Ташкент и другие города История Ташкентцы

Опубликовано в журнале «Восток Свыше». Прислала Л. Шахназарова.

Нинель РОСИНА

Ване, Димочке и Анютке для памяти об одной веточке родословной.

Родители

Родители моей мамы – Маркус-Абрам-Соломон Григорьевич Геллер и Берта Борисовна Геллер. Откуда они родом, я не знаю, но жили они до революции в Ташкенте, а потом в Верном, впоследствии Алма-Ате.

Оба были отличными портными. Бабушка шила женские платья. Дедушка – брюки и очень хорошие пальто, взрослые и детские.

Они были грамотные. Бабушка писала красивым бисерным почерком, буквами с длинными хвостиками, а дедушка – «как курица лапой». Говорили они с еврейским акцентом, особенно дедушка, нараспев. Дедушка отличался мудростью, уравновешенностью и юмором. Бабушка же имела характер взрывной и командовала дедушкой. Внешне выглядели они очень интеллигентными.

В Алма-Ате у них был свой небольшой дом, в котором в 1940–1950-е годы разместилась детская поликлиника с многочисленными кабинетами-клетушками. В эти годы дом находился уже в центре города, рядом с ТЮЗом и недалеко от оперного театра им. Абая, на перекрестке проспектов Сталина и Калинина. У них жили кухарка, домработница и дворник. Дети – пять сыновей и одна дочь, моя мама.

Мамины братья

Старший их сын, брат моей мамы, Михаил, эмигрировал в Германию. Высокий, красивый, он был очень талантлив, у него был необыкновенный баритон. В Германии он был знаком с Горьким и Шаляпиным.

Михаил окончил в Германии консерваторию, женился там. Единственную дочь назвал Тамира – по первым слогам имен жены Тани, ее сестры Раи и своего собственного.

После прихода к власти в Германии фашистов он с семьей перебрался в Швецию и захотел приехать в Ленинград, где к тому времени уже жили бабушка с дедушкой. Бабушка в разговоре по телефону очень не советовала ему это делать, но он не понял и приехал. Семья его осталась в Швеции. Красавец, элегантный, шикарно одетый, он резко отличался от ленинградской публики того времени. Его поражало все: трамваи с висящими на подножках пассажирами, всеобщее хамство, плохое мыло и т.п. Дело в том, что у меня завелись насекомые (вши). Мама намазала мне голову керосином и через некоторое время решила его смыть, намылила голову. Получилась большая, как стог сена, башня из намыленных волос. Самая горячая вода не брала это мыло, не смывалась эта мыльная куча. Мама решила, что придется убрать волосы под машинку наголо. Во время этой суматохи пришел дядя Миша. Достал у себя какое-то душистое мыло, намылил им эту керосиново-мыльную башню, и моментально моя голова освободилась от керосина и нашего мыла.

Дядя Миша устроился работать на «Ленфильм», где пользовался большим успехом у женщин. Вслух критиковал все и всех, удивлялся, возмущался, все ему не нравилось, – и сел в тюрьму.

Дедушка ездил в Архангельскую тюрьму, где сидел дядя Миша. В окошечко дедушке коротко сказали, как пролаяли, что его сын умер, и окошечко захлопнулось.

На дедушку не так произвело впечатление сообщение о смерти сына, к которому он был готов, как с треском захлопнувшееся перед его носом окошечко…

Второй сын – Александр Маркович, он же Соломон Абрамович (по множественным дедушкиным еврейским именам).
Третий сын – Тимофей Маркович (дядя Кима).
Четвертый ребенком была моя мама, Евгения Марковна Геллер.
Шура и Женя были очень музыкальны, их обучали музыке. Шуру – игре на скрипке, Женю – на пианино.

Во время белогвардейского мятежа в Верном у бабушке на квартире жил Дмитрий Фурманов* с красавицей женой. Тимофей (дядя Кима) очень горячо реагировал на все революционные страсти, горевшие вокруг Фурманова. Он ходил перепоясанный портупеей, при револьвере. Моя мама рассказывала, что Фурманов был необыкновенным человеком. Он очень хорошо относился ко всей их семье и, видя, какие талантливые к музыке Шура и Женя, написал записку в Ленинградскую консерваторию, чтобы их обоих приняли.

Дядя Шура в пути заболел малярией, попал в больницу и каким-то образом очутился в Ташкенте, застрял здесь, встретил красивую девушку, женился. Вместе они окончили медицинский факультет университета, стали врачами. Дядя Шура сначала преподавал анатомию в организованном к тому времени мединституте, он стал хирургом. Прекрасно говорил на узбекском языке и даже какое-то время преподавал на нем. Защитил диссертацию по номе. Нома – это осложнение кори, которая тогда была очень распространена в Узбекистане. Это когда от гангрены у детей вываливалась целая щека, образовывалась огромная страшная дыра-язва. Дядя Шура оперировал таких детей, делал им пластику. Потом он увлекся пластическими операциями носа. У него было много фотографий людей до и после операции.

Во время Великой Отечественной войны он был главным хирургом Белорусского фронта и в качестве такового добился свидания в тюрьме не то в Омске, не то в Челябинске с братом Тимофеем. Свидание не хотели разрешить из-за несовпадения отчеств у двух братьев. Один – «Маркович», другой – «Абрамович». Объяснение причины разных отчеств не вызвало доверия. Свидание разрешили и когда стали свидетелями их встречи – убедились и поверили.

После войны дядя Шура защитил докторскую диссертацию и стал профессором в ТашМИ. В этой должности он находился до самой смерти. Он был знаком, и даже больше чем знаком, с легендарным хирургом-архиепископом Войно-Ясенецким.

Третий сын – Тимофей Маркович Геллер (дядя Кима), с рекомендацией Фурманова поехал учиться в Ленинград в политехнический институт, окончил механический факультет, направили в Горький (Нижний Новгород) на автозавод. Он был любимцем Серго Орджоникидзе, Серго командировал его к Форду в Америку. Вернувшись, Тимофей наладил работу по серийному изготовлению колес. До этого колеса делались под руководством американских спецов за валюту. Был награжден орденом Ленина за № 9. В 1937-м арестован, прошел все круги ада. В Омской тюрьме сидел в одной камере с авиаконструктором Туполевым, затем оказался в «шарашке» Туполева в Москве. Тимофей Геллер стал учителем Сергея Королёва по внедрению серийного производства в авиапром во время войны. Последнее подтверждает Ярослав Голованов в «Катастрофе (из хроники “Королёв”)», напечатанной в февральском номере журнала «Знамя» за 1990 год. В «шарашке» Королёв называл Тимофея не иначе как Тимоша.

Впоследствии Тимофей Геллер был реабилитирован, умер в Москве в середине 80-х.

Четвертый сын – Рува (Рувим Маркович). Окончил ленинградский политехнический институт, куда ему помог поступить мой папа, будучи директором этого института. Благодаря папе ему дали место в общежитии, тогда это тоже было проблемой. Он стал инженером-ирригатором (впоследствии был одним из руководителей проекта строительства в Узбекистане Тахиаташской ГЭС на Амударье, действующей поныне). Жил и умер в Ташкенте. Всю войну прошел в инженерных саперных войсках офицером. Никогда не видел своего дедушку, не знал его, а на фронте вдруг увидел его во сне. Пришел его дедушка и сказал ему, чтобы он ни в коем случае не шел на операцию разминирования вот таким-то путем. Иди только вот таким путем. Рува проснулся в ужасе, так как он предполагал осуществить свои саперные мероприятия именно таким путем, от которого его предостерег во сне дедушка. Что делать? Может, не следовать указаниям дедушки и дурацкому сну? И все же Рува решил послушаться – и только потому остался жив тогда…

Самый младший сын, Лёва, погиб на фронте. Была у нас его фронтовая фотография, на которой он написал: «Надерем фашистам ж..у!». Где он погиб, неизвестно. Он был совсем молодым, семьи у него не было.

Моя мама, Евгения Марковна Геллер, родилась в Ташкенте в 1906 году. В 20-х годах, как я уже говорила, по записке Фурманова была принята в Ленинградскую консерваторию по классу фортепиано, которую и окончила. Училась она вместе с Павлом Серебряковым, известным впоследствии всему миру пианистом.

Отец

В ленинградском политехническом институте в общежитии жил студент, мой будущий папа – Исор Моисеевич Могильницкий. С ним вместе учился и жил дядя Кима, мамин брат. Он и познакомил маму с папой. Они поженились в 1926 году. Мама поехала в Алма-Ату к родителям рожать меня. Я родилась недоношенным, семимесячным, сморщенным, как печеное яблоко, заморышем. Когда дедушка пришел в роддом забирать меня с мамой, я ему очень не понравилась. «Червак», – сказал он. Я действительно была похожа на червяка, истошно оравшего и изводившего всех. Но стала самой любимой внучкой у дедушки с бабушкой.

Через некоторое время мама поступила на работу тапером в кинотеатр. Кино тогда было немое. Под экраном сидела пианистка и аккомпанировала, импровизируя по ходу действия в фильме.

Один раз на экране шел эпизод – похороны лошади белогвардейца. Мама не разобралась, что там наверху, над ее головой, происходит на экране, стала играть мелодию, любимую вождями революции: «Вы жертвою пали в борьбе роковой…». Были большие неприятности, но, к счастью, обошлось без последствий.

В то бурное время мама (да и все общество) считала, что музыка, пианино, ее роскошная длинная коса, нормальное платье – это буржуазные пережитки, мещанство. Поэтому она бросила музыку, поступила в 1930 году в ленинградский историко-лингвистический институт на историческое отделение, отрезала косу, надела рубашку-косоворотку, красную косынку на голову и вместе с папой завертелась в водовороте событий тех лет, участвуя в папиной общественной деятельности, пела революционные песни, – все тогда в Ленинграде кипело.

Папа родился в Дорогобуже Смоленской области в январе 1902 года в семье сапожника. Уже в школе примкнул к революции, был членом общественных организаций уездного города. Стал секретарем Исполкома Уездного Совета. По окончании школы, в 1919 году, был направлен секретарем УКОМа РКП(б) Ильенко (впоследствии писателем) в качестве инструктора-организатора гарнизонного политического отдела. Проводил агитационную работу в воинских частях, отправлявшихся на фронт.

В 1920 году политуправлением Реввоенсовета республики командирован на учебу в ленинградский политехнический институт, в том же году был принят в компартию и мобилизован в коммунистический отряд особого назначения (ЧОН) для подавления кронштадского мятежа. В 1922 году избран депутатом Петросовета, а в 1923-м, еще будучи студентом, избран, впервые в истории института, членом президиума и секретарем инженерно-строительного факультета, несмотря на большое сопротивление профессуры, считавшей, что на эту работу должны выбираться только профессора. Старая профессура требовала автономии высшей школы и невмешательства Советской власти в ее жизнь. Они не хотели мириться с присутствием в деканате студента-коммуниста, который активно участвовал в политической борьбе. Некоторые профессора были из дворян, из князей. Профессура была высокообразованная, но многие отказывались читать лекции и давать знания студентам из народа. Могильницкий получил задание – привлечь наиболее влиятельных профессоров и преподавателей на сторону советской власти.

Папа пошел по квартирам профессоров. Беседовал, разъяснял, рассказывал, убеждал. Он вызывал к себе глубокое уважение. Профессора возвращались в институт.

В 1932 году в Ленинграде родилась моя сестренка, которую в честь дочери дяди Миши назвали Тамирочкой.

В отличие от меня, «червяка», это был пупс: толстенькая, с перетяжечками на ножках и ручках, очень симпатичная девочка. В этом же 1932 году студенты, профессора, преподаватели единогласно избрали папу директором Ленинградского гидротехнического института (как он тогда назывался). Приказ о его назначении был подписан наркомом тяжелой промышленности Серго Орджоникидзе.

Ленинград

Жили мы в Ленинграде сначала недалеко от института в Яшумовом переулке, потом это стала улица им. Яшумова, на втором этаже двухэтажного деревянного дома. У нас была одна большая комната и кухня. В комнате в углу стояла круглая печка, топившаяся дровами.

Когда мама была в роддоме с Тамирой, я оставалась на попечении папы. Все это время папа кормил меня три раза в день куриными котлетами, которые делал сам, наверное, считая, что это самое деликатесное питание. Он очень старался. Стоило ему выйти из комнаты, как я мигом выбрасывала из тарелки часть еды за печку. Папа заходил в комнату, видел, что еда в тарелке уменьшается – значит я ем, и был очень доволен. Он долго не замечал моих махинаций, но однажды он очень быстро вернулся из кухни, а я непредусмотрительно выкинула за печку сразу всю порцию, и папа, увидев опустевшую за несколько секунд тарелку, спросил меня, и я тут же простосердечно рассказала ему о моей хитрой методике. Он увидел за печкой склад из котлет…

Хоть бы папа рассердился, хоть бы что-нибудь мне сказал в осуждение, поругал бы… Он молча посмотрел на меня, на его лице было детское недоумение, и на меня это произвело неизгладимое впечатление на всю жизнь. Папа был благороднейшим, мягким человеком.

Через дорогу от нашего дома рос густой сосновый лес, там между деревьями висел гамак. Я целыми днями гуляла там совершенно одна, играла в куклы, каталась в гамаке. Не было никаких страхов, никто никого не обижал, никто из взрослых меня не пас. После войны и блокады леса этого не стало. Этот район застроили одинаковыми стандартными домами, как в кинофильме Эльдара Рязанова «С легким паром!». Потом папе дали квартиру в профессорском доме на территории института в Сосновке.

Мы поселились в трехкомнатной квартире на четвертом этаже. Квартира была хорошо отремонтирована, на стенах красивые обои с орнаментом шоколадного цвета. Мебель казенная, простая. У нас появилась домработница, немка Тереза, с пышной копной кудрявых волос. В любое время года она ходила с непокрытой головой. Все домашнее хозяйство было в ее руках.

Мама училась в аспирантуре, папа приходил домой поздно. Тереза очень любила делать крахмал из картошки. На столе, на полу, на табуретках в кухне вечно стояли ведра, кастрюли, емкости, в которых творился крахмал. Для чего его столько надо было ей, не знаю. Потом появилась миссис Нельсон, настоящая живая пожилая англичанка из Лондона, приехавшая к дочери в Ленинград. В нашем доме организовали группу из маленьких дошколят, человек пять, с которыми она целыми днями возилась. Общалась с нами только на английском языке, русский она почти не знала. Мы играли в лото, она показывала нам яркие картинки из детских английских книжек, читала. Особенно запомнились картинки с американскими горками…

Миссис Нельсон гуляла с нами в окружающем сосновом лесу, мы катались на санках, она все комментировала. На пасху родители угощали ее куличами и творожной пасхой, которыми она делилась с нами. Во время репрессий в Ленинграде миссис Нельсон, конечно, была арестована и, конечно, как английская шпионка.

Однажды на чердаке над нашей квартирой произошел пожар. Чердак был большой. Там на веревках сушилось белье. Зимой оно вымерзало и вкусно пахло морозом, когда его заносили домой. Трубочисты чистили трубы на чердаке соломой, и там кто-то из них закурил. Солома загорелась. Нам постучали в дверь и сказали, что надо спуститься вниз, так как над нами пожар. Мы быстренько спустились по лестнице подъезда на улицу, где увидели пожарные машины, много людей. К нашему кухонному окну была уже пристроена пожарная лестница, и из квартиры на эту лестницу вылезает папа. Он буквально взлетел по пожарной лестнице за те считанные минуты, пока мы спускались вниз. А на аллее мы увидели неспешно идущего нам навстречу барского вида человека, в пальто с шалевым меховым воротником. Это был берлинский дядя Миша.

Заболевшую скарлатиной маленькую Тамирочку изолировали в отдельной комнате. Еду им подавали через сделанное в двери окошечко.

Иногда мама приносила из студенческой столовой политехнического института в судочках обеды из трех блюд. На третье часто было мороженое. Стоило это очень дешево.

Однажды папа пришел с работы раньше обычного, бледный, расстроенный, и прямо в дверях сказал: «Убили Кирова». Это было первого декабря 1934 года. Очень быстро папа был «командирован», а на самом деле в 24 часа выслан из Ленинграда в Ташкент. Провожали его на вокзале только мама и его брат. Многие студенты, преподаватели, друзья хотели провожать папу на вокзале, но папа категорически просил их этого не делать, чтобы не навлечь на них неприятности. Уехал он один, налегке. Мама должна была закончить аспирантуру.

Ташкент

Секретарь Октябрьского райкома партии в своем кабинете отобрал у папы партбилет и положил его в ящик своего стола, заявив, что папа исключается из партии, как участник троцкистко-зиновьевской оппозиции.

Окончив аспирантуру, мама со мной и Тамирой, так же как и папа, налегке, так как брать нам было нечего, – мебель казенная, вещей было минимальное количество, – поехали в Ташкент.

Мы поселились в частном доме в районе Паркентского базара, принадлежавшем бывшему ученику папы в политехническом институте. У хозяев был большой фруктовый сад. Деревья росли строгими солдатскими рядами. Я в одиночестве вышагивала между этими деревьями, что-то себе воображая, и пела Интернационал и «Вы жертвою пали в борьбе роковой». На крыше дома сушились в огромном количестве фрукты. С нас не брали никакой платы. Мы пользовались полной свободой.

Однажды моя мама увидела у входа на Алайский базар нищенку, молча просившую подаяние. Маму поразило ее красивое интеллигентное, аристократическое лицо. Средних лет, с синими-синими глазами, с большим узлом совершено седых волос на затылке… Мама спросила, кто она: «Вы явно интеллигентный человек, как вы оказались здесь?». Женщина доверчиво сообщила, что она жена расстрелянного белого офицера, что ее дочь живет в детдоме, а она бездомная. Мама сразу же предложила ей пойти жить к нам. С базара она вернулась с этой женщиной и поселила ее со всеми нами в одной комнате. Звали ее Васильевна. Она прожила в нашей семье до 42-го года. Очень редко она навещала свою дочь в детдоме. Изумительная кулинарка, она готовила из ничего вкуснейшие блюда со сверхъестественными названиями.

Папа в это время работал прорабом на строительстве Дома специалистов по улице 9-го января, рядом с Беш-Агачем. Когда закончилось строительство, мы получили в этом доме квартиру из трех комнат, с двумя балконами. Это был аналог «Дома на набережной» в Москве. Его и сейчас так называют. Жили в нем все знаменитости Узбекистана – писатели, артисты, ученые, врачи. В гости к бубнисту Усто-Алиму (такого чуда на свете больше никогда не будет) приходили Тамара Ханум, Халима Насырова, Мукаррам Тургунбаева, известные теперь всему миру. С его дочерью Халимой я училась в одном классе, и мы очень дружили. После возвращения с декады узбекского искусства в Москве жители всего дома и прилегающих улиц вышли встречать кортеж из бесконечного количества открытых автомобилей, в которых стоя, с распростертыми в приветствии руками, въезжали в наш двор участники этих гастролей, на груди у них красовались ордена. Ковровые дорожки на земле на всем пути следования артистов, море цветов, восторги, гром музыки, аплодисменты, счастливые лица. А потом – аресты и гибель многих из этих героев…

В соседней с нами квартире жил директор театра имени Хамзы – Кариев, с женой, актрисой Максумой. Их два сына, Шавкат и Батыр, учились со мной в школе, мы дружили. Отец погиб в ГУЛАГе, ребята погибли на фронте, Максума сошла с ума.

В 4-комнатной квартире жил знаменитейший ученый, профессор, академик с мировым именем – Пулат Салиев. Красавец с седой гривой волос. Он знал много европейских и восточных языков. В его огромной домашней библиотеке хранились средневековые манускрипты, написанные на староузбекском, арабском и языке фарси. Он перевел Коран с арабского на узбекский язык. В 1937 году его арестовали, он погиб. Книги при аресте бесследно исчезли. Его жена и четверо детей остались без средств. С его дочерью, моей ровесницей Фаридой, мы были близкими подругами, его сын Санджар учился со мной в одном классе. Талантливый, всегда голодный, кое-как одетый… Он погиб на фронте. Старшая дочь Роза – студентка индустриального института (позже – ТашПИ), («позже» вместе «сейчас», т.к. сейчас-то как раз он называется Политехнический университет) впоследствии стала профессором в этом же институте. Она рано умерла.

Когда в Ташкент приезжали высокие делегации – Шастри и другие ученые-иностранцы, (вставила дефис) они изъявляли желание возложить цветы на могилу Салиева. Им говорили, что могила не в Ташкенте, что он умер где-то в пути.

Около двух лет назад мы с мужем продавали на барахолке книги и журналы. К нам подошел покупатель, интересовавшийся Востоком. Оказалось, что это доктор исторических наук Германов, заведует отделом историографии, источниковедения и археографии Института истории Академии наук Узбекистана. Его докторская диссертация посвящена историкам Узбекистана в период сталинщины. Он приходил к нам домой. Имея доступ к архивам КГБ, он знакомился с делом Салиева и попутно – со всеми следственными маршрутами, протоколами допросов, касавшимися и моей мамы, работавшей в УзГУ, папы, наших близких, знакомых, соседей. Он сообщил Фариде, дочери Пулата Маджидовича и моей давней подруге, что я живу в Ташкенте. Она мне позвонила. Я была у нее в гостях, вспоминали детство, наших родителей… Как моя мама опекала старшую сестру Фариды Розу, которая делилась с ней всеми своими переживаниями. Как заступалась за Санджара, которого домоуправ во дворе дергал за уши, крича, что он сын врага народа…

Фарида стала востоковедом. Сейчас она старая, больная. Живет с сыном и его семьей. Сноха ее, красивая, образованная, интеллигентная женщина, – внучка узбекского писателя Ойбека. Квартира – «хрущоба» из трех комнатушек…

Рядом с нашим Домом специалистов протекала речка. Все дети нашего дома и всей округи большую часть дня плавали, купались до посинения. Я с маленькой Тамирой умудрилась чуть не утонуть в ней.

Папу несколько раз забирали в НКВД. Приходили один, иногда два человека в штатском и уводили его. Это было днем, так как папа стал безработным. Наутро папа возвращался домой. Его допрашивали следователи на предмет его антисоветской деятельности. Попался один порядочный следователь, сказавший папе: «Вы честный человек и ни в чем не виноваты, боритесь!». Тем не менее папу никуда не брали на работу, маме же пришлось уйти из университета. Она стала учительницей в моей школе № 80 им. Свердлова, около Воскресенского базара, сейчас на его месте гостиница «Ташкент». (уже давно не «Ташкент», надо дать в сноске нынешнее название) Преподавала мама «сталинскую конституцию». Папа написал жалобу в Москву Ворошилову, что ему не дают работать и он не может содержать малолетних детей. Копия этого письма и ответ на него лежали на шкафу в комнате, и я эти письма читала сама. В письме из канцелярии Ворошилова значилось: «Прекратить травлю Могильницкого И.М.». В результате папе предоставили работу в Бухаре.

Рабочим местом для него стала «Башня смерти» эмира бухарского, с которой сбрасывали его неверных жен и врагов*. Папа целыми днями на этой верхотуре занимался топографией местности. Из-за невыносимой жары у него начались страшные поносы. Пришлось оставить эту работу, вернуться в Ташкент. В это время началось строительство ГЭС на реке Чирчик. Начальником строительства был Кандалов, хорошо знавший папу по Ленинграду. Он взял его к себе прорабом. Чирчикскую ГЭС строили на пустом месте. Земля, небо. Жара, палатки, самодельный вагончик. Папа жил там – мы в Ташкенте.

Началась травля мамы. Появились статьи в газетах, что такой важный политический предмет, «Сталинскую Конституцию», преподает жена врага народа – Геллер-Могильницкая Евгения Марковна. Начались визиты в школу каких-то странных комиссий. От мамы требовали провести повторный урок в классе, в котором она этот урок только что провела, и повторить дословно все, что она говорила этим же ученикам 45 минут назад. Однажды мама в учительской разрыдалась…

В это время в Восточном Казахстане, в городе Усть-Каменогорске, начали строить электростанцию на реке Иртыш. Директором строительства был знаменитый гидростроитель Инюшин, который и пригласил папу на работу. Так как в Бухаре из-за жаркого климата его здоровье ухудшилось, папа поехал в Усть-Каменогорск.

Усть-Каменогорск

Летом 1941 года мама меня и Тамиру отвезла к папе в Усть-Каменогорск. Поезд ехал четверо суток. В составе был специальный один вагон, в который нужно было перебежать на станции Локоть, где поезд стоял всего три минуты. Этот вагон откуда-то прицепляли, куда-то перецепляли. Пересадку в этот вагон нужно было осуществить бегом, высунув язык.

Приезжал поезд на станцию Защита в тридцати километрах от города. Станция Защита и город Усть-Каменогорск были построены еще при Петре Первом. На берегу Иртыша была выстроена большая и достаточно красивая военная крепость, которая при советской власти использовалась как тюрьма. Улицы города был широкие, параллельные, как на шахматной доске. Город весь в зелени, садах, огородах. На тротуарах и дорогах росла трава, проходили колеи от колес телег, гуляли утки, гуси, куры. Город был чистенький. Одноэтажные домики, маленькие деревянные, редко попадались кирпичные дома. Берег Иртыша был огорожен высоким земляным валом, защищающим город от наводнений. Папа снимал комнатку в частном домике у двух пожилых хозяев. Расположен домик был рядом с Иртышем. У хозяев была корова, которую мы, дети, с удовольствием отгоняли рано утром в стадо пастись и встречали вечером. Топили печи зимой кизяком – большими «кирпичами» из коровьего навоза. Мы с Тамирой активно участвовали в их изготовлении. Кучу навоза нужно было топтать босыми ногами. Навоз немного смачивался водой, туда подмешивали солому. Эту кашу надо было хорошо перемешать многочасовым топтанием, превращающим ее в гомогенную массу. Куча была большая, до колен. Затем этим «продуктом» плотно набивали деревянные формы-рамки, размером с большой кирпич, и складывали во дворе сушить. Высохшие вытряхивались из формы и складывались штабелями в сарай. Это были «дрова» на зиму.

С новыми друзьями, местными ребятами, мы целый день проводили на Иртыше. Папа был на работе. Проголодавшись, мы забегали «домой», где хозяйка всегда хорошо нас кормила. Вода в Иртыше была чистая, мягкая, голову можно было мыть без мыла. Волосы после мытья этой водой от чистоты аж скрипели. Однажды мы, несколько ребятишек, уселись в беспризорную лодку с испорченными веслами, поплыли вдоль берега, очень быстро уронили тяжелые весла, и течением понесло нашу лодку к середине реки и вниз к городу Семипалатинску. По валу бежали оставшиеся испуганные дети, в их числе Тамирочка. Они махали руками, что-то кричали. Мы начали изо всех сил грести руками и чудом приблизились к берегу, далеко от начала нашего путешествия, испытав жуткий страх.

Перед приездом из Ташкента к папе у нас произошло ЧП. Мама, завязывая бант на голове Тамире, идущей на день рождения к подружке, ужаснулась, увидев большую плешь. В то время среди детей очень было распространено грибковое заболевание – парша. Заражались от кошек, друг от друга и бог знает как еще. Тамиру обрили, голову облучали рентгеном. Получился ожог, который обильно смазывался крепким йодом. Тамира дико орала. И вот с такой головой, с эдакой болезнью мы и приехали к папе. По вечерам папа проводил сам своему ребенку эту экзекуцию. После окончания такого мучительного лечения, когда начали пробиваться новые волосики, медсестра ежедневно производила эпиляцию этих волосиков, специальным пинцетом выдергивая каждый новый волосок, чтобы снова не возник грибок, который мог где-то глубоко запрятаться. Это было сплошное мучение. Впоследствии у Тамирочки отросли новые волосы, но они были очень тонкие, мягкие как пух.

Так мы пробыли в этом тихом, спокойном, уютном городке-деревне до 22 июня 1941 года.

Утром 22 июня 1941 года мы услышали о начале войны. «Оптимист» папа категорически заявил, что ничего страшного нет, через неделю война кончится, мы немцев разобьем. А война пошла-поехала…

Мама забомбила папу телеграммами, чтобы немедленно меня с Тамирой доставили в Ташкент домой. Сначала нас вез папин сотрудник по фамилии Цуркан, пароходом по Иртышу до Семипалатинска, а дальше, поездом, другой чудный человек – Николай Иванович Кузнецов.

Ташкент

До войны и тем более во время войны моей учебой в школе родители не занимались. Я полностью была предоставлена самой себе. Никто не контролировал мои уроки, подготовку к экзаменам, даже не знали, какие у меня отметки. Я просыпалась сама, рано, по первому заводскому гудку, который гудел на весь Ташкент. Домашние крепко спали, я потихоньку захлопывала дверь и по пустым темным улицам, одна, шла в школу. Прилежанием в учебе я не отличалась.

У нас с Тамирой была отдельная комната. Посредине стоял большой стол. Приходили четыре-пять моих одноклассниц, и мы вечно часами переписывали заново уже почти исписанные, законченные тетради перед очередной сдачей их на проверку учителем. Это касалось всех предметов. Благодаря такому сизифову труду, до судорог в руке, наверно, что-то и осталось в памяти. Отметки были приличные. К экзаменам мы готовились почему-то на Ташминском кладбище*. Брали с собой еду, подстилки, устраивались в тени деревьев и скопом учили ответы на билеты. Такая подготовка была очень непродуктивна, занимала много времени и давала мало толку. Усталая, с пустой головой, я возвращалась домой, но экзамены сдавала без особых проблем.

Несмотря на все страдания нашей семьи и вечный страх, связанный с преследованиями, – родители устраивали нам шикарнейшие новогодние елки. Несколько елок объединяли и сооружали одну большую, до потолка, пышную душистую красавицу. Все соседи конкурировали, у кого елка будет красивее. Приглашались дети нашего дома, их родители. Однажды из-за того, что на елках зажигались свечки (электрические лампочки тогда не использовались), загорелась вата на елке. Поднялся страшный переполох среди множества гостей, и только папа спокойно набросил одеяло на горящую елку и сразу потушил пожар.

Мама пыталась учить меня музыке, нанимала учительницу из консерватории, которая приходила к нам домой. Мне же медведь наступил на ухо – ни слуха, ни желания не было, и ничего из этого не получилось. А у Тамирочки был божий музыкальный дар. Она на слух подбирала любую, даже классическую мелодию, хотя и не училась музыке.

Приехав из Усть-Каменогорска, мы стали жить втроем – мама, я и Тамира. Вскоре из Ленинграда эвакуировалась к нам моя бабушка. Дедушка отказался, так как там где-то близко на фронте был дядя Рува, который иногда навещал его. Когда наступил блокадный голод, Рува каким-то образом принес дедушке немного крупы, и они на дровах из мебели сварили кашу, но есть не смогли, так как дедушка по ошибке посолил ее нафталином…

В Ташкент эвакуировался «Мосфильм». Домком объявил, что, кто хочет, может выбрать себе постояльцев с «Мосфильма», а «неразобранными» будут уплотнять административно. Мама «выбрала» семью Михаила Ильича Ромма**. Сам Ромм то уезжал в Москву, то на несколько дней приезжал. Жена его – Елена Александровна Кузьмина (Лёля, Лёлька), ее дочь от брака с режиссером Барнетом – Наташа (ровесница Тамиры) и их домашняя работница Саша (Санька) поселились в двух комнатах. Мы разместились в одной. Из нашей мебели она попросила оставить им пианино. За один полдень следующего дня Лёля вдвоем с Санькой полностью оборудовали две комнаты мебелью, шторами, коврами, посудой, купив все это в магазинах города, и местные «тащишки»*** одно за другим все это притащили на себе. Мама с бабушкой были поражены. Нам бы понадобилась вся жизнь, чтобы все это приобрести, а они управились за несколько часов.

Мама ночами готовилась к занятиям, писала конспекты, читала специальную литературу, а за стеной в салоне Кузьминой шла веселая, легкая жизнь. Образ их жизни и возможности являли резкий контраст со скромной, серой, прозаичной, будничной трудовой нашей жизнью. Кузьмина была очень интересная, улыбчивая, с прекрасной фигурой, с большим вкусом одевавшаяся женщина. Она была хлебосольна. Гости с раннего утра и до глубокой ночи, застолья, общение с самыми знаменитыми людьми из актерской среды. Постоянным гостем была Раневская. Комплименты, восхищение. Гостей Кузьмина принимала в домашних роскошных халатах. Ромм, несмотря на его длинный клювообразный нос крючком, был красив. Высокий, стройный, подтянутый, интеллигентный, элегантный, мужественный, жизнерадостный, весь искрящийся. Он говорил маме, что у меня очень фотогеничное лицо, он мог бы из меня сделать киноактрису. Мама же заявляла бабушке, что не собирается делать из меня проститутку. Лёльку, которую безумно любил Ромм и снимал во всех своих картинах, мама считала бездарностью. Мама говорила, что она статичная, что она не актриса, а жена великого режиссера. В Ташкенте в парке, на открытой площадке ставили пьесу Островского, ей предложили сыграть «живьем». Она не смогла. А теперь о ней пишут и рассказывают как о чуть ли не великой актрисе кино. Ромм очень любил Наташку, хотел дать ей свою фамилию, но они не захотели и она осталась тоже Кузьминой.

Маму Лёлька держала на расстоянии, она должна была знать свое место. В дружбу с ними мама не лезла, и когда ее приглашали к ним, маме там было скучно, так как она в эту среду явно не вписывалась. Несколько раз я видела красавицу Тату Окуневскую*, приходившую в Дом специалистов, но не к Роммам. Лёлька и другие актрисы, из зависти к ее красоте и таланту, не любили ее.

Когда немцев отогнали от Москвы, Роммы сразу же вернулись в столицу.

В квартире Фариды Салиевой и сгинувшего в ГУЛАГе ее отца поселился режиссер Спешнев с женой, у которой была красивая, обесцвеченная крашеная коса вокруг головы, и малюткой дочкой. Сын жены от предыдущего брака, мой одноклассник, прозванный «Вовка Румба» за вывернутые наружу, как у Чарли Чаплина, ступни, симпатичнейший мальчишка, погиб во время войны.

Из блокадного Ленинграда на носилках вывезли через Ладогу дедушку. Мы все время его караулили, чтобы он не переел после перенесенного голода, так как это было опасно, а его, несмотря на здравый ум, все время мучило желание есть. Все его мысли были сосредоточены только на этом желании. Постепенно это прошло.

Московские вожди вспомнили про засаженного за решетку врага народа и шпиона Туполева и доставили в столицу. С ним в одной камере сидел другой враг народа и шпион – Геллер (дядя Кима). По просьбе Туполева ему в помощники доставили и дядю Киму. Потом оба сидели в московской «шарашке», а за бабушкой с дедушкой и за семьей дяди Кимы, находившимися в Ташкенте (жена, дочь и сын), прислали самолет и увезли их в Москву. Семье дали квартиру на Смоленской площади, а дедушке с бабушкой – хорошую комнату в коммунальной квартире в большом доме в Филях.

Трудности военного времени, докатившиеся до Ташкента – города хлебного, заставили маму бросить квартиру и выехать с нами в Усть-Каменогорск к папе.

Так вторым заходом мы вновь оказались в этом городе, о котором из всех городов, где приходилось нам жить, у меня сохранились самые лучшие, самые дорогие и теплые воспоминания.

Усть-Каменогорск

Папа снял комнату в деревянном доме, принадлежавшем двум старушкам сестрам, Варваре Никитичне и Александре Никитичне Пушкарёвым. Они занимали среднюю проходную комнату. В третьей жил Александр Федорович Трейеров (Федорыч). Он был сыном расстрелянного семипалатинского губернатора. Внешне похож на Добролюбова, в таких же маленьких очках. Человек-энциклопедия – историк, географ, биолог, врач. Работал на строительстве ИртышГЭСа простым экономистом. Смолоду жил отшельником на правах квартиранта у Пушкарёвых. У него были золотые руки, на нем держался весь дом. В его маленькой комнатушке стояла узкая железная кровать, столярный стол и самодельные стеллажи с книгами. Старшая хозяйка – Варвара, лет восьмидесяти, красивая, седая, интеллигентная, похожая на аристократку. Младшая, Александра, – попроще. Старший брат Пушкарёвых, Петр Никитич, был главным священником в городе**. Высокий, красивый, с большой седой бородой и длинными седыми волосами. Ходил в рясе с крестом. Очень образованный. У сестер появлялся крайне редко.

На небольшом огороде Тамирочке выделили две грядки, где она сама занималась морковкой, свеклой и луком. Поливали водой из колодца. Пользовались водой из Иртыша, которую привозил на лошади в бочке водовоз и на коромысле таскали ведрами младшая Пушкариха и, с большим удовольствием, я, надев в сорокаградусный мороз валенки на босу ногу. Иртыш был рядом. Воду хранили в сенях в двух больших бочках. Печки топили стружкой и дровами, которыми обеспечивали папа и Федорыч, получая их на работе. Окна нашей комнаты были низко расположены и зимой часто наполовину закрывались снежными сугробами. Когда кто-то проходил по дороге, был слышен хруст снега под ногами. Освещение вечером – керосиновая лампа. Окна закрывались ставнями, через которые не проникал свет на улицу, – шла война. Улицы ночью от снега и луны были очень светлыми, будто днем.

Жили голодно. Черный хлеб – как глина-замазка. Летом я, главная «повариха», варила во дворе на стружках «суп». Вода плюс мелко нарезанная свекольная ботва. Чай из сушеной моркови. На работе у папы всем сотрудникам выделили по кусочку земли за городом для огорода. Там сеяли просо и выращивали тыкву. Из проса получали пшено, кашей из которого я наелась на всю жизнь. Тыкву я таскала семь-десять километров в ведрах на коромысле в сопровождении Тамиры, всегда босиком.

Зимой, рано утром, за папой приезжал кучер на лошади с плетеной корзиной-санями (кошовка). Александра Пушкариха, ей было под семьдесят лет, возвещала писклявым голосом: «Мойсеич! Карета подана!». Она очень любила папу и говорила, что «Мойсеич» – от Христа, а «Марковна» (то есть моя мама) – от сатаны. Обе старушки больше любили Тамиру, чем меня, наверное, потому, что она была похожа на папу, а я – на маму.

Я училась в седьмом классе, оказавшись на одной парте с эвакуированной из Эстонии девочкой Иолей Паенсон, ни слова не знавшей по-русски. Зато она свободно владела эстонским, немецким и еврейским языками. Ее старшая сестра Суламифь, прервавшая из-за войны учебу в Тартуском университете, неплохо говорила по-русски и работала у нас в школе учительницей немецкого языка. Иоле наняли репетитора, и она очень быстро, с моей помощью в том числе, освоила русский язык и писала сочинения твердым почерком. Приехав из капиталистической страны, где знали цену образования, в отличие от нас, советских, которых за уши тянули учиться, она училась очень старательно, добросовестно, целеустремленно. Естественно, она и меня дисциплинировала, и мы с ней учились в поте лица, «до потери сознания», не зная ни сна, ни отдыха. Стали круглыми отличницами.

Муж Иолиной сестры – Миша, вернувшийся с фронта с изуродованной рукой, работал кладовщиком на мясокомбинате, и поэтому у них дома всегда был мясной супчик, который доставался и мне. Жили они – Иоля, ее мама, Суламифь и Миша в сенях частного, продуваемого насквозь ветрами дома. Сени были приспособлены под комнату с помощью фанерной перегородки и печки-буржуйки, топившейся круглые сутки. Холод был собачий. В этих сенях мы и учили наши уроки.

Школа имени Якова Ушанова (коммуниста, сожженного белогвардейцами в топке парохода на Иртыше) была из красного кирпича. Уровень преподавателей был очень высоким.

В распутицу мы ходили по непролазной грязи в чунях из тонкой резины, типа высоких галош. В школьной столовой нас кормили один раз в день «затирухой» – вода с мукой в виде супчика, иногда манной водой, а иногда даже пирожком «ухо-горло-нос» черного цвета, с требухой.

Одно время меня замучили ячмени на веках, и папа возил меня в своих санях-кошовке на окраину города, на станцию переливания крови, на аутогемотерапию. Однажды, – еще были морозы, но уже началась распутица, хотя сугробы были еще большие и снег глубокий, – мы увидели двигавшуюся навстречу по проезжей дороге имени коммуниста Ушанова большую черную колонну измученных людей, медленно шагающих по хлюпающим под ногами грязным мокрым колеям. Вокруг колонны шло много солдат с винтовками. Мы съехали на обочину дороги, чтобы пропустить широкую толпу. Это были люди с совершенно белыми, мертвыми лицами, покрытые с головы до ног черными одеялами, кошмами, платками. Еле бредущая мертвая черная толпа. Когда они прошли, мы двинулись дальше. Папа сказал, что это чеченцы, высланные с Кавказа за предательство наших партизан, воевавших с фашистами и скрывавшихся в горах.

Родители дружили с двумя кремлевскими врачами и их семьями, высланными как «отравители Горького». Один – Левкович, другой, фамилии не помню, был армянин. Пожилые люди, врачи высокой квалификации. Левкович лечил Тамирочку от желтухи – покоем и диетой. Тогда, видимо, были другие вирусы, и не было тогда ужаса летального исхода…

Со временем папе на работе выделили квартиру с двориком, огородом. Мы только делали, что пилили на козлах дрова, потом папа их колол. Попробовали завести поросенка, – он сдох, так как мы его неправильно кормили.

Мама работала учительницей, а мы, дети, радовались жизни, несмотря на мрачное военное лихолетье. Не пропускали ни одного спектакля в драмтеатре, где играли великолепные артисты и собирался весь цвет городского общества. Большую радость доставило весеннее наводнение от разлившегося Иртыша. Мы на крыше дома готовились к экзаменам, вокруг нас плавали лодки с людьми, нам было весело.

Шла страшная война. Мы с Иолей закончили школу с золотыми медалями. Был радостный выпускной вечер. Мы с Иолей решили поступать в Алма-Атинский медицинский институт. В школе нам выдали аттестаты об отличном окончании. Фирменных бланков во время войны не было. На фотобумаге, каллиграфическим почерком, тушью, папа написал аттестаты, отвез их в Алма-Ату, сдал в приемную комиссию, и нас зачислили в Казахский медицинский институт имени Молотова на лечебный факультет.

Алма-Ата

Папа перевелся в Алма-Ату на строительство каскада электростанций на горной реке Алматинке. Ему выделили саманную хатку на окраине города недалеко от моего института.

Стояла хатка далеко на отшибе. Маленькие окошечки чуть не у земли. Две комнатушки, кухонька, крылечко, далековато на улице деревянная уборушка-скворечник для проживающих в бараках эвакуированных. Иоля жила у нас. Главное здание института было большое. Напротив через дорогу размещались клиники, где со студентами проводились практические занятия, «анатомический театр», или попросту анатомичка. Остальные кафедры были разбросаны по городу. Анатомией мы занимались с удовольствием. Заформалиненные и замороженные, как деревяшки, трупы никакими противными запахами нас не донимали. Зимой мы занимались в теплых пальто, поверх надевались халаты и клеенчатые фартуки, в теплых перчатках-«митенках», с отрезанными пальцами, чтобы можно было препарировать трупы – нервы, сосуды, мышцы. Сначала нужно было оттаять этот участок тела. Для этого мы приносили из дома много соли и тряпки, привязывали соль, через некоторое время наступало размягчение тканей и можно было скальпелем и пинцетом часами осуществлять свою кропотливую ювелирную работу. Кости мы утаскивали домой в портфелях на ночь, чтобы хорошенько выучить латинские названия каждого бугорка, канальца, отверстия.

Владела анатомичкой сварливая доцентша «Евдоха», насквозь проформалиненная, видимо из-за этого полулысая; курносая, с плоским лицом, в очках. Лодырей заставляла пересдавать зачеты по пятнадцать раз, к тем, кто старался, относилась с уважением.

На лекции по физиологии, патофизиологии, хирургии мы мчались наперегонки городским транспортом, бегом, трусцой в разные концы города, занять места поближе, чтобы лучше видеть и слышать. Читали лекции знаменитые, эвакуированные из разных городов страны корифеи. Слушали мы лекции с открытыми ртами. Преподавание нам биологии совпало с временем борьбы с «вейсманизмом-морганизмом» о наследственности. Мы зубрили «учение Лысенко», которое кроме сельского хозяйства вдалбливалось и в медицине. Практические занятия по гинекологии проходили интересно, в стихах. Механизм нормальных и патологических родов, осложнения, ведение родов ассистентка преподносила в виде хорошо запоминающихся четверостиший, передававшихся студентами из поколения в поколения. Мою толстую тетрадь со стихами на все случаи родов стащили, и я долго горевала.

Ассистентка, например, медленно фланируя по аудитории, окая нараспев, с выражением, страстно-повелительно изрекала правила отношения акушера при нормальных родах к последу («детское место») в послеродовом периоде, после рождения ребенка. «Руки прочь от последа в последовом периоде! Он подобен скале среди бурного моря!» – восклицала она с рубящим движением руки. Имелось в виду, что требуется выждать, пока послед родится самостоятельно. Теперь же, не успеет родиться ребенок, как послед насильственно выдавливается акушерами. То ли роды сплошь ненормальные, то ли все куда-то спешат…

При наложении щипцов на головку ребенка использовались специальные инструменты, так называемые ложки, отличающиеся друг от друга своей конструкцией. Ассистентка, окая, пела: «Та ложка, которая вводится первая, – хозяйка! Вторая – квартирантка! (потому что она бродит, ищет место приложения к головке)».

В группе у нас был только один мальчик, Юрка Решетников, остальные девочки. У него были синие глаза, много угрей на лице. Он все время курил, щедро нас, девчонок, угощая папиросами. Мы давились, кашляли, но старались приобщиться. Он был страшно стеснительный. Когда надо было что-нибудь эдакое рассказать, девочки просили Юру выйти. Вызывая его, ассистентка распоряжалась: «Берите куклу и рожайте!». Для этого был специальный фантом женского рода – тряпичная кукла Аркашка. Юрка краснел, страшно смущался и начинал «рожать», делая объяснения. Впоследствии он стал военным врачом, и его стеснительность и стыдливость не помешали ему увести жену с двумя детьми у своего начальника.

Ассистентка предупреждала нас о необходимости не разглашать ее методику. На госэкзамене по гинекологии, от волнения забыв все на свете, «перевоплотившись» перед большой авторитетной комиссией, я протараторила ответы на все четыре вопроса стихами. Комиссия онемела. На лице ассистентки – выражение страдания. Когда группу вызвали для сообщения результатов экзамена, фамилии назывались по алфавиту, моей – на букву «М» – не оказалось. Я решила, что все пропало. В конце, после значительной паузы, председатель сказал: «Особенно следует отметить замечательные ответы врача (он назвал меня уже врачом) Могильницкой Нинель Исоровны». Последовал общий хохот.

На первый курс к нам прибыл из госпиталя фронтовик Маркусас (у нас на потоке училось много фронтовиков), без правой руки, с культей на уровне верхней трети плеча. Длинный, тощий. В солдатской шинели, в бутсах с обмотками, лет на пятнадцать старше нас, почти не говоривший по-русски. Он подружился с Иолей, знавшей языки. Со временем они поженились, и Иоля переселилась от нас в общежитие, где в вестибюле им отгородили фанерными щитками в рост человека маленькую комнатушку.

У Маркусаса была сложная судьба. Житель Германии, по фамилии Маркузе, по имени Фриц, немец иудейского вероисповедания (так у них писалось), чемпион Берлина по боксу, коммунист. После прихода к власти Гитлера его, в рясе священника, перевели через границу в Данию, откуда во время войны он перебирается в Прибалтику, где обращается к нашему командованию с просьбой использовать его в войне против фашистов.

Ему было рекомендовано сменить фамилию на литовскую и ненавистное имя Фрица. Так он стал Федей Маркусасом. Мы его называли «Мистер». Казалось бы: потерял правую руку, – жизнь для спортсмена остановилась. Но, будучи оптимистом, он быстро справился с русским языком, хотя остался сильный акцент, научился писать левой рукой, красивым, грамотным, твердым почерком. Всегда приветливый, контактный, интеллигентный. И теперь, живя в Берлине, перенеся сложную операцию по пересадке тазобедренного сустава и инфаркт сразу после нее, не превратился в нытика. Вырастив двух детей, они с Иолей растят внуков.

Учась в институте, мы особенно не чувствовали войну, нужды, лишений не было. Жили скромно, без излишеств, получали стипендию, были сыты, обуты. Я не помню нищих, голодных. Был чудесный, зеленый, весь в аллеях деревьев красавец город Алма-Ата с умопомрачительными яблоками, которые при разламывании руками легко трескались и истекали соком.

Учились мы охотно, веселились, ходили на танцы в вестибюле общежития института, зубрили, сдавали экзамены, агитировали население перед выборами. Восторг в связи с окончанием войны в 1945 году был непередаваем. Радость переполняла всех, надежды лились через край.

Папа получил квартиру в центре города, рядом с оперным театром имени Абая, ТЮЗом, главным режиссером в котором была только что выпущенная из тюрьмы знаменитая Наталия Сац, создавшая впоследствии в Москве детский музыкальный театр. Из окна был виден сохранившийся дореволюционный деревянный одноэтажный дом моих бабушки и дедушки, в котором они вырастили шестерых детей и в котором у них квартировал Фурманов. В нем продолжала работать детская поликлиника. С другой стороны, в 100-200 метрах от нашего дома, стояло огромное серое мрачное здание Министерства госбезопасности с внутренней тюрьмой. Наш маленький домик почти со всех сторон окружали четырехэтажки. Он состоял из двух половин. В каждой – две комнаты с круглой печкой, узкой длинной кухней с примусом на столе. Терраска. Скворечник – деревянная уборушка на улице, видная из всех окон окружающих домов, сарайчик для дров.

В другой половине дома проживал с женой и ребенком оперативный работник МГБ Гришин, работавший ночами, всегда прозрачно бледный, хмурый, молчаливый, беспрерывно куривший на терраске. Днем к нему чередой приходили сексоты – доносчики-информаторы, которые между собой никогда не сталкивались. Жены в это время дома не было.

Мебель в квартире была казенная, нашим было только мамино пианино, доставленное из Ташкента. Папин друг – Петр Лисовский, однокашник по политеху в Ленинграде, стал директором Института мозга, где изучался мозг Ленина. Он предложил маме, учившейся в консерватории, выкупить это пианино по доступной цене и в рассрочку. Это замечательное пианино занимало полкомнаты.

Мама работала в Казахском университете старшим преподавателем на кафедре истории, где пользовалась большим уважением. Работала над диссертацией «Фурманов в Казахстане». Получив допуск к архивам, несколько месяцев провела в Москве. Диссертация была готова. Кроме того мама читала лекции в вечернем Университете марксизма-ленинизма, которые должны были посещаться всеми партийными советскими руководителями и военными. Мамины лекции пользовались большим успехом. Она не пользовалась никакими конспектами, говорила импровизируя.

Папа работал в управлении ГЭС, через дорогу от нашего дома на улице Ала-Тау. Тамирочка училась в школе, я – в институте на третьем курсе. Война осталась позади, можно было жить да радоваться.

Но вдруг, как гром среди ясного неба, арестовали начальника строительства ГЭС Байгисиева по обвинению в хищении. Байгисиев окончил Ленинградский политехнический институт, факультет гидростроительства, в бытность папы директором этого института. У нас была большая фотография студентов этого выпуска с директором, профессурой и Байгисиевым в числе выпускников. Уже немолодой казах из простой семьи, прекрасно говоривший по-русски, с высоким природным интеллектом, образованный, жизнерадостный, обаятельный. Он был женат на украинке, у них было пять детей. Он очень любил папу, дружил с ним, и они с женой были частыми нашими гостями.

Началось следствие, фабрикация дела, стали таскать папу, требовать от него подтверждений каких-то неблаговидных действий Байгисиева. Папа же давал только положительные показания, характеризуя его как талантливого честного человека из народа, прекрасного работника. Следователь записывал папины показания и когда дал папе эту запись на подпись, тот, увидев несуразицу, пожелал сам изложить всё сказанное и своей рукой написал все ответы на вопросы следователя и подписался.

Суд над Байгисиевым учинили открытый, в управлении ГЭС, при большом скоплении работников. При зачтении письменных показаний свидетелей и, в том числе, показаний Могильницкого, зал замер. Папу на стройке очень уважали, считали высокопорядочным человеком. Были зачитаны сфальсифицированные, порочащие Байгисиева якобы показания папы. Среди полной тишины в зале папа встал и с места возмущенно и категорически заявил, что он таких показаний не давал. Прокурор обвинил папу в клевете на советскую прокуратуру, потребовал, чтобы папа подошел к нему и подтвердил свою собственную подпись под документом. Папа подтвердил, что подпись действительно его, а текст к нему не имеет никакого отношения. Зал взорвался аплодисментами.

Наивный честный папа пришел домой гордый, что он не поступился своей честью, не предал своего ученика. Мама горько заплакала, говоря: «Всё, теперь тебя посадят».

Так и произошло. Вскоре, в 1947 году, перед майскими праздниками, папа задержался в управлении до вечера, готовя документы для московского ГЛАВКа, куда он должен был выехать на следующий день для утверждения в должности главного инженера. Постучавшим в дверь мужчинам, спросившим папу, мама сказала, что он в управлении через дорогу. Через 15-20 минут мы услышали папин голос, он беспечно разговаривал с сопровождавшими его людьми. На стук в дверь мама спросила, проверил ли папа у них документы, так как вдруг это бандиты. Папа, смеясь, сказал, что проверил. В открытую мамой дверь ввалились трое мужчин, стриженных под бокс. Один из них сразу стал орать на маму, что, называя их бандитами, она оскорбляет работников КГБ. Тут же предъявили папе ордер на арест, усадили его на стул к стене. Папа побледнел как полотно и только произнес: «Женя, не волнуйся, это ошибка, все выяснится». Нас усадили напротив. Папа попросил воды. Я налила воду в стакан из графина, стоявшего на столе, протянула его папе, но на меня рявкнули: «Убрать!».

Обыск длился до рассвета. Открутили заднюю стенку пианино, оторвали все картонки с надписями на задней стороне фотографий, перерыли все белье. Перелистывая книги, удивлялись вслух их количеству и дарственным надписям их авторов. Наивная Тамирочка заявила, что не разрешает рыться в ее ящике письменного стола, загородив его. На это рявкнули: «Уберите ее!».

Перекидали в сарайчике дрова, ковырялись в печке и в плите. Естественно, ничего не нашли. Папе приказали снять ремень с брюк и шнурки с ботинок, на что папа сказал, что вешаться он не собирается. Увели его на рассвете. За ним ушли и не вернулись две наши домашние собачки – Данулька и Мишка. Во время всей этой издевательской камарильи в голове была только одна мысль: «Скорей бы все это кончилось, чтобы не видеть этого кошмара».

Так как квартира была казенная, то уже в семь утра явилась ГЭСовская завхозша Кристаллиха, потребовавшая освободить квартиру и переселиться в рабочий барак.

Мама умудрилась в течение дня продать пианино, которое вытаскивали через окно, будто гроб.

В комнатушке барака помещались две узких железных кровати, столик, плита. Полы – прогнившие. Жили в бараке рабочие, бывшая артистка новосибирского оперного театра, какая-то красивая интеллигентная караимка с дочкой Космеричкой, жена расстрелянного военного, пользовавшая в Москве Валентину Серову, жену Константина Симонова, рассказывавшая особенности ее биографии.

Маму сразу выперли из университета. Она обратилась к секретарю ЦК Шмелькову, хорошо знавшему папу, с просьбой о помощи в устройстве на работу. Он развел руками, сказал, что ничем помочь не может. Остались только две лекции в неделю в вечернем Университете марксизма-ленинизма, не обеспечивающие существования.

Шесть месяцев папа просидел в одиночке. Ежедневно я ходила в МГБ, пытаясь передать ему передачу. Мама боялась, что может лишиться работы и что ее тоже могут посадить, а мне, студентке четвертого курса, вроде не так опасно.

Маленькая комнатка для приема передач была набита битком. К открывшемуся окошечку кидались все ожидающие. Принимали одну передачу, остальные ждали часами. На очередную просьбу принять передачу для арестованного Могильницкого заявлялось: «Звоните начальнику тюрьмы Громову», давался номер телефона. Звоню, Громов говорит: «Перезвоните через десять минут», потом «через пятнадцать», «через двадцать»… потом он не берет трубку. Узаконенный советской властью садизм.

В ожидании очередного открытия окошка я часто сидела на пенечке у двери на улице, наблюдая за выходившими из ворот после работ на территории МГБ пленными немцами. Они были в одинаковых синих комбинезонах, рослые, светлые, откормленные. Строем под конвоем их уводили. Мне было стыдно за мое унижение перед этими людьми, смотревшими на меня. Рядом, на другой улице, пленные японцы тянули кабель.

Папа из-за болезни желудка не мог есть холодную пищу, от которой его рвало. Тюремное начальство обвинило его в объявлении голодовки, что в то время строго каралось. Папа объяснил, в чем дело, – стали давать нехолодную еду. Допросы велись сутками: два следователя сменяли один другого, читали газеты, пили кофе и периодически требовали признания в не совершённых преступлениях. Папа же сидел на прикрученном к полу табурете, перед бьющим в глаза электрическим прожектором. Как только он засыпал и оседал, следовала команда: «Встать – сесть!». Снова и снова. Пытка бессонницей. В 1947 году других физических воздействий к папе не применяли. В одиночку к нему пришла тюремная врачиха, уговаривавшая его признать все обвинения, чтобы не погибнуть и сохранить жизнь. Папа отвечал всем и всегда: «У меня жена, дети, и я, не будучи ни в чем виноватым, не могу запачкать их жизнь, даже ради спасения своей».

Передачи разрешили через шесть месяцев, сообщив об этом по телефону из МГБ в отдел кадров ГЭС. Ах, какая вежливость! Наконец мама не выдержала, расхрабрилась и обратилась к следователю с просьбой о свидании. Их было двое, один из них Цыганков, он учился заочно в университете, и ему предстояла защита диплома. Мама выпросила у него разрешение на свидание с папой, отдав ему для дипломной работы свою диссертацию «Фурманов в Казахстане». Краткое свидание состоялось в его присутствии.

Маму вдруг пригласили читать лекции МГБшникам. Возили ее куда-то далеко за город в зашторенной машине, странно, что не с завязанными глазами. В пути ее допытывали вопросами, читала ли, знает ли она о завещании Ленина. На ее испуганные отрицания следовал смех и сомнения. Это был тот же садизм, издевательство, так как за это знание тоже сажали.

Однажды не пришла из школы Тамира. Она была комсоргом класса, куратором которого был их любимый учитель математики – «Мося» – как они его называли между собой. Еврей, получавший еврейскую газету, в классе часто допускал критические высказывания. В том числе и о государственном займе. Когда Тамира об этом рассказывала дома, мама охала, говоря, что для него это добром не кончится. Его посадили. В дирекцию школы пришел человек из КГБ и увел Тамиру. Ее допрашивал папин следователь. Тамира отвечала, что никогда на уроках не слышала от Моси антисоветских высказываний. Ее портфель, оставленный на проходной, был тщательно исследован. Только к вечеру, слава Богу, она вернулась домой. В то время немудрено было и ребенку сесть в тюрьму. Что было с нами в этот день – описать невозможно.

Особым совещанием папе припаяли восемь лет по статье 58.

О том, что его отправляют на этап, мама узнала вечером случайно, встретив на улице жену начальника алма-атинского аэропорта, сидевшего за «выдачу государственной тайны». Он не разрешил разгрузить уже загруженный пшеницей самолет ради какого-то партийного босса, пожелавшего отправиться в полет по своим личным делам. У этого начальника аэропорта выкрали какие-то документы из сейфа, и будь здоров – враг народа. В апреле папа ушел в тюрьму раздетым, в рубашечке, а уже наступила зима. Мы схватили, что попало под руку: длинное, до пят, кожаное пальто из американских подарков во время войны, какое-то белье, и помчались в тюрьму. Пропустили только меня в какой-то страшный бетонный пустой полутемный коридор внутренней тюрьмы. Человек, не произнесший ни одного слова, принял мой куль и закрыл за мной гулко хлопнувшую дверь. Так закончился этот этап нашей жизни и ушел папа на свои долгие мучения.

Джезказган

Местом пребывания папы стал город Джезказган Карагандинской области. О страданиях заключенных в сталинских концлагерях написано много и подробно. Голод, изнуряющий труд, унижения, собаки, номера на одежде (СД986 – папин номер), команды лечь на землю в лужи, если конвоирам что-то не понравилось. При неоднократном прохождении медкомиссий в лагере, из за сильной дистрофии ему грозило попасть в инвалидный лагерь, что означало смерть. Папа всегда просил врачей не делать этого. Даже в тех жутких условиях находились люди, помогавшие ему. Так врач, жена какого-то лагерного начальника, укладывала папу в лазарет в трехместную палату смертников, где проводили возможное в тех условиях лечение. Ежедневно с двух соседних коек выносили трупы. О папе в лагере забывали на какое-то время. Когда вспоминали и начиналось беспокойство, почему он еще живой, врач тут же его выписывала. Так за восемь лет было три раза. Это ему и сохранило жизнь. Папа с благодарностью вспоминал об этом благородном человеке, фамилию которой я, к великому сожалению, не помню.

Когда через несколько лет папу перевели работать в контору, часто утром он обнаруживал в ящике стола кусок хлеба, а иногда даже бутерброд, что его очень поддерживало, не только физически, но и морально. Кто это делал – неизвестно. Папа пережил бунт заключенных в лагере после смерти Сталина. Наконец в 1956 году в лагере объявились какие-то комиссии, пересматривавшие дела политзаключенных, и зимой папу освободили.

Он не знал, куда едет, узнал только в поезде, что едет к нам, в Усть-Каменогорск. С собой у него был деревянный чемоданчик с сапожными инструментами, на случай, если бы его отправили на поселение, чтобы он мог зарабатывать на кусок хлеба сапожным ремеслом. Где-то у него была пересадка. К кассе на вокзале не пробиться, но выпущенных заключенных узнавали. Дежурный по вокзалу произносил громко: «Пропустите сорок три заключения!». Люди расступались, освобождая проход к кассе.

Усть-Каменогорск

Я в это время уже семь лет работала в усть-каменогорской областной больнице хирургом. Папа приехал сам. Бледнющий, кожа да кости, седой, без единого зуба, в тюремной черной стеганой куртке и таких же штанах с заплатами на месте споротых номеров. Ему было пятьдесят четыре года. Восемь лет тюрьмы из жизни вычеркнуты. Выглядел он глубоким стариком.

Когда папу увидели в управлении ИртышГЭС, куда он пришел через несколько дней после освобождения, – его окружили, обнимали, целовали, вместе с ним плакали. Кто-то отдал свою шапку, кто-то принес брюки, валенки. Домой его привезли на машине в новой подаренной одежде, с узлом с тюремной одеждой, которая хранилась у нас еще много лет. Кроме того, ему дали двадцать пять рублей, по тем временам сумма большая. Вскоре он приступил к работе по специальности. Стали мы жить в Усть-Каменогорске. Папа работал на ИртышГЭСе, мама – инспектором в ОблОНО*, я в больнице, и с нами маленький Ванечка – внучек моих родителей и мой племянничек любимый. Как наша семья снова оказалась в Усть-Каменогорске, я расскажу дальше.

В 1949 году я окончила алма-атинский медицинский институт, получив диплом врача-лечебника, и, пройдя трехмесячную специализацию по травматологии, отправилась по назначению в Усть-Каменогорск. Так третий раз судьба послала меня в этот город. С собой я взяла купленный на барахолке огромный фанерный чемодан, совершенно неподъемный из-за набитых в него книг по всем медицинским специальностям. Никаких вещей у меня не было. На станции Локоть я пересела в другой вагон, бегом, хохоча и чертыхаясь из-за моего сундука. Помогали несколько пассажиров. Высадились, с горем пополам, на станции Защита. Я наняла извозчика с санями. Было сорок градусов мороза. В течение более чем часовой езды пришлось периодически бежать трусцой за санями, так как моя одежка была «на рыбьем меху». Моя однокашница Маша Решетова со своей мамой ждали меня в снятой ими комнатушке в домике, принадлежавшем родственникам известного генерала Карбышева, погибшего в фашистском концлагере. Спали мы с Машей вдвоем на одной кровати. Злополучный чемодан стоял под кроватью. Когда я его вытаскивала и открывала, из него исходил ледяной холод, от которого, как мне казалось, у меня возникали частые ангины. Приделанный к окошку фанерный лист заменял нам столик. По углам подоконника были привязаны бутылки, куда стекала вода от таявшего льда, когда в комнатушке топилась печка.

На следующий день я отправилась на работу в областную больницу – красное кирпичное двухэтажное здание, в котором до войны была школа, а во время войны – госпиталь. Главврачом была пожилая Валентина Никитична Гапон (Валентинишна), милая, добрая женщина, мало смыслившая в медицине. Близорукая, в очках, говорившая через каждое нормальное слово: «вот, это самое», «знаете, понимаете». Она очень обрадовалась приезду нового молодого специалиста и, недолго думая, немедленно назначила меня на дежурство.

«Скорая» привезла девушку, у которой во время работы на мясокомбинате правая рука попала в большую механическую мясорубку, размозжившую кисть и нижнюю часть предплечья. Я в отделении одна, хоть кричи караул. Пожилая медсестра успокоила меня: «Не волнуйтесь доктор, я вам помогу». Под ее диктовку я произвела первую в своей жизни операцию – ампутацию размозженной части руки и до утра через каждые пять минут подходила и смотрела: жива ли, дышит ли больная, будучи сама ни жива ни мертва.

Работали в больнице молодые первогодки из Москвы, Ленинграда, Киева, без всякого опыта, хотя и был главный хирург области, не вынимавший изо рта трубку с ароматным табаком «Золотое руно», всегда молчавший и ни во что не вмешивающийся. Была завотделением. Был уже седой, опытнейший хирург-фронтовик Игнат Прохорович Будько, безотказный, но всегда пьяный. Пил он чистый спирт, ковшом, в который операционные сестры сливали его из банок со щелоком, и запивал водопроводной водой из крана.

Хирургический опыт приходил постепенно. Учились на ошибках. Мой первый травматологический опыт закончился тем, что молодой высокий парень с двусторонним переломом бедер в средней трети стал на тридцать сантиметров ниже ростом из-за неправильно сросшихся костей. Исправляли потом ортопеды в Алма-Ате.

В те годы в Казахстане среди местного населения было много сифилиса, трахомы, туберкулеза. Эшелоны поездов везли специалистов, медикаменты со всей страны. Врачи работали за грошовую зарплату. Лечили, оперировали. Нам даже в голову не приходили мысли о командировочных деньгах, когда в любое время суток тебя сажали в санитарный самолет, или на трактор с прицепом зимой, или в упряжку на сани и в лютый мороз отправляли на край света для оказания помощи больному человеку. Все происходило на энтузиазме, на любви и интересе к своей профессии, на чувстве долга и самоуважения. В глуши мы сами на месте решали все проблемы. При крайней необходимости звонили или телеграфировали «молнией» начальству, и за больным, которого невозможно было оперировать на месте, без всяких разговоров присылался санитарный самолет и даже небольшой пассажирский.

Так я доставляла в самолете с летчиком и штурманом маленького пастушка-казаха, у которого была разорвана селезенка от удара в живот копытом лошади. Прилетев уже в сумерки в поселок, где не было электричества, увидев этого обескровленного ребенка, я дозвонилась прямо до аэродромного дежурного в Усть-Каменогорске. На посадочную площадку в степи мы с медсестрой-казашкой везли ребенка в телеге. В самолете я стояла на коленях над носилками с мальчиком, придерживая его тело руками, чтобы его не трясло. От аэродрома в машине скорой помощи, трясущейся по гравийной дороге, в такой же позе я довезла его до больницы, где в операционной уже ждали врач и медсестра. Селезенку удалили. Мальчик выжил, поправился.

Однажды меня отправили в поселок Алексеевку на границе с Китаем. Там якобы пострадали от снежной лавины люди, жившие у подножья гор. Летели около трех часов, и вдруг – тишина: самолет упал в глубокий снег. Я не сразу поняла, в чем дело. Только через три-четыре часа наши пограничники прибыли на лыжах и доставили меня, полузамерзшую, в больницу, куда я была направлена. Выяснилось, что не было никакой снежной лавины, никаких пострадавших, кто-то что-то перепутал. Наутро все население вышло утаптывать посадочную площадку для вызванного на помощь самолета. Люди, по грудь в снегу, шеренгами утаптывали, разгребали руками снег. При этом все были веселы и довольны, особенно школьники, которым не надо было идти в школу. Прилетел самолет с механиком, устранили неисправность и полетели домой. Все это время меня беспокоила только одна мысль, чтобы об аварии не узнала мама. Но мама, гуляя с маленьким Ванечкой, как нарочно, встретила Валентинишну, и та сообщила, что «знаете-понимаете», Неля Исоровна, «это самое, знаете-понимаете», упала с самолетом. Выйдя из самолета в Усть-Каменогорске, я сразу поняла, что мама «поставила на уши» всю местную власть.

Постепенно прибавлялось знаний, опыта. Я уже стала ургентным хирургом*. Меня вызывали в больницу на помощь моим товарищам: из дома, из гостей, из кино, где во время сеанса вдруг раздавалось: «Врача Могильницкую на выход!». Мне это было даже лестно.

Однажды летом за мной пришла машина скорой помощи, переполненная врачами из всех лечебных учреждений города. В коридорах нашей больницы на полу лежали раненые избитые чеченцы, выселенные во время войны с Кавказа. Они проживали на окраине города, в так называемом «Чечен-городке», в саманных домишках, которые сами построили за много лет. Власти не придумали ничего лучше, как прямо напротив, на том же пустыре, внезапно, соорудить «Палат-городок», куда поселили вербованных и власовцев. Они и напали на чеченцев. Орудовали они ломами, лопатами, железяками, устроили побоище. В результате – большое число раненых чеченцев, были погибшие. Ни один власовец ранен не был. Уже через час зарубежные радиостанции сообщили о происшедшем. Я срочно оперировала юношу с ранением дробью в живот. Дробь, величиной с большую горошину, застряла в мышцах и не пробила брюшину. Страшно довольная собой, я вручила эту дробину матери-чеченке. А дальше вокруг этого вещественного доказательства развернулись какие-то серьезные события, меня затаскали в КГБ. Слава богу, до операции мы сделали рентгеновский снимок, на котором была видна эта дробь, и меня нельзя было обвинить в провокации. Мне было только сделано внушение.

Власовцев срочно куда-то изъяли, и все утихло.

В семидесяти километрах от города, в Уланском районе, мы пытались спасать людей от ожогов. Пожар в степи – полыхает небо от горящей высокой сухой травы (чни), горит степь, стога сена, заготовленного для скота, горят люди, хлещущие лозой по горящей траве, трактористы, пытающиеся ограничить территорию, охваченную пожаром. Сгоревшая кожа рук и ног снималась, как чулки. Многие погибли.

Я работала на нескольких должностях: хирург-ординатор, инспектор Облздрава (изъездила вдоль и поперек весь Восточный Казахстан во все времена года), преподаватель анатомии и хирургии в фельдшерской школе, дежурила в скорой помощи, впоследствии стала замглавврача (у Валентинишны) по лечебной части нашей областной больницы. Для беспартийного человека в то время – это большое доверие и великая честь.

Дирекция фельдшерской школы направляла на мои уроки комиссии для проверки, в связи с тем, что ребята почему-то учили только хирургию и анатомию и плохо учили другие предметы. А я успевала за сорок пять минут объяснить новый материал, почти всех опросить и еще пять-десять минут почитать им «Старика Хоттабыча», доставлявшего большую радость учившимся казахским девочкам и мальчикам.

Так я проработала в Усть-Каменогорске десять лет.

Тамира

Первый год моей работы мама с Тамирой оставались в Алма-Ате в бараке, куда нас переселили после ареста папы. Окончив школу с золотой медалью, Тамира без проблем поступила в железнодорожный институт в Москве, с предоставлением общежития. Мама приехала ко мне в Усть-Каменогорск. Жили мы на малярийной станции, в одной комнате с двумя молодыми врачихами, там же был гельминтологический пункт

Мама стала работать инспектором в ОблОНО. Без конца ездила по области, проверяя работу школ, интернатов, детдомов. Она вынуждена была дома сама топить печку углем, так как я и мои коллеги вечно были заняты своими наиважнейшими проблемами и предпочитали сидеть в холоде, чем пошевелиться и хотя бы по очереди истопить печь.

В институте Тамира познакомилась со студентом из Ташкента – Борисом Малоглазовым. Отец его работал министром госбезопасности при председателе Совета Министров УзССР. Интересный внешне, способный, умелец на все руки, но испорченный номенклатурной средой, Борис решил уйти из транспортного института и сдал приемные экзамены в МВТУ. Однако при прохождении мандатной комиссии принят в институт не был, по причине того, что предполагаемая жена Тамира по национальности еврейка, а ее отец – враг народа, находится в заключении. Высокопоставленный отец, не желающий такого позорного родства, дал из Ташкента команду по своим каналам – не отдавать из приемной комиссии документы и срочно призвать сына в армию. Тамира же, не будучи еще официально расписана со своим мужем, была беременна Ванечкой. Мой мудрый дедушка отправился на прием к ректору МВТУ, рассказал ему все о нашем папе, о нашей семье, о своих сыновьях, объяснил, что Тамира останется одна с ребенком, если Бориса заберут в армию. Ректор все понял, отнесся к дедушке очень доброжелательно и распорядился немедленно вернуть Борису документы.

Я в это время проходила усовершенствование в Ташкенте, в Институте ортопедии и травматологии. По телефону Борис сообщил мне о рождении 4 марта (53-й год) ребенка, которому в честь отца Бориса – Ивана Терентьевича – дали имя Иван.

Я купила торт и пошла отметить это событие к моему дяде Киме, жившему в это время снова в Ташкенте. В связи с начавшейся после войны новой волной арестов, Туполев посоветовал ему покинуть Москву. «Незаконспирированная» коробка с тортом в моих руках очень всполошила дядю Киму, так как это могло быть воспринято как проявление радости по случаю смерти Сталина*.

После окончания первого курса железнодорожного института Тамира с Борисом уехали в Ташкент, где поселились на частной квартире. Тамира поступила на первый курс ТашМИ, а Борис стал чертежником в проектном институте ГПИ-4.

Ваня

Мама из Усть-Каменогорска поехала к нам в Ташкент и четверо суток везла грудного ребенка поездом. В дороге питание, взятое с собой, кончилось, военные в купе охают, каждый старается раздобыть хоть какое-то пропитание малышу. Наконец на станции Защита я встретила маму с кульком в руках. Дома я размочила печенье и досыта накормила грудного ребенка, но от этого у него раздулся барабаном животик. Ваня орет, я в отчаянии зову Хану Самойловну Мартинсон, профессора, читавшую в Америке студентам лекции по детским болезням на английском языке, высланную в Усть-Каменогорск после тюрьмы и работавшую в детской больнице рядовым врачом. Муж ее погиб в лагере. Хана Самойловна сказала, что это ребенок с картины Рембрандта, – такой он был ладненький, – поставила ему хорошую клизму, он ожил.

И пошла наша жизнь «с песнями и плясками» вокруг Ванечки. Он бесконечно подхватывал самые тяжелые болезни, предпочитая, в основном, кишечные. То токсическую дизентерию с отравлением, с галлюцинациями от применявшегося в то время синтомицина (левомицетина тогда еще не было), то желтуху в комбинации с брюшным тифом, с печеночной комой. Удивил он нас только однажды, когда устоял и не заразился от меня дифтерией.

Я делала трахеотомию солдату, задыхавшемуся от фолликулярной ангины, как написано было в истории болезни. Из вскрытой трахеи в меня полетели дифтерийные пленки. Через некоторое время я заболела очередной ангиной, оказавшейся дифтерией. С «ангиной» мы с маленьким Ваней спали вместе, так как мама была в командировке.

Прилетела из Ташкента Тамира, окончившая наконец медицинский институт. Она уже была беременна вторым вундеркиндом – Женей. Мучилась с мужем, начавшим, к тому же, пить. Проектный институт выдал ссуду на постройку домов своим сотрудникам, в их числе и Борису. Все заработки нашей семьи полетели в Ташкент, мы старались как можно больше помочь им обустроить свою жизнь.

Кольский полуостров. Поселок Зеленый Бор

С 1956 года папа с нами. Ему дали квартиру из двух комнат. Его разыскали освободившиеся из тюрем друзья-«политехи» из Ленинграда и стали звать на работу поближе к столице, с тем, чтобы добиться реабилитации, в которой в Алма-Ате ему уже было отказано.

Директор строительства ГЭС на реке Княжья Губа в поселке Зеленый Бор, бывший долгосрочный зэк – Сиротов, взял папу на должность начальника производственно-технического отдела. Тамира с Ванечкой вернулись в Ташкент. Я с большим трудом уволилась, что в то время для врача было почти невозможно, и отправилась вслед за родителями. Поступила на работу в Мурманскую областную больницу, где меня почти заставили занять должность замглавврача по лечебной части. Огромный больничный городок с отделениями по всем специальностям, одних только хирургических отделений было семь. Мне дали квартиру, в которой когда-то жил известный полярник Потанин.

27 января 1959 года в Ташкенте появился на свет Женечка. Мама из Мурманска вылетела в Ташкент, где Ванечка заболел менингитом типа Коксаки (по имени японца, открывшего этот кишечный возбудитель). Мама лежала с ним в инфекционной больнице, где ему ежедневно вводили стрептомицин, и он выздоровел. Мама с Тамирой и двумя детьми улетели, по сути, сбежали, в Зеленый Бор. Тамира без паспорта (тогда это было можно), без военного билета, без метрик на рожденного ребенка, так как Борис все эти документы спрятал. С собой – только диплом. В Зеленом Бору, благодаря авторитету папы, Тамира смогла оформить документы и метрики, согласно которым Женя родился в Зеленом Бору.

Поселок Зеленый Бор – это сказочные двухэтажные коттеджи, терема среди сосен. Вокруг в лесу масса грибов и ягод. Замечательным воздухом этого леса невозможно было надышаться. В одном из таких коттеджей поселилась наша семья.

Тамира работала врачом-терапевтом. Как-то утром, уже на выходе из дома на работу, на нашем крылечке Тамиру окружили цыганки, начавшие приставать – «давай погадаю!». Опаздывая на работу, Тамира их прогнала. Одна цыганка крикнула ей вслед: «Умрешь молодой!». Я потом долго Тамиру ругала за проявленную резкость и во время ее последующей болезни не раз вспоминала это пророчество.

Женечка начал устраивать «концерты», с «закатыванием». Чуть что – заплачет и закатится. Останавливается дыхание, он становится синим до черноты, – мертвый ребенок. Видимо, ларингоспазм – надгортанник захлопывает гортань, как крышкой; возможно, это была разновидность спазмофилии. Происходило это дома, на улице, во дворе. Я хватала его, бросала на что придется: на кровать, на скамейку, на пол, на землю и делала ему искусственное дыхание, пока он не раздышится, а потом сидела и горько плакала. Мы жили в постоянном напряжении, боясь на минуту оставить его без присмотра. В Ленинграде мне пришлось целый год из-за этого не работать. Так продолжалось около двух лет, пока не прошло само.

Мурманск

Мурманск я вспоминаю в сером цвете: серое небо, серое море, продувающий до костей холодный ветер, полгода полярная ночь с электрическим освещением. В темноте утром на работу, в темноте с работы. Полгода полярный день с огромным круглым не греющим шаром солнца низко над головой. Беспрерывные гудки пароходов и крики огромного количества чаек в порту.

Я участвовала в многочисленных командировках вместе с нашими врачами для обследования населения Кольского полуострова. Передвигались мы самолетами, пароходами; побывали даже на командном пункте радиолокационной установки, которая засекла летчика-шпиона Пауэрса.

Главным врачом нашей больницы был грузин Зураб Мачарашвили, бывший долгие годы начальником медслужбы в ГУЛАГе. Рыжий, тощий, со впалой грудью и очень злой. Как угорелый носился он по всем корпусам больницы, знал всё обо всех. Всех держал в страхе, вечно кого-то за что-то наказывал. Вот у этого лютого человека я была замом по лечебным вопросам.

Относился он ко мне уважительно, так как сам очень неважно разбирался в медицине, не мог написать ни одного медицинского документа. А при его конфликтном «гулаговском» характере он часто доводил дело до скандалов и очень нуждался во мне, как громоотводе. Дураком его назвать было нельзя, но и умом он тоже не блистал. Он мог купить за очень большие деньги огромную в золоченой раме картину, изображавшую Ленина в окружении детей, и повесить ее на всю стену в хирургическом приемном покое. А во время борьбы Хрущева с излишествами, находясь в отпуске в московской гостинице, звонить мне оттуда каждый час с требованием немедленно эту картину реализовать и доложить ему в гостиницу по телефону, так как он боялся потерять партбилет. Я лихорадочно металась по Мурманску в поисках желающих приобрести это произведение искусства и буквально умоляла начальника Клуба моряков забрать эту громадину в дар.

Или вдруг он издавал приказ, запрещающий женщинам, лежащим в больнице, носить трусики. Мужчинам выдали кальсоны, а женщинам только рубашки. Одна больная написала в жалобную книгу на него жалобу в стихах. Там была фраза: «Такой кудрявый, важный, носит пышные усы, А нам, несчастным женщинам, не разрешает носить трусы».

Эта жалоба произвела на него сильное впечатление. Он заперся в своем кабинете, к нему никого не пускали. Оказалось, он сочинял ответ на жалобу, тоже в стихах: «Как не стыдно вам сравнивать моим усом с вашим трусом!».

Ленинград

Папу, наконец, реабилитировали, предоставили квартиру в новом доме недалеко от Политехнического института, назначили персональную пенсию республиканского значения.

И вся наша семья возвратилась в Ленинград, из которого папа в 1935 году был изгнан. Власти дали согласие на прописку Тамиры с детьми, но при условии развода с Малоглазовым. Получив сообщение об этом, он явился в Ленинград. Кается, плачет, просит прощения у Тамиры и родителей, дает обещания, и все Малоглазовы снова улетают в Ташкент. Там Тамира заболела, как она и врачи считали, ревмокардитом.

В 1962 году я вышла замуж за очень хорошего, любимого мною человека – Ханана Росина («партийная кличка» Миша, так ему нравилось). Он прошел всю войну лейтенантом, командиром танковой роты. Был тяжело ранен в глаз. Его родителей и сестричку расстреляли фашисты в селе Новополтавке под городом Николаевом на Украине и закопали в ров с расстрелянными односельчанами.

Вернувшись с войны, Ханан (имя ее мужа было в первом случае Ханан, во втором – Ханаан. Я на свой страх и риск сделала Ханан) закончил Ленинградский кораблестроительный институт, стал инженером. Он строил подводные лодки.

Ради детей и Тамиры мой муж и родители решили переехать в Ташкент, обменяв квартиру.

Ташкент

Тамирочка в тридцать два года умерла от рака молочной железы, оставив двух сирот-сыновей – тринадцатилетнего Ваню и семилетнего Женю. Борис спился и умер. Умерли мои мученики-родители. Похоронены все на Домбрабадском кладбище в Ташкенте. Мы с мужем вырастили, выучили детей; оба они стали инженерами, женились, у каждого по двое чудных детей. Женя с женой – в Ташкенте. Наш Иван с женой Неличкой носят фамилию Нелли – Кун, чему я очень рада, прежняя их фамилия не принесла им в жизни ничего хорошего. Живут они в Германии. Мы с дедом кукуем вдвоем, но надеемся на встречу…

Редакция благодарит Татьяну Марцинкевич за помощь в публикации этого материала.

* Дмитрий Фурманов (1891–1926) – советский писатель-прозаик, революционер, военный и политический деятель. Наибольшую известность из литературного наследия Фурманова получил роман «Чапаев». (Здесь и далее – прим. ВС.)
* Имеется в виду минарет Калян; то, что он служил местом казни, основано большей частью на легендах.
* Вероятно, на Боткинском кладбище, находившемся недалеко от ТашМИ – Ташкентского медицинского института (ныне – Ташкентская медицинская академия).
** Михаил Ромм (1901–1971) – известный режиссер театра и кино, сценарист.
*** Принятое в Ташкенте конца XIX – начала ХХ века обозначение носильщиков и грузчиков.
* Татьяна Окуневская (1914–2002) – известная актриса.
** Иерей Петр Пушкарев в 1940-х – начале 1950-х годов служил в Покровском храме Усть-Каменогорска.
* Областной отдел народного образования.
* Ургентные (или неотложные) состояния – группа заболеваний, требующих срочного врачебного вмешательства (нередко – хирургического), невыполнение которого грозит серьезными осложнениями или летальным исходом для данного больного.
* Сталин умер 5 марта 1953 года.

11 комментариев

  • Фома:

    Свидетельство полной деградации издания.

      [Цитировать]

    • long59:

      Фома:
      Свидетельство полной деградации издания.

      а шо Вы хотели, щас ни одно издание не выходит без описания ужасов эпохи.
      Те, кто учился в классической советской школе, уже почти все дуба дали, а молодёжи вот эти ужасы и надо рассказывать.

        [Цитировать]

  • Светослав:

    «Находясь в заключении, работал в закрытом КБ НКВД — ЦКБ-29 («Туполевская шарага»). В июле 1941 года от дальнейшего отбытия наказания был освобождён со снятием судимости».
    Не мог один из героев сего опуса «сидеть в Омске в одной камере с Туполевым». Хотя бы Википедию глянули… До конца читать не стал…

      [Цитировать]

    • AK:

      спасибо, напомнили — надо добавить это в статью о Туполеве :)
      «Сидеть» — это не сидеть, а работать в системе в качестве заключенного. Это делалось для обеспечения безопасности (lockdown) и секретности предвоенных мероприятий. В Омске был авиазавод на котором строились туполевские машины.

        [Цитировать]

  • Ирина:

    А мне понравилось! Спасибо, очень художественно и интересно. И мне наплевать, кто с кем сидел в камере… Как любят некоторые читатели сайта цепляться за детали! Но не всегда эти детали важны, не всегда они — суть целого. Мне понравился стиль изложения, веяние эпохи, личностные оценки…

      [Цитировать]

    • AK:

      Написано очень хорошо — кратко, ясно, без надрыва, сочетает ужасы эпохи с легкостью молодого поколения.. напоминает какими крепкими были раньше люди (и сколько страшных болезней мучили людей)
      Послевоенный период мало освещается, но именно он подорвал государство, открыл шлюзы шовинизма на волне Великой Победы (которую Сталин не считал великой, но его назначили виновным в репрессиях и исключили из числа победителей в той войне)

        [Цитировать]

      • long59:

        AK: Великой Победы (которую Сталин не считал великой,

        это сам Сталин вам сказал или кто с его слов пересказал ?
        Поконкретнее можно ?

          [Цитировать]

  • ИгРек:

    «Но не всегда эти детали важны, не всегда они — суть целого», пишет дама. Всегда и во всем — дело именно в деталях. Они создают образность, восхищают непосредственностью, помогают понять историю через призму одной семьи. Если этот набор слов публикуется после обработки редактором и вообще принимается к публикации, то либо редактор начисто лишен вкуса, либо просто больше нечего публиковать, либо проплаченная автором публикация. Прочитайте, какое это издание. Ни духовности, ни литературы, ни художественности. Конспект семейной биографии. Развернутая информация на кладбищенской плите.

      [Цитировать]

  • афганец:

    Большое спасибо за публикацию!!!! Пишет хирург воспоминания о прошлом…. и не надо искать в них 100 процентного изложения маленьких деталей… Написано от души, а нам ,читателям ,можно сравнивать прошлое ,которое нам известно лишь по искаженной истории с сегодняшними (искаженными ) ценностями.Как то так….

      [Цитировать]

  • ИгРек:

    афганец: Большое спасибо за публикацию!!!! Пишет хирург воспоминания о прошлом…. и не надо искать в них 100 процентного изложения маленьких деталей.
    Но именно на деталях держится ВСЯ мировая литература. А журнал духовный, литературный, художественный. Ни литературой, ни художественностью, ни тем более духовностью в тексте даже не пахнет. Если бы он назывался «Семейные архивы» или «Портрет семьи», предполагающий подобный стиль, то тогда вопросов нет.

      [Цитировать]

    • афганец:

      ИгРек : Если бы он назывался «Семейные архивы» или «Портрет семьи», предполагающий подобный стиль, то тогда вопросов нет.
      Если душа откликается на это повествование,если человек мыслит, анализирует и воспитывается — это уже говорит о многом! А как его назвать и в какую категорию его зачислить — это дело критиков, да и они по большей степени «ищут блох» в каждой строчке ,не более того.

        [Цитировать]

Важно

Не отправляйте один и тот же комментарий более одного раза, даже если вы его не видите на сайте сразу после отправки. Комментарии автоматически (не в ручном режиме!) проверяются на антиспам. Множественные одинаковые комментарии могут быть приняты за спам-атаку, что сильно затрудняет модерацию.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Разрешенные HTML-тэги: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <s> <strike> <strong>

Я, пожалуй, приложу к комменту картинку.