Мирон Пенсон. «На волне памяти…». Часть первая Tашкентцы История

Мирон Пенсон

НА ВОЛНЕ ПАМЯТИ…
Документальное повествование

Память – это странная вещь. В компьютере она определяется мегабайтами. Иногда задаешь ему вопрос, а он отвечает: «Извините, у меня не хватает памяти». А человеческая память, перед кем она должна извиняться, перед собой? Удивительная вещь человеческая память! Часто она сохраняет все до мельчайших подробностей, до невероятных ощущений – запаха, света, вкуса, а порой память вычеркивает самое дорогое, даже тех, кто был рядом с тобой. Мои родители рано ушли из жизни, но навсегда в памяти сохранился облик моей матери, облик моего отца.

Наша мама, Елизавета Мироновна Пенсон, была очень красивой женщиной. Красивой и очень доброй. Когда ее руки обнимали мои плечи, такое тепло разливалось по всему телу! Нас у мамы было четверо – старшая сестра Ганя, потом был я, за мной появился на свет брат Эдик, а уже в 1932 году родилась младшая сестра Дина. Мы жили в большом ташкентском доме по улице Кафанова. Там было много переулков – Кафановский, Кристинский, Бровермановский. И вот в Бровермановском переулке под номером семь находился наш дом. А рядом дом нашей бабушки. У нас был один большой общий двор. На половине бабушкиного двора был глубокий колодец. Его каждый год приходили чистить. Вода в этом колодце была удивительно холодная и удивительно вкусная. Уже потом, когда появился водопровод, этот колодец превратился в своеобразный холодильник. На веревке в ведре туда опускалось мясо, молоко, масло – все сохраняло свою свежесть и не портилось.

Хозяйство в доме вела мама. На плечах мамы был долг – накормить большую семью, принять многочисленных гостей, которые бывали в нашем доме почти каждый день. Она заботилась и о друге нашего отца Эргаше-ака, для которого наш дом был родным. Он копал грядки, окапывал деревья, чистил колодец. Это был добрый, милый, ласковый человек. Запомнились долгие беседы с ним. Он учил нас узбекскому языку. Но самое яркое воспоминание об Эргаше-ака связано с его кетменем.

Кетмень был особенный. Он блестел как зеркало, в нем можно было увидеть свое отражение. Острота его была необычайная, он был острый как бритва, срезал траву одним прикосновением, врубался в землю без единой задоринки.

Нашими соседями была семья Будренных. Там росли двое мальчишек, с которыми мы устраивали военные игры. Тем более, что семья Будренных принадлежала к какому-то военному российскому роду. Между нашими дворами был деревянный забор. Мы выломали две доски, сделали своеобразный лаз, и эта дыра в заборе стала для нас калиткой. Главой семьи Будренных была тетя Надя, как мы называли ее «Кошачья королева». Сколько было кошек у тети Нади – не сосчитать. Они ходили за ней следом, она кормила их, ласкала. А в нашем дворе жила собака Джулька. Она так ненавидела кошек, что одно упоминание «кошка» могло озлобить Джульку на целый час.

Кладовка Будренных была настоящей сокровищницей для нас, ей мог бы позавидовать, наверное, музей. Там висели огромные хрустальные люстры с канделябрами, со специальными подставками для свеч. Было много военной амуниции, мундиров с эполетами. На мундирах были многочисленные царские ордена. Там лежали кортики, шашки маленькие и большие. И все это было свалено в сарае, где протекала крыша. Мы открывали шкатулки, взламывая ножами потайные замочки, доставали баснословные суммы царских денег. И эта никому ненужная валюта имела хождение в наших мальчишеских расчетах между собой. Но самым излюбленным занятием была стрельба из самодельного лука. Нашей мишенью были хрустальные подвески из бронзовых люстр. Мы выносили их на улицу, подвешивали на деревьях и стреляли камышовыми стрелами с металлическими наконечниками, сделанными из охотничьих гильз, которых было предостаточно в кладовке-музее. Уж сколько расстреляли мы хрусталя, никому неизвестно. Но от многих люстр осталась только бронза. Тетя Надя не сердилась на нас. Военное дворянское наследство было для нее безразличным, и она была рада, что с нашей «помощью» избавляется от него. Ее дед, потомственный дворянин, одним из первых русских миссионеров поселился в Туркестане и умер здесь. Его сын Андрей, отец тети Нади, стал военным и после революции был расстрелян. Это была семья «врагов народа», бесправная, ущемленная, полуголодная. «Друзья» в целях самосохранения покинули эту семью, а новые не появлялись. Мама всегда делала на два бутерброда больше для наших соседей-мальчиков. Что-то произошло с мужем Надежды Андреевны, он уехал куда-то на заработки и не возвратился. О том, что с ним произошло, ни тетя Надя, ни ребята никогда ничего не говорили. Мужским авторитетом у Будренных был брат Надежды Андреевны дядя Жора – высокий красавец. Он по утрам занимался гимнастикой, поднимал самодельную штангу, обливался холодной водой. Время «пыталось» раздавить его. Еще бы – сын «врага народа». Но он не поддавался этому: работал в школе, преподавал военное дело или физкультуру. Его жизнерадостность, отношение к нам, пацанам, были удивительными. Георгий Андреевич устраивал соревнования, мы должны были бегать, прыгать, лазать по деревьям, чтобы доставать высоко подвешенные предметы. Призы он добывал все из той же кладовки-музея. Обиду на время он заглушал любовью к детям. Дядя Жора разделил судьбу многих молодых людей того времени. В 1941 он был призван в армию. В 1942 пришла похоронка – свернутый треуголкой клочок бумаги, таящий в себе горечь утраты, обреченность и пустоту…

Наш отец, Макс Захарович Пенсон, был удивительный человек. У него было много друзей, все его любили бесконечно. Он всегда был занят, с утра до вечера. Его порой спрашивали:

– Слушай, Макс Захарович, ты хоть помнишь, как зовут твоих детей?

А он отвечал:

– Ну, это я еще помню, а вот в каком они классе учатся, я не знаю.

Макс Пенсон, этот весельчак, знавший миллион анекдотов, миллион историй, был человеком огромнейшего таланта. Потому что талант не только в том, что он есть как некий дар, а в том, что он реализуется. Его труд воплотил, запечатлел жизнь в фотографиях, которые сохранили небольшой исторический отрезок времени из жизни узбекского народа. Отец остается тайной. В картине Микеланджелло Антониони «Фотоувеличение» рассказывается история фотографа, который снимал фотомоделей – это была его дневная работа. Вечером он брал фотоаппарат и ходил по лондонским ночлежкам, оставляя на фотопленке жестокую правду, которая резко контрастировала с его дневным трудом.

Разбирая архивы Макса Пенсона, понимаешь, что время заставляло его, как того фотографа, вести двойную творческую жизнь. Огромное количество материалов снималось для того, чтобы прокормить семью. Но попадаются негативы совершенно удивительные, совершенно непохожие на те, которые отец снимал для житейского благополучия.

Целую серию фотографий можно собрать под одной идеей – «Силуэты».

Надо было так любить узбекскую землю, ее людей, чтобы даже в силуэтах раскрыть их человеческую сущность. Удивительное творчество! Удивительное восприятие жизни! Сегодня трудно найти фотографа, который с такой вот пристальностью вглядывался бы в окружающий мир. Может быть, время изменилось… По жизни пришлось много работать над фотокнигами, но фотографии в них не отражают даже малой толики того, что сумел сделать Макс Пенсон. Его умение с добротой заглядывать в души людей сделало архивное наследие мастера уникальным.

Одна из комнат нашего большого дома стала лабораторией. Всю правую стену занимал огромный стеллаж, доверху уставленный негативами. Слева стояли два увеличителя, один для стеклянных негативов, а другой для фотопленки – это были допотопные приборы, рожденные на заре фотографии. На длинном столе стояли ванночки для растворов. Водопровода не было, и вода для промывки приносилась из колодца. Ее заливали в большую стеклянную бутыль с маленьким краником. Промывка была примитивной, но оказалась достаточно эффективной – большинство негативов и фотографий хорошо сохранились, хотя прошло с того времени более полувека.

Целый день отец снимал. Вечером, возвращаясь со съемки, он проявлял негативы, промывал их, вешал или ставил сушить, а потом ложился спать. Пленки или пластинки высыхали за полтора-два часа, потом он вставал и до самого утра печатал с этих негативов фотографии. Он глянцевал их, накатывая на большие стекла в деревянных рамах, и снова ложился спать. Этот сон продолжался не более двух часов, до того момента, когда фотографии «отскакивали» от стекол. Отец собирал снимки, подходил к своему излюбленному окну в гостиной, где стояли его кустарный резак, бутылочка с тушью и коробочка с кисточками и царапалками для ретуши. Отец обрезал фотографии, немного их ретушировал, писал на обороте содержание. На ходу съедал бутерброд, запивая крепко заваренным свежим чаем, и убегал в редакцию.

Там он пропадал до обеда, а потом съемки в разных концах города, без транспорта, с тяжелой аппаратурой… И так каждый день. У Макса Пенсона не было выходных дней и не было праздников. Праздничные дни у него всегда были рабочими, с фотоаппаратом он находился среди людей: или на Красной площади, или в старом городе, потом фотолаборатория, и все повторялось как всегда – проявка, короткий сон, печать с негативов на фотобумагу, еще немного сна, окно и редакция.

Изо дня в день скрупулезное нарезание негативов, записи на них номеров тушью. Своим бисерным почерком он сочинял текстовки, запаковывал негативы и подписи в конверты и отправлял их в Москву, в Фотохронику ТАСС. Бесконечное количество писем приходило в Бровермановский переулок. На конвертах были штампы журналов «Огонек», «СССР на стройке», «Крестьянка», «Работница», письма шли из газеты «Правда», «Известия», но больше всего корреспонденции было из Фотохроники ТАСС. В парадную дверь бесконечно звонили доставщики телеграмм. Отправители не скупились на слова. И часто телеграмма напоминала длинные письма: «Уважаемый Макс Захарович! По итогам в соревнованиях фоторепортеров Вам присуждается первое место. Коллектив и руководство Фотохроники ТАСС сердечно поздравляет Вас и желает новых творческих успехов». Такие поздравительные телеграммы приходили четыре раза в год, в конце каждого квартала. И это несмотря на то, что Макс Пенсон никогда не был штатным корреспондентом Фотохроники ТАСС. Информационная служба Фотохроники ТАСС присылала и вырезки из газет со всей страны, где печатались снимки Макса Пенсона. Были и такие письма: «Уважаемый Макс Захарович. Пожалуйста, пришлите автобиографию и свою фотографию. Вы столько лет с нами сотрудничаете, а мы даже не знаем, кто Вы такой. Уважаемый Макс Захарович, пожалуйста, за наш счет приезжайте в Москву, мы хотим поглядеть на Вас». За всю жизнь Макс Пенсон лишь однажды съездил в Москву, один раз показался в Фотохронике ТАСС, да и то потому, что по итогам соревнования ему присудили премию – путевку в подмосковный Дом отдыха журналистов с оплатой транспортных расходов. Когда наша мама собирала его в поездку, то оказалось, что у Макса Пенсона не было ни одного приличного костюма, не было галстуков. Весной и летом он носил белую куртку из рогожки, а осенью и зимой он надевал зеленый френч из толстого сукна. Все мы считали, что ехать в таком наряде в Москву неприлично. Но отца никогда не волновал внешний вид. Вся его душа была в творчестве. Жизнь и время преподносили немало сюрпризов.

1930-е годы остались в памяти обрывистыми, страшными, странными мазками. В отцовском архиве большие временные пробелы, их никогда не восстановить, потому что они были сожжены. Не забыть ночных костров 38-го и 39-го годов. Мальчишке в 10–11 лет всегда интересно глядеть на огонь, который вспыхивал у нас во дворе почти каждый вечер. Макс Пенсон сжигал все, что было связано с определенными именами. Вместе с ними сгорела целая часть истории, творчества. Этот бесценный материал смог бы пролить свет на то трудное время.

Полки в лаборатории отца были до отказа забиты стеклянными негативами. Часть негативов отец вынес в кладовку. Трудно придумать для нас, мальчишек, более «подходящую» мишень для стрельбы из рогатки, чем аккуратно вырезанный кусок стекла. Мы ставили негативы на подставку и в упор расстреливали камнями. Приезжали какие-то люди, хотели купить стекло для парников. Но им не захотелось возиться с ними – нужно было смыть эмульсию. Так и валялись эти коробки в кладовке до 1966 года, когда ташкентское землетрясение свалило на них крышу.

Погибло почти все. Но оставшиеся несколько коробок удивляют и поражают. Как с тяжеловесной, громоздкой аппаратурой можно было снимать репортажи? Среди сохранившихся стеклянных негативов есть чисто репортерские фотографии, которые остановили мгновения того времени. Да! Это каким же самоотверженным трудолюбием и неуемным желанием надо было обладать, чтобы не лениться, каждый раз вынимать матовые стеклышки, вставлять туда кассету с пластинкой и фиксировать, фиксировать, фиксировать все то, что окружало.

Я гордился отцом. Еще бы, ведь каждый день во многих газетах читал: «Фото М. Пенсона».

Друзья спрашивали:

– Это что, ты снимал?

– Нет, это снимал мой папа.

Учась в Ленинградском институте киноинженеров, я выписывал газету «Правда Востока». Она приходила нерегулярно, чаще получал подборку за неделю, сразу несколько газет. По-моему, это был 1949 год, самое его начало, разгар зимы. Разворачиваю «Правду Востока». В ней – много фотографий, но привычной подписи «Фото М. Пенсона» под ними не было. И тогда я понял, что-то случилось, что-то произошло в Ташкенте. Родители не сообщили мне ничего. Только летом, когда я приехал в Ташкент, я узнал, что отцу предложили уйти на пенсию. А работа для него была не только источником материального благосостояния. Работа для моего отца была источником его жизни. И когда он лишился постоянной работы, он практически лишился и жизни. Он не мог перестроить свое сознание, он не мог измениться. Потому что такой он был человек – законопослушный, преданный своему делу, преданный своему искусству. А самое главное, в его тонкой душе не укладывалось: за что и почему его лишили возможности трудиться. Отец и нас воспитал в таком почитании закона.

Я много лет был кинооператором, снимал многие события, снимал приезды в Ташкент руководителей страны. Довелось снимать и в Кремле. И всегда перед такой съемкой думал: «Неужели сейчас по трапу самолета спустится сам…» или «Неужели сейчас увижу Кремль, кремлевские стены и буду снимать около Кремля»… То есть, по тем временам снимать около Кремля и в Кремле тоже было почетно. То, что было во мне воспитано, оно, собственно, сохранилось до сих пор.

В начале 1952 года я вернулся в Ташкент после окончания Ленинградского института киноинженеров. На киностудии «Узбекфильм», куда меня распределили, работы не было. В отделе кадров мне сказали:

– Вы, конечно, нам нужны, но пока мест нет. Можете работать, где хотите.

В 1950-е годы советский кинематограф переживал тяжелые времена – на экраны выходило всего несколько фильмов.

В то время в Ташкенте был организован журнал «Женщины Узбекистана», или, как он назывался по-узбекски, «Узбекистон хотин-кизлари». Этим журналом руководила известнейшая поэтесса Зульфия – красивая, умная, талантливая.

– Зульфия-опа, давайте вместе поработаем.

– Это будет для меня большим счастьем.

«Фото М. Пенсона» – так подписывал отец свои фотографии. В журнале «Женщины Узбекистана» мои фотографии подписывались «Фото П. Миронова», хотя для этого была другая причина. Иногда был рад, что П. Миронов, а не М. Пенсон. Из творческих соображений, конечно.

Смотрю на те фотографии – наивные, смешные, но такие дорогие для меня. Сейчас можно с улыбкой вспоминать все постановочные дела, все фотографические выкрутасы, но все равно они были очень искренние.

В Ленинграде я снимал комнату в самом центре города, на улице Желябова, рядом с Невским проспектом и Мойкой. В этой ленинградской коммуналке, где было много комнат, жил такой парень Борис Светланов – спортивный фотокорреспондент газет «Вечерний Ленинград», «Смена», «Ленинградская правда». Борис был очень красивый парень. Невероятный циник и женолюб. Он был холостяк, и ленинградские женщины и девчонки обожали его. Мы подолгу беседовали, он рассказывал о своих друзьях, в том числе о человеке, которого уже нет среди нас, о ленинградском фотокорреспонденте Всеволоде Тарасевиче. Борис Светланов отрекомендовал его «как самого талантливого человека из всех фотокорреспондентов Советского Союза». Пришлось на веру воспринять его слова, мне не доводилось видеть фотографий Тарасевича. И вдруг уже в Ташкенте ко мне домой звонит человек и представляется:

– Это говорит Тарасевич, Я хочу с тобой увидеться.

Я вспомнил слова Светланова и, естественно, поехал за ним и привез домой. Еще жив был мой отец. Тарасевич приехал в Ташкент в командировку, представляя, по-моему, журнал «Огонек». И с того момента, с 1952 года, у нас началась крепкая дружба.

Никогда не забуду, как мы с ним стали снимать в детских садах. Ни у меня, ни у него не было денег, их можно было заработать на фотографии. Тарасевич пошел в игрушечный магазин, купил огромный мяч, детский телефон, какого-то крокодила. Заставил меня сделать осветительные приборы. Они были примитивные: три или четыре лампочки в алюминиевых кастрюлях, тогда ничего профессионального еще не было. Потом мы сделали удлинитель, какие-то штативы под этот свет. И вот мы, наконец, в каком-то детском саду. Он сажает ребенка на стульчик, дает ему в руки мяч, вертит его головой вправо и влево. Он ставит полчаса свет на каждого ребенка. А я стою и думаю: что же ты, дурак, делаешь, чего ты мучаешься, это же халтура, это же ребенок. А он вертит и вертит. Он садится на пол, достает «Лейку», мы тогда взяли отцовскую, долго смотрит в видоискатель, подходит к ребенку, опять вертит. Наконец раздается долгожданный щелчок, потом еще один, и он говорит:

– Ребеночек, ты свободен.

Тарасевич сажает другого ребенка, и весь процесс повторяется заново. Полчаса, сорок минут он возится с каждым ребенком. За день мы сняли человек десять-пятнадцать, хотя в детском саду их было около двухсот. Мы пришли домой и проявили пленки. Я смотрел на негативы и удивлялся – каждый ребенок был закомпанован в кадре до такого предела, до такого состояния, что скадрировать этот кадр было практически невозможно. Съемки в детском саду с Тарасевичем стали для меня первыми профессиональными уроками в будущей работе кинооператором.

Почему же в рассказе об отце вспомнился Тарасевич? Я преклонялся перед его талантом, его оценки были определяющими. Тарасевич бывал у нас дома. Отец уже находился в депрессии, сидел возле окна и ретушировал старые фотографии, а если честно говорить, портил их. Тарасевич, разглядывая отцовские фотографии, позволял себе некоторую критику. Веря Тарасевичу, блудный сын не сумел оценить то величие, ту глубочайшую художественность, которой обладали фотографии отца. Может, критика Тарасевича и остудила желание работать с отцовским архивом. А может быть, просто захлестнула суета дел, бесконечная карусель событий. Не знаю, но история, к сожалению, не имеет сослагательного наклонения: что случилось, то случилось…

Отец был очень больной человек. Он рассказывал, что в детстве его ударил копытом конь в живот, и с того времени у него появилась грыжа. Операцию он делать не хотел, наверное, боялся. Грыжа все увеличивалась, а он продолжал носить тяжелую аппаратуру и вел совершенно ненормальный образ жизни – мало спал, никогда не бывал в отпуске! И трудился, трудился, трудился. Все это сказалось на его здоровье. С каждым днем становилось все труднее и труднее работать, но он не сдавался. Было непонятно, откуда берутся силы, откуда такие человеческие возможности. Он пересиливал себя и продолжал снимать каждый день. После войны вернулся с фронта приятель отца Малик Каюмов, красивый мужчина, с великолепной улыбкой. Малик Каюмов был кинооператором. С начала и до конца войны побывал с кинокамерой на многих фронтах. Он был ранен на фронте, немного прихрамывал и, как все кинооператоры, носил замечательный комбинезон. Малик великолепно говорил по-русски, его остроумию можно было позавидовать. Наверное, облик Каюмова-фронтового кинооператора так сильно повлиял на меня, что профессия фоторепортера, о которой мечталось, отошла на второй план, а на первый выступила профессия кинооператора. Сколько смысла вкладывалось тогда в это слово «кинооператор» – и романтика, и свобода, и известность.

Буду кинооператором! Эта мысль преследовала постоянно.

Попасть во ВГИК было просто невозможно. Поступил в Ташкентский индустриальный институт на химический факультет, отделение виноделия. Но мечта о ВГИКе не покидала меня.

Отец, подумав, сказал:

– Раз надо, так надо…

Москва открывалась все новыми и новыми чертами. Не верилось, что перед глазами вывеска на большом здании – Всесоюзный государственный институт кинематографии. Дальше все стало обыденным – заполнение документов в приемной комиссии, медосмотр, консультации перед вступительными экзаменами. Кроме общеобразовательных предметов, во ВГИКе нужно было сдавать и специальные экзамены по рисунку, фотографии. И еще надо было пройти собеседование.

Особенно запомнился экзамен по рисунку. Нас завели в студию, дали по три листа бумаги, карандаши. В зал вошел выразительный старик, он сел на то место, где сидят натурщики, положил ногу на ногу, облокотился на невысокую тумбочку, достал из кармана яблоко, надкусил и положил его на столик. Из другого кармана достал трубку, медленно набил ее табаком, зажег спичку, раскурил трубку и стал пристально смотреть вдаль. Преподаватель сказал, что на первом листе надо нарисовать представленную натуру за одну минуту, на втором листе – за пять минут, а на третий лист дается час. Через 1 минуту на первом листе очень схематично вырисовывались облик старика, яблоко, стул, дым. Лист забрали. На втором листе стал судорожно подрисовывать какие-то детали. 5 минут пролетели мгновенно, лист снова забрали.

С третьим листом «разделался» тоже быстро, к концу 10-й минуты уже не знал что делать, смотрел на других абитуриентов, которые судорожно рисовали, стирали, наводили тени. Вдруг стало скучно. Старик продолжал неподвижно смотреть вдаль, раскуривая свою трубку. Потом стал рисовать дым. Он у меня не получался, но я его рисовал, рисовал и рисовал… В конце отведенного часа на моем листе сидело какое-то страшное существо, из трубки которого валил довольно реальный дым. И больше ничего. Сдал последний лист, твердо зная, что провалился. Через два часа мы вновь вошли в аудиторию. Нам раздали работы. На листе, который я рисовал час, стояло две отметки – двойка, а около дыма – тройка. На пятиминутном листе стояла отметка – тройка. А на самом первом, сделанном мною за одну минуту, почему-то стояла отметка – четверка.

Потом нам дали старые, полуразбитые аппараты «фотокоры» и по три кассеты с тремя стеклянными пластинками и сказали: «Идите в парк «Останкино», приходите через 3 часа со снятыми материалами».

«Останкино». Накрапывает мелкий дождик. Изумительный парк, тогда он был полузаброшенный. Поваленные деревья лежали поперек дорожек, стояли разбитые скамейки. Парк был пуст. Вдруг на одной скамейке увидел странную пару – пожилого мужчину и очень юную девушку. Робко подошел к ним и сказал:

– Простите, пожалуйста, я поступаю во ВГИК, вы мне очень понравились, разрешите вас сфотографировать. Фотография никуда не пойдет, она останется в приемной комиссии.

Они растерялись. Мужчина спросил свою спутницу:

– Мила, ну что, разрешим мальчику?

Они согласились, и пришлось долго искать композицию, как же разместить два лица на пластинке. Сначала отходил далеко, хотелось, чтобы они дополнили пейзаж, потом подошел поближе, получилась средняя такая композиция, ни то, ни се, тогда решил – дай-ка попробую снять два силуэта. Поставил штатив, уперся объективом в их лица, сблизил их насколько возможно, посмотрел, закрылся черным полотном, посмотрел на перевернутое изображение – два обрезанных лица. Кадр был горизонтальный – одно с потухшим взором, морщинками, и второе, юное лицо с белокурой прядью. Вставил кассету, вытащил шторку, щелкнул, сказал «Спасибо» и ушел. На первый этюд ушло почти два часа, оставался час. Стал бродить по парку, увидел перевернутое дерево и решил:

– Ладно, дерево так дерево. Пусть будет как пейзаж.

Вдруг выглянуло солнышко и осветило большущую паутину, в центре которой расположился огромный паук, а невдалеке еще один. Поставил штатив, камеру, закрылся, посмотрел, приблизился. Дальний паук в ракурсе получался совсем маленький. Нужна была диафрагма, чуть ли не 22, чтобы они вдвоем были в резкости. Судорожно стал высчитывать, какую же надо экспозицию. Получалось, чуть ли не полсекунды. С ужасом думал, что пауки разбегутся. Но нет, они как добрые мои друзья отпозировали, и только после щелчка дальний паук уполз куда-то в сторону. Вернулся в институт. Зашел в фотолабораторию. Все для меня там уже было привычно. Стал проявлять пластинки. Отфиксировал их. Поставил сушить. Дождался, пока они высохнут, и пошел к профессору. А профессор – это великий оператор Левицкий. Один из основателей русской операторской школы – желчный худощавый человек с пронзительным взором. У него были выразительные сучковатые руки. И в руках он держал мощную указку.

– Садитесь, молодой человек. Ну, давайте, покажите ваше творчество.

Трясущимися руками протянул ему первый негатив, Дерево. Левицкий только глянул на него, поднял указку и разбил негатив вдребезги:

– Это же д…, молодой человек. Ну, давайте вторую вашу работу.

Дал ему «на заклание» пауков. Профессор рассматривал его долго-долго, то приближая, то удаляя от себя, и наконец, сказал:

– Ну что ж, здесь что-то есть. Ну-ка отложим его в сторону. Давайте ваш третий негатив. Я дал ему два силуэта. Он посмотрел и перешел на «ты»:

– Пожалуй, я взял бы тебя к себе, но курс-то у меня весь набран. И потом тебе надо пройти собеседование. Поговорить с нашим деканом.

А деканом операторского факультета был Владимир Головня. Жесткий человек, который впоследствии стал заместителем министра кинематографии страны.

Пришел к Головне. А у меня по общеобразовательным предметам были все тройки, в общем, отметки были некудышные, аттестат лежал перед ним. Фотографии он перекинул и сказал:

– Да, наверное, это твой отец снимал?

– Нет, Владимир Николаевич, я сам.

– Ну, история об этом умалчивает. А что сказал Левицкий?

– Один негатив разбил, а два вроде понравились.

– Вроде или понравились?

– Да не знаю я.

Он покрутил рукой, как крутят старую кинокамеру, и спросил:

– Что, в кинооператоры захотел?

– Да, Владимир Николаевич.

– Ну, придется годик подождать, потрудиться.

– Хорошо, Владимир Николаевич, – сказал я и вышел.

Осознав, что попытка поступить во ВГИК закончилась неудачей, поехал по рекомендации друзей семьи в Ленинград, в ЛИКИ (Ленинградский институт киноинженеров), где, учитывая то, что я два года проучился на химическом факультете индустриального института в Ташкенте был принят сразу на 3-й курс химического факультета.

Преподавательский состав ЛИКИ был необычайно высок по своим профессиональным качествам. Кафедру фотографии возглавлял Юрий Николаевич Гороховский, имя которого известно во всей мировой фотографии. Теорию процессов обработки пленки преподавал Илья Борисович Блюмберг. Теорию фотопроцессов – Константин Сергеевич Ляликов. Каждый из них уже имел мировое имя. Учиться в институте было чрезвычайно интересно. В очередном номере «Огонька» был напечатан на целую страницу мой снимок – портрет Героя Социалистического Труда Назарали Ниязова. Блюмберг посмотрел эту фотографию и сказал:

– Ну что ж, молодой человек, мы с тобой, наверное, сойдемся.

Я позвонил в Ташкент, рассказал отцу, что произошло со мной в Москве, Ленинграде.

– Что ни делается, все к лучшему. Ты хотел быть киношником, ты им будешь. А какой институт ты закончишь, неважно. Может быть, даже и лучше, что ты закончишь ЛИКИ. Потому что если у тебя будет творческий талант, то ты кинооператором всегда станешь.

Отцовские слова стали пророческими. А еще он сказал:

– А когда ты приедешь в Ташкент и сделаешь хотя бы один цветной снимок, то я буду считать свою миссию по отношению к тебе выполненной.

Закончив третий курс, я приехал на каникулы в Ташкент. Привез отцу в подарок цветные химикаты, цветную фотобумагу «Фотоцвет», которая тогда выпускалась в Ленинграде. Развел химикаты, проявил цветную пленку, отпечатал первые фотографии. Робкие попытки съемки в цвете все же удались. Отец долго-долго смотрел на первые, еще несовершенные, но цветные фотографии, и вдруг прослезился. Так произошла передача эстафеты, сын Макса Пенсона ступил на следующую ступеньку.

В то время отец уже не работал. Но он не мог оставаться без дела. Он помогал маме. Целыми днями стоял у водопровода, начищал до блеска кастрюли. Сидел около своего окна, ретушировал фотографии. Пытаясь вернуть отцу интерес к жизни, садился в машину, брал его с собой, и мы уезжали в районы. Просто так. По дороге в Янгиюль отец вдруг попросил остановить машину. Накануне прошел дождь, и на дороге была огромная лужа.

– Папа, ну зачем мы здесь останавливаемся?

– Ну подожди минутку, – попросил отец.

Он долго ходил вокруг лужи и смотрел на отражение облаков в ней. В это время на дороге тренировались велосипедисты. Отец остановил их, подошел к руководителю, договорился с ними. И они стали ездить по краю лужи. Отец достал фотоаппарат и щелкал, щелкал отражение велосипедистов и огромного неба. Он отснял велосипедистов. Тут в поле его зрения оказались канал и старый узбек. Отец попросил его, и аксакал выполнил его просьбу – стал «гюзировать» на краю плотины. Отец долго возился с его кетменем, то поворачивал его вправо, то влево. И, наконец, стал снимать старика на плотине. Впереди уходила вдаль линия канала. И в канале тоже отражались облака.

Видя, как я нетерпеливо расхаживаю, отец спросил:

– Что, сынок, ты ничего не видишь?

– Нет, папа, не вижу.

– Ну ладно, дома посмотрим.

Мы вернулись домой, отец проявил пленку, высушил и отпечатал две фотографии: велосипедистов, которые отражались в луже, и старика с кетменем, сидящего на краю плотины. И тут я понял свою несостоятельность, неумение видеть так, как видел мой отец. Потому что в обыкновенной луже отражался весь мир. И в облике старика с кетменем, сидящего на краю плотины, было ощущение великого покоя. И облака, которые плыли вместе с водой вдоль уходящего канала, придавали снимку необыкновенную романтичность. И тогда понял, что можно снимать все. Надо лишь только увидеть.

Умению видеть научить трудно – не помогут ни школа, ни институт. Это чувство закладывается в человеке изначально. Если оно есть, то превращается в творчество. Тем не менее, урок отца стал главным в профессии кинооператора.

1 комментарий

Добавить комментарий

Войти с помощью: 

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Разрешенные HTML-тэги: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <s> <strike> <strong>

Я, пожалуй, приложу к комменту картинку.