глаз, есть слово и знак: прекрасной тайны, не зависящей от возраста. Отрок в тюбетейке с розой за ухом — тоже символ перепутья между юностью и зрелостью, цветущим бытием и печальной смертью. Художник так и изобразил его в «Дороге жизни».  Без мальчиков-«бачи», непревзойдённых певцов, танцоров, дутаристов, не обходился ни один местный праздник. Но это длилось, пока цвела их безбородая молодость — как и гейшам, им приходилось уповать на то, что сыщется богатый покровитель.

Естественно, радикальный ислам видел в таком положении вещей повод для разврата. Советская власть в этом была с ним более чем солидарна.  А вот некто Николаев был против. По стечению разных обстоятельств, он всё чаще стал носить узбекскую одежду: халат и тюбетейку дома, чапан с чалмой — для важных визитов к мастерам тонких ремёсел и духовным лидерам. Выучил узбекский язык — в тридцатые годы знание это дошло у него до совершенства — и стал читать по-арабски Коран: даже, как говорят, стал мусульманином по всей форме. Общался с простыми людьми, зарабатывал себе на жизнь, украшая рисунками детские люльки. Принял новое имя, которым стал подписывать картины, — Усто Мумин.  (Тут я слегка отвлекусь. Позже, когда в годы войны его арестовали, он объяснял это сочетание слов как «Кроткий мастер». Вполне извинительное в его печальном положении плутовство: «Мумин» — в самом деле по-арабски значит «кроткий», «смиренный», но и «уверовавший». А если отвлечься от чисто человеческого контекста — это одно из Прекрасных имен Аллаха, выведенных узорным шрифтом на странице бытия…)

Почти на всех его вещах царят прекрасные мальчики с тонкими чертами лица: танцуют ли они, отдыхают, беседуют ли друг с другом на изысканные темы — они не бездельники, вовсе нет: истинный артистизм всегда стоил упорных трудов, да и отбор на этой стезе был жесточайшим. Это искусство стоило крови и пота, но пахнуть ими не имело права. Как и любое воплощённое, отточенное до предела совершенство. Самая последняя из подобных картин (исчезнувшая?) так и должна была называться: «Венец творения»: отрок в небесно-голубом халате, таинственно улыбающийся и с босыми ногами, протягивал тому, кто на него смотрит, пышную розу.  Праздный лукавец, который взывает к покровительству?  «Розы небесные не ткут и не прядут, но и царь Соломон во всей славе своей…»  Сокровенная тайна улыбки, что подобна играющей на губах Джоконды Леонардо?  По словам Вазари, «…в этом («Мона Лиза». — Т.М.) произведении улыбка дана столь приятной, что кажется, будто бы созерцаешь скорее божественное, нежели человеческое существо».   Впрочем, в отсутствие самой вещи Усто (или моей невозможности её идентифицировать) все слова и сравнения остаются чистой воды домыслом. Иное дело, что подобная «небесность» изливается буквально изо всех картин Усто периода двадцатых — тридцатых годов.  Практически все подобные его произведения получали громкий отклик и в недолгом времени становились культовыми — как самаркандские, так и — впоследствии — ташкентские.

Любопытно, задумывались ли тогда его соратники, насколько произведения мастера изобличают в нём чужака?  В мусульманском мире не существовало крупных изображений живых существ, в особенности человека. Традиционным искусством была миниатюра — изысканные книжные рисунки, поначалу будто вырастающие из линий строгого куфи, кудрявого насхи или насталика. Они воплощали идеал, но о портретном сходстве речи быть практически не могло.  Творения Усто выглядели и ощущались натуральным продолжением старинного стиля и духа. Однако не следует забывать, что корни его живописного умения были конструктивистскими, то бишь западными. К примеру, «Чайханщик» — мудрое лицо пожилого человека, молодые глаза, неизменный цветок за ухом — выплывает прямо на зрителя из призрачной череды рамок и объектов причудливой конфигурации.  В дальнейшем своего рода реплики искусства, лежащего много западней, и аналогии с ним можно отыскать во многих вещах Усто.

На картине «Жених» белый конь, лукаво косящий на зрителя тёмным глазом, увлекает вдаль хрупкого юношу в белых одеждах, который отнюдь не сопротивляется, скорее ликует. В одной руке роза, другая еле поддерживает повод — можно сказать, очередное похищение Зевсом Европы.   «Дружба, любовь, вечность», ныне ставшая своего рода символом Узбекистана. Двое юношей в чалмах — лицо, подобное луне четырнадцатого дня, и точёный профиль, изогнутые луком брови, белая роза в тонких пальцах. На заднем плане — два благообразных старца, возможно, они же в будущем, любующиеся тем, что когда-то было в самом зачатке. И, словно в стрельчатом окне, аист над куполообразными крышами мазаров, знак восточного города, перетекания смерти в рождение и бесконечного пространства. Плоскостное, как в иконе, совмещение времён и планов. В искусствоведческой критике не однажды говорилось, что для среднеазиатского авангардного искусства то была вторая «Мона Лиза» — родник вдохновения, предмет многочисленных перепевов и подражаний. Впрочем, реплики, как часто бывает, скользят по поверхности, как бы не замечая сложности и глубины аллюзий, присутствующих в оригинале.

Наконец, уникальное подобие иконы с клеймами — «История юноши Гранатовые Уста» — двойное, если не многократное кощунство, живописная повесть о трагической любви и освящённого брака двух юношей-бачи, что начинается с продажи гранатов, продолжается мусульманским браком-никох и свадьбой, а кончается двойной гробницей-мазаром святых. Именно там (о чём упоминалось) отрок в центре похож на Будду с ногой, опущенной вниз, словно вот-вот снизойдёт к нашим горестям.  Чужое? Всё-таки нет: хотя иное, однако вросшее в эту землю всеми корнями.

Всей ризомой, мог бы сказать постмодернист.  Ибо в своём смешении традиций и в самой дерзости это чистейшей воды суфизм — бунтарская, изменчивая по своей природе, но тем не менее официально признанная часть ислама, в которой человеческие отношения были слепком с отношений между человеком и Всевышним, а любовь суфия к Аллаху часто изображалась в виде любовного тяготения к юноше-виночерпию, который ведёт героя ввысь. Возможно, для Усто — одному и тому же, чьё лицо варьируется от изображения к изображению, воплощаясь в различных ипостасях.  Ибо лишь в исламе отношения человека с Всевышним настолько личностны, что как бы прирастают одухотворённой плотью: ведь «Аллах ближе человеку, чем его яремная жила».  Следует также помнить, что и классический суфизм, и на свой особый лад — Усто искусно использовали язык многослойных иносказаний, когда реально видимое было скорлупой для внутренних переживаний философских смыслов. В восточной классике вино было символом духовного опьянения, заплаты и прорехи нищенского рубища выражали стремление сбросить с плеч ближний мир, пылкое чувство к отроку служило метафорой духовных исканий.  Однако на сниженном уровне все подобные картины — воспевание фанатизма, порока, «любовных девиаций» и «маргинальных связей» между людьми, столь противных любому авторитаризму.  Тем более в Средней Азии. Там новая власть ломала традицию по живому, не считаясь с тем, как это отзовётся и на женщинах, чьи покрывала летели в огонь на центральной площади, и на юношах, которым запрещали заниматься своим искусством.

Не хочется упоминать здесь о том, что позор, которому — вольно или невольно — подверглись освобождённые женщины Востока, почти неизбежно кончался их смертью, а запрет на искусство бачи не уничтожал их рабство, но делал его грубее, пошлее и безжалостней.  В том же Музее народов Востока несколько месяцев назад была выставлена картина Усто Мумина «Бай». Все благие символы здесь обретают у художника обратный знак и страшный смысл. Толстяк в центре картины хищно подносит к губам перепёлку (касание губами её клюва — признание в любви). Хрупкий, смущённый мальчик в розовом (бачи, подобный юной розе) зажат между его рукой и коленом — не упорхнуть. Ибо нож уже взрезал гранат, лежащий на переднем плане картины, — взлом кровоточащего сердца, пагуба насильственного соития.  Нет, всё он понимал, святой и кроткий. Оттого надо верить, что и лучезарность большинства его живописных вещей периода расцвета — не самообман, а нечто, по крайней мере угадываемое зрячей душой…

Удивительно ли, что во времена повальных репрессий нашему Усто попадало за всё и со всех сторон? Каждая из его картин ещё в двадцатые годы (Самарканд и Ташкент) вызывала переполох во стане правоверных и предержащих. Раздражение от тихого и кроткого непослушания нарастало так резко, что не могло в конце концов не вылиться в преследование — неважно, по какому поводу. Не желает участвовать в строительстве нового мира, цепляется за старый — значит, контрреволюционер, настроен против революции в быту — заговорщик и террорист.  Он пытался убежать — прижиться в Ленинграде, отлично сознавая, что как там ни хорошо (и учиться можно, и работать), но сердце его на Востоке. Старательно и неумело корёжил себя, подделываясь под соцреализм, малюя идеологически и конструктивистски выверенные плакаты и картинки для детским книжек. Работал для ВСХВ — был главным художником Узбекского павильона, того, наикрасивейшего, где сквозные колонны, изразцы и крытый фонтан перед входом.  Не убежал, не поверили: в 1938 году, в той же Москве, буквально во время работы, его арестовали и посадили в тюрьму — вначале он сидел в «Матросской Тишине», затем в Ташкенте. Рисовать вначале запретили, памятуя про воспевание «феодального эротизма».

Собственно, как-то у него получалось выводить карандашом нечто мрачное и зашифрованное — портреты и подписи в тюремном дневнике. Неожиданно, в самый разгар войны, мастера выпустили и подвергли умеренному славословию. Дали заслуженного деятеля искусств Узбекистана. Позволили воссоединиться с семьёй: жена выжила, дрессируя служебных собак для армии, старший сын погиб на фронте, дочь подросла.  Нельзя сказать, что в кое-как реконструированной жизни не было творческих радостей, хотя и малых.  Создание Уйгурского Театра, работа над декорациями оперы «Улугбек», написанной другом, иллюстрации к произведениям великих суфиев-правдолюбцев, награды и почести от государства и правительства, умная жена и талантливая дочь, тоже рисовальщица…  И, кажется, ни одной восточной вещи в квартире и вообще в быту. Словно погас тот немеркнущий лик, умалилось сияние, померк источник не одного вдохновения — самой жизни, и не стало самоцветной призмы для преломления образов. Интерес к Средней Азии сохранился, но какой-то этнографический, холодный.  А ведь раньше, в то короткое десятилетие между старым и новым конструктивизмом, был… не побоюсь сказать, блеск того горнего света, который называется по-арабски «нур»: гармония чистых красок, с лаконичным изяществом очерченные силуэты, неиссякаемая радость, в которой не виделось гнетущей скорби — лишь чистая грусть и изредка — такой же чистейший гнев.  

Мастера донимало вконец подорванное здоровье: бесконечные головные боли, ночные кошмары. Гнетущее покровительство НКВД — кажется, его сделали доносчиком не по доброй его воле. Рассудочность существования, плавно переходящая в безумие. Смерть, настигшая в любимом городе как своего рода избавление и разрешение.  Место, где похоронен Усто Мумин, до сих пор не найдено — в те времена плохо было с «документированием мест захоронения». Известен лишь город: его милый Ташкент, куда он пришёл однажды и откуда он уходил, лишь чтобы вернуться. Невелика беда, что так вышло с могилой: — прах великого Леонардо да Винчи тоже словно рассеялся по ветру.  Усто Мумин начал с того, что отдал своё искусство. Кончил тем, что всецело отдал самого себя.  Кажется, ещё древние греки понимали, что тело святого страдальца благословляет землю, в которой оно упокоилось.  Картины мастера известны всему миру. Сам он навечно соединился с тем, что было некогда временным приютом взыскующего странника, стало — новой отчизной.  Можно глядеть на весь мир как на чужбину, подобно Пушкину, а можно — на чужбину как на твой личный, выпестованный мир.  Ибо истинное отечество художника — там, где расцвело его сердце.

Источник.
Примечание. Могила художника найдена на Боткинском кладбище, за ней ухаживают ташкентцы. ЕС.

5 комментариев

Не отправляйте один и тот же комментарий более одного раза, даже если вы его не видите на сайте сразу после отправки. Комментарии автоматически (не в ручном режиме!) проверяются на антиспам. Множественные одинаковые комментарии могут быть приняты за спам-атаку, что сильно затрудняет модерацию.

Комментарии, содержащие ссылки и вложения, автоматически помещаются в очередь на модерацию.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Разрешенные HTML-тэги: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <s> <strike> <strong>

Я, пожалуй, приложу к комменту картинку.