Встретимся в Ташкенте История Ташкентцы
Автор Л.К. Осика
Воспоминание-эссе о прекрасной эпохе в прекрасном городе
Моим детям, родившимся в самом лучшем уголке Земли, и внукам, которые его никогда не увидят
Дом в Шумиловском городке, фото отсюда.
Оглавление
Пролог. 4
Глава 1. И однажды я проснулся. 8
Глава 2. Осознание города. 34
Глава 3. Мы растем вместе. 53
Глава 4. Главная улица. 80
Глава 5. Времена года. 86
Глава 6. Конец Belle Epoque. 102
Вместо эпилога. 107
Пролог
Эту книгу вызвали к жизни два эмоциональных переживания: вполне объяснимая грусть по безвозвратно ушедшему времени, согретому надеждами и любовью, и неугасающие много лет впечатления от фильма режиссера Винсенте Минелли «Встретимся в Сент-Луисе» с несравненной Джуди Гарланд в главной роли. Начну с последнего, потому что я взял оттуда идею, как назвать свои воспоминания, – надеюсь, меня простят за этот плагиат.
Начало прошлого века … Жизнь впереди выглядит сплошной чередой радостных событий, и никто из детей просто не представляет себе, что возможны какие-нибудь перемены. Только, когда отец объявляет о переезде в Нью-Йорк, все начинают осознавать, насколько они любят город и окружающих их людей. На глазах у зрителей происходит взросление, понимание сложностей и соблазнов, возможностей и ответственности друг перед другом. Всё это происходит на фоне прекрасной музыки и заканчивается хэппи-эндом: семья остаётся, а нам показывают не только павильоны всемирной выставки 1904 года, но и современный Сен-Луис[1] со своими вечными символами – знаменитой аркой и могучей Миссисипи.
Нашей семье тоже довелось однажды испытать нечто подобное, но, конечно, не столь романтическим образом. Да и хэппи-энд той истории выглядит сейчас не столь однозначным. Когда в 1967 году моему отцу, железнодорожнику по профессии, внезапно предложили руководящую должность в городе Ожерелье Московской области, мы с братом очень не хотели покидать Ташкент, наш дом, улицу, школу, родственников, с которыми жили в одном дворе. Именно тогда я впервые по-настоящему понял, что люблю этот город, Узбекистан и горжусь тем, что это моя родина. Размышления как поступить, шли достаточно долго, и родители решили остаться. Теперь я понимаю: с самого начала именно мой отец по-настоящему не был готов уехать, потому что у него была интересная, перспективная работа, и, что самое главное, — он не хотел ломать установившийся уклад жизни, к которому привык с детства. Ведь он жил в доме, построенном ещё дедом, и с малолетства знал каждого из обитателей близлежащих улиц и переулков, историю их семей, точно также как они знали всё про нас. Вокруг рождались и умирали, женились и разводились, работали и праздновали, но это происходило в некоем достаточно замкнутом пространстве, границы которого, хотя и пересекались туда и обратно, но были в то время достаточно чёткими и устойчивыми.
Так жили не только у нас – по всей стране мобильность была не в чести, сдерживаемая системой прописки, огромными расстояниями, традициями и другими явными или неявными ограничениями. Но, с другой стороны, а чего было особенно разъезжать? Зарплата везде была приблизительно одинаковой (не считая районов крайнего севера), квартиры давали по одним и тем же правилам, пенсия начислялась всем одна и та же. Я не беру здесь в расчет сельских жителей – колхозников и рабочих совхозов. Для них переезд в города был единственным путем повышения благосостояния и приобщения к благам цивилизации, что они и делали на протяжении всей нашей истории во все увеличивающихся масштабах. Это порождало своеобразную психологию, проявляющуюся в пословицах типа: «Где родился, там и пригодился», а также в официальном поощрении длительных связей семей и промышленных предприятий. Например, за проявление высшей морали считался жизненный путь человека, имеющего только две записи в трудовой книжке – прием на работу на какой-нибудь завод и увольнение с него же на пенсию. Вспомним и многочисленные художественные произведения, в которых положительные герои всегда работают на производстве целыми семьями на протяжении нескольких поколений. В общем, нечего там двигаться по стране с места на место, только надзорным органам трудности создавать.
Уже в конце своего жизненного пути, после стольких событий конца прошлого века, мой отец понял, что зря не уехал из Ташкента в то спокойное, кажущееся сегодня многим благословенным время, когда ты, только родившись, попадал в систему постоянной государственной заботы, которая завершалась проводами в последний путь по гарантированно низким ценам за ритуальные услуги. Но было поздно. Конечно, вся жизнь нашей семьи пошла бы по-другому, и мы гораздо проще приспособились бы к новым реалиям в России, хотя не стоит преувеличивать значение географического фактора в успехе человека – от себя, как говорится, не убежишь.
Как ни актуальна такая тема, мои воспоминания не касаются упущенных возможностей и причуд, связанных с судьбами конкретных людей, пусть даже в очень интересные исторические моменты. Мне представляется более интересным описать через призму личного восприятия феномен коллективного поведения отдельно взятого человеческого сообщества, объединенного достаточно сильными культурными и национальными связями, в окружении преобладающего по численности иного этноса с абсолютно непохожей культурой. Причем в условиях политического господства этого сообщества, которое впоследствии перейдёт в статус национального меньшинства. Как вы уже догадались, я имею в виду «русскоязычных» жителей Ташкента – места моего рождения, где я прожил 39 лет, где также родился мой отец и где вели нелегкую борьбу за выживание в голодные тридцатые и сороковые мои бабушка и дедушка.
Пытаясь исследовать данную тему доступными мне художественными средствами, я вспомнил один роман, напечатанный в журнале «Иностранная литература» в конце 80-х годов прошлого века и посвященный жизни представителей английской диаспоры в провозгласившей свою независимость Индии. Как правдиво и убедительно описывает автор людей, родившихся в этой стране, ставших, как казалось, её частью, и вдруг, в один момент, потерявших статус «старшего брата» и превратившихся в обычных граждан! Они не знают языка господствующей национальности, воспринимают только внешние признаки её культуры, которую не то, чтобы презирают, но лучше сказать – не понимают и не стремятся понять, ограничиваясь скорее туристическим взглядом на кипящую вокруг жизнь. Им неуютно в новых условиях, но они остались в Индии, потому что не могут и не хотят жить в Англии, на исторической родине, где им всё кажется чужим и где они утратили социальные связи. Трагизм ситуации заключается в «повисании» этих людей где-то между диаметрально противоположенными этнокультурными мирами – британским и индийским. Не примкнув ни к одному из них, они очутились в положении мамонтов, не имеющих шансов воспроизвести потомство в новых условиях. Вместе с ними умрет старый мир, неповторимый, кажущийся таким прекрасным и обретающий все более привлекательные черты по мере отдаления прошлого. Не правда ли, история многих семей из республик бывшего СССР очень напоминает героев этого романа?
Тема исхода из пограничья цивилизаций, проходящего через ставшими родными места и судьбы людей, попыток вернуться в невозможное стали одинаково актуальны в XX веке и для французских поселенцев в Северной Африке, и для остатков греков и армян на территории современной Турции. И каждый раз эта тема, если она развивается правдиво и талантливо, звучит щемящей мелодией грусти и приятия судьбы, от которой не убежишь и в превратностях которой нет правых и виноватых. Поэтому меня так потряс греческий фильм «Щепотка пряностей», рассказавший о людях, депортированных из Стамбула в шестидесятых годах ХХ века, разделенных с оставшимися родственниками, но все равно так и не ставших настоящими греками. Но и вернуться уже невозможно, поздно. Надо было выбирать, с кем ты, в момент, который определила жизнь – единственный и внезапный, а выбрав, ты в любом случае обречен навсегда. И ведь недаром дядя главного героя признался, что он не сразу ответил «нет», когда турецкий чиновник предлагал ему принять ислам в обмен на возможность остаться.
Конечно, вернуться можно, но это должно быть, прежде всего, возвращение к людям, которые не перестали быть тебе близкими. Так, например, как в трогательной итальянской ленте «Mediterranea» («Средиземноморье»). Но в реальности препятствие, которое еще никто не сумел преодолеть – исчезновение родного круга общения, — делает все попытки обратить время вспять бесплодными.
Признаюсь, в детстве я мечтал о независимости моей республики, но, когда она пришла, стало понятно, что не смогу найти себе там места: слишком глубокие корни пустили во мне европейская культура и менталитет советского человека, не говоря уже о таком «пустяке», как незнание узбекского языка. Увы, пришлось присоединиться к когорте эмигрантов, вечно неприкаянных и безуспешно пытающихся установить духовную связь с новой средой обитания. Мир меняется, но у нас нет якоря, позволяющего передохнуть и обрести хотя бы видимость покоя и стабильности – вот она, слепая прихоть судьбы, жестокая, но справедливая.
Сейчас в России много разных официальных и полуофициальных землячеств, в том числе и ташкентских. Много «наших» в фирмах, где руководство набирает сотрудников, связанных с ними знакомством в «той» жизни. Часто продолжают поддерживать отношения и ташкентцы, случайно оказавшиеся в одном городе и не встречавшиеся до этого в прошлом. Я знаю многих из них, как преуспевших в жизни, так и не очень. Подавляющее большинство этих людей, несмотря ни на какие обстоятельства, в глубине души так и не смирилось со своим положением, считая, что «там» и «тогда» было гораздо лучше, что свершилась вопиющая несправедливость кознями американцев, фашистов, масонов, представителей некоторых национальностей, не комплементарных тому или иному индивидууму, — в различном сочетании. По-настоящему комфортно им было в городе, который в советское время в газетах называли «Звездой Востока», «Столицей мира и тепла», «Городом мира и дружбы». Никто не отрицает прямо имевших «там» место очевидных негативных явлений, но сейчас кажется, что надо было бы в одном месте чуть подправить, того руководителя сменить – и заведенный порядок продолжался бы ко всеобщему удовлетворению до скончания времён.
Однако, нет и не может быть единого образа советского Ташкента у всех, кто там когда-либо жил или продолжает жить до сих пор. Он свой для узбека и таджика, для русского и грека, еврея или крымского татарина. Для коренного интеллигента из профессорской семьи, для высокопоставленного служащего, для инженера, работника торговли, для рабочего и уборщицы. Для того, кто наслаждался почти современным городским комфортом в домах на Лабзаке и возле ЦУМа, для тех, кто каждый день возвращался с работы в переполненном транспорте в типовой панельный дом на массиве Кара-Камыш или жил в махалле на улице «Самарканд Дарвоза». Кто-то из моих друзей и знакомых родились в первые послевоенные годы, кто-то — в эпоху перестройки, а кто-то так никогда и не узнал, что Советский Союз разделил судьбу всех империй. Но у каждого в голове сложилась почти религиозная вера в замечательную прошлую жизнь, где миф и реальность, любовь и предубеждения тесно переплелись с обрывками собственных впечатлений, с образами прочитанного, услышанного и увиденного в средствах массовой информации.
В этих воспоминаниях я не претендую на абсолютную истину, даже на строгую историческую достоверность. Я описываю город приблизительно в период одного десятилетия, с 1955 по 1966 годы, таким, каким его воспринимал маленький житель замкнутой одноэтажной окраины, родившийся в семье, где высшее образование впервые за все предыдущие поколения получили только его мама и папа, а в недавнем прошлом все родственники буквально голодали и добывали «подножный корм» в полном соответствии с проклятием Адама и Евы. Поэтому всё, что вы прочтёте, посвящено не всему Ташкенту, а одному из многих Ташкентов. Здесь я взял за основу идею романа Торнтона Уайлдера «Теофил Норт»: его герой открыл для себя, что существуют, подобно древней Трое, не один, а целых девять Ньюпортов. Каждый из них отличался от других и историей, и социальным составом жителей, и обычаями, и ценностями, хотя географические границы были для всех городов практически общими.
Прожитые годы доказали мне, что жизнь стала жестокой не после распада СССР, она была жестокой всегда (правда, для всех по-разному) – даже в самую с виду безоблачную эру всеобщего «равенства и братства», даже тогда, когда детство и юность делали эту жестокость не такой фатальной, и доминирующим чувством была надежда. Но понимая и принимая все реалии бытия, называя вещи своими именами, мы все равно не избежим простых, и вместе с тем трагичных, эмоций и воспоминаний. Во мне, как и в каждом, до сих пор живет тот малыш, который помнит, как в первый раз попал в наш городской зоопарк, как катался на трёхколесном велосипеде по серым пыльным тротуарам, как ходил с бабушкой на базар. Помнит школу, улицы, автобусы и трамваи того удивительного Ташкента пятидесятых – середины шестидесятых годов прошлого века. Помнит, как строился город до землетрясения 1966 года и после него. Помнит ещё те, «старые» парки и скверы, а главное – атмосферу времени, полную незнакомыми сейчас ожиданиями, тревогами, радостями и разочарованиями. Я называю это запахом времени.
Я видел своими глазами – глазами ребёнка и подростка — и чувствовал, пусть неосознанно, сердце города, теперь такого далёкого и прекрасного, как всё, что окружает тебя, когда ты по-настоящему счастлив. А много-много лет спустя, прожив несколько иных эпох и уже начиная раздавать последние долги, я вдруг испугался, что бесследно исчезнет накопленные тогда радости и утраты, и мне захотелось поделиться ими — пусть даже с одним единственным человеком, способным сопережить со мной то время.
Итак, дорогой читатель, я выбрал тебя. Встретимся в Ташкенте.
Глава 1. И однажды я проснулся
И увидел яркое солнце и себя в нашем дворе среди буйной зелени и свисающих отовсюду огромных гроздей винограда. Я шел за бабушкой, которая звала меня завтракать за стол, накрытый под большой вишней, а там уже стояла тарелка рисовой каши с ароматом чуть пригоревшей на дне корочки, и остужался стакан любимого мной молочного киселя, чудесно пахнувшего ванилью. Большая веранда, опоясывавшая дом, заплетена хмелем, чуть подальше возле конуры дремлет пёс Шарик — эта кличка переходила в нашем дворе по наследству ко всем четвероногим друзьям человека — кобелям, также как и кличка Пальма – к особям пола противоположного. Из-за сетчатой ограды доносится квохтанье кур, и изредка слышится похрюкивание единственного оставшегося в живых кабана.
День длится бесконечно долго, я играю в куче песка с любимым плюшевым мишкой неопределённого цвета и кубиками со стёршимися картинками на гранях. Хлопает калитка, возвращаются с работы мама и папа, приезжает из командировки тётя – все ужасно молодые, красивые и добрые. Со мной возятся: сажают на горшок, читают сказки, я – первый ребенок в семье, центр мира, своего собственного мира, я единственный и самый главный.
Я засыпаю, зная, что завтра опять день, солнце, праздник … Ведь, согласитесь, какая огромная радость осознавать, что в будущем всё будет, как в прекрасном сегодня, — хотя бы явления природы.
Кстати, в прекрасной книге Генри В. Мортона «Святая земля», описываются, в числе прочих, его впечатления о египетского Луксора, где дождь случается один раз в шестнадцать лет. Автор пишет: «Уверенность в том, что завтра погода будет такой же, как сегодня, объясняет необычное для нас состояние счастья и благополучия, которое почти физически ощущаешь в этом месте». Это состояние, безусловно, относится и к нашему раннему детству, в котором главное – стабильность и устойчивый распорядок в ближайшем окружении. Но не надо забывать и тот факт, что в Средней Азии дождей в летний период не бывает по три месяца и более. Представьте себе, что всё лето вы даже не задумываетесь о том, что происходит над вашими головами и во что одеваться!
Моё рождение, к великому разочарованию, не стало потрясением ни в мире, ни в стране, ни даже среди родственников. Я полагаю, что с точки зрения значимости для истории его некстати затмили: смерть Сталина, Корейская война, выход в свет советско-российского бестселлера «Книга о вкусной и здоровой пище», а также повышение отца в должности до заместителя начальника паровозного отдела Управления Ташкентской железной дороги. Сегодня единственными публичными напоминаниями сей даты, ласкающей мой взор, остались кое-где торчащие посреди промышленных развалин кирпичные трубы с белыми, кирпичными же цифрами «1953» — так пафосно и на века в СССР помечали пуск любой отопительной котельной.
Наша семья жила в районе, который называли «Городок имени Шумилова», или попросту – «Шумиловский городок». Он вырос в тридцатые годы на южной окраине Ташкента, границей которого была протекающая поблизости речка Кара-Су. Потом граница стала отодвигаться дальше и дальше, пока не остановилась возле посёлка Куйлюк, славившегося своим огромным базаром. Я, да и все без исключения мои сверстники, воспринимали определение «шумиловский» как нечто абстрактное, и только уже в старших классах нам рассказали, что был такой комиссар по фамилии Шумилов, которого вместе с другими туркестанскими комиссарами расстреляли контрреволюционеры во время мятежа в 1919 году. Всего их было четырнадцать, что подтверждалось известным всем ташкентцам памятником на привокзальной площади.
Основу Шумиловского городка составляли кооперативные дома рабочих и служащих паровозного, а впоследствии – тепловозного, депо. Их почему-то называли «жактовскими», и вопрос их правового статуса всегда оставался для меня загадочным. Вокруг этих домов, уже самостоятельно, строились и иные обитатели городка, среди которых было много не очень уважаемых советской властью личностей – бывших казаков, кулаков, белогвардейцев и просто людей с тёмным прошлым. Мой дед тоже принадлежал к компании «врагов народа», так как в прошлом служил в Белой армии в чине корнета кавалерийского полка у Деникина. Он не захотел эмигрировать вместе с однополчанами в Румынию из-за больной матери, вернулся в родную «луганщину». Но оказалось, мать уже умерла, и дед был вынужден скрываться в Баку — вначале по фальшивым документам, — где и встретил мою юную бабушку, заканчивающую Первую городскую женскую гимназию. С этого момента, собственно, и начинается моя история и история моих ближайших потомков.
Странная штука судьба: в нелегкие годы террора деда спасло то, что в итоге и погубило. Он получил контузию в боях под Торговой, стал к концу двадцатых инвалидом, работал в паровозном депо, и ОГПУ, в конце концов, махнуло на него рукой. Однако рассеянный склероз постоянно прогрессировал, так что к середине пятидесятых дед уже не вставал и подолгу находился в железнодорожной больнице. Я помню его лежащим или сидящим на кровати, с неизменной папиросой в зубах. Курил он много, и еще долгие годы после его смерти на террасе стоял стул, деревянное сиденье которого было сплошь испещрено чёрными пятнами – следами случайных возгораний, которые, к счастью, не привели к пожару. Ему приносили в подарок самое разное «курево»: трубки, табак, пачки самых разных папирос, не брезговал он и махоркой. Мне больше всего нравились огромные коробки папирос «Волга-Дон» (пропагандирующие одноименный канал), на которых были нарисованы красивые коричневого цвета башни и какие-то конные скульптуры. Когда коробка открывалась, нужно было отогнуть лист папиросной бумаги, вынуть папиросу из ровных рядов и протянуть деду. Он гладил меня по голове, а я мечтал поскорее вырасти и тоже курить эти восхитительные штучки. Теперь мне все чаще кажется, не этими ли впечатлениями объяснялось и моё пристрастие к крепким табачным изделиям, когда ещё я позволял себе наслаждаться так называемыми «вредными привычками»?
Помимо депо и товарной станции народ в нашем городке работал на авиационном заводе, который по тогдашнему порядку из соображений секретности назывался только по номеру: «84-й завод». Поди, шпион, догадайся, что скрывается под этим ничего не значащим наименованием: ни за что не узнаешь, какую там продукцию выпускают. Даже если над головами каждый день совершают посадку самолёты, а любой подвыпивший рабочий с радостью расскажет собутыльнику, чем занимаются в сборочных цехах.
В силу своего географического положения – между железной дорогой, огромной радиостанцией (имеющей, вероятно, стратегическое значение), бумажным комбинатом и границей города — место это было очень своеобразное. Замкнутое и самодостаточное, город в городе. У нас было все своё: почта, участковый пункт милиции, поликлиника, базар, магазины, клуб (впоследствии — кинотеатр «Мир», зимний и летний), две школы, аптека, парикмахерская, поликлиника, больница (правда, туберкулёзная) и парк — разумеется, имени Шумилова. Потом и баня появилась, а до этого события чистюлям приходилось идти добрый час до подобного заведения, расположенного в районе психиатрической больницы. Была даже своя тюрьма — на самом деле, пересыльный пункт, который все называли «пересылкой», с гарнизонным городком и собственным клубом.
Кстати, в описываемое мной время в Шумиловском не было центральной канализации, подключенной к городским очистным сооружениям; не припомню и чего-то похожего на локальные сооружения. Поэтому для меня до сих пор является загадкой, куда сливались нечистоты нашей школы, туберкулёзной больницы, поликлиники и прочих учреждений? Единственный общественный туалет был на базаре. Ни в зимнем, ни в летнем кинотеатрах туалетов не было, во всяком случае — для зрителей. Я знаю, что воду из нашей бани сливали прямо в речку Кара-Су. Возможно, были какие-то выгребные ямы, что откачивались в специальные машины-цистерны … Ума не приложу.
В пятидесятые годы к нам шла единственная асфальтированная дорога – ответвление от Куйбышевского шоссе, берущего начало в центре города, от Сквера Революции, и ведущего мимо промышленно-железнодорожной окраины, через пригородные посёлки и реку Чирчик в южные районы Ташкентской области. Мы были связаны с большим миром автобусным маршрутом № 5. Вид автобуса – огромного, ревущего, желто-красного – вызывал обожание всей мелюзги и служил нескончаемым источником вдохновения для игр дома и на улице. Иногда взрослые называли его по-старому «дизель», из чего можно было заключить, что он имел дизельный двигатель.
Уединение порождало соответствующее чувство единения: мы – это одно, а город – другое. Съездить куда-то — а до Сквера Революции, или просто Сквера, езды на автобусе было максимум двадцать минут — становилось настоящим событием, поэтому, сколько себя помню, все говорили: «Я поехал в город», — или: «Привези мне из города то-то и то-то». Были, разумеется, исключения в виде моих родителей, тёти, еще нескольких «интеллигентов» и студентов, которые мотались туда-сюда каждый день, но в пятидесятые всё это выглядело как подозрительное отклонение от общего правила.
Мы жили в непосредственной близости от неформального центра Шумиловского городка: до базара, поликлиники, школы, парка, пункта милиции, остановки автобуса было, что называется, рукой подать — буквально считанные минуты пешком. Очень удобно и престижно. Кстати, уже никогда впоследствии мне не приходилось жить столь же близко от центра чего-либо похожего на компактное жилое поселение, что явно указывает на мой низкий социальный статус. В общем, так и не вышло — рожей, или достатком — вкусить аристократической прописки, то есть, простите, на сегодняшнем официальном языке, – постоянной регистрации.
Наш дом – по-нынешнему его можно было назвать «коттеджем» — был типовым и располагался по адресу: Молочный переулок, дом № 2. Это ласкающее слух такое уютное название улицы по неизвестной причине к началу шестидесятых годов было заменено на: Первый проезд Лобачёва, а номер дома стал четвёртым. Большинство дворов в нашей части городка площадью в шесть «соток» тоже были типовые, как, впрочем, и сараи, и отдельно стоящие уборные. На несколько домовладений полагался один источник водоснабжения – колодец, куда выходили их задние калитки. Надо сказать, что колодцы располагались зачастую в непосредственной близости от уборных, что и послужило впоследствии причиной ускоренной установки на улицах водопроводных колонок. Печки топились углём, еду готовили на керогазах, примусах и керосинках. Кое-где во дворах были летние кухни с плитами, которые топились дровами, углем, хворостом – чем бог пошлет.
Каждый человек выносит из детства не только рациональный, но и иррациональный опыт, в котором огромную роль играют пристрастия, предпочтения, неприятие, любовь, ненависть, блокирование различной досадной информации, смущение, тревожные и приятные ощущения …
Иногда они носят достаточно причудливый или забавный характер. Я, конечно, не исключение.
Так вот, я с самого раннего возраста обожаю воду и купание в различных формах: в ванне (супер!), в душе (тоже неплохо, но кайф не тот!), в тазу или в ведре (если нет ничего другого), в бане, в реке, в озере и, кульминация всего, — в море или в океане. Но с одним условием: вода должна быть горячей, а в природных водоёмах – очень тёплой. Ненавижу холодную воду, даже зубы чищу в ней только для вида, чтобы соблюсти ритуал.
К старости этот мой недостаток, следуя Бальзаку, стал пороком — я просто не могу заснуть, не смыв с кожи вполне естественные выделения организма. До сих пор прихожу в ужас от мысли о том, что эскимосы и кочевники в былые времена никогда не мылись (а многие, подозреваю, не моются до сих пор). Аналогично меня тошнит, когда я представляю людей, в силу своей профессии или состояния не имеющих возможности по много дней (недель, месяцев) намылить и облить жидкостью хотя бы некоторые части своего тела. Б-р-р!
Я не психолог, тем не менее, вполне могу объяснить корни моей причуды. В нашем доме водопровод появился, когда я учился уже в старших классах, до этого воду нужно было таскать вёдрами, в лучшем случае – из водоразборной колонки через дорогу. Мыться по-настоящему, то есть, не экономя воду и просто наслаждаясь «негой струй», удавалось в бане, о чем я уже упоминал выше. Кстати, вода была чрезвычайно химически жёсткой – получить мыльную пену в ней было практически невозможно, а после помывки в тазу или в детской ванне плавали серые хлопья. Влияло ли это на здоровье? Не знаю, но, конечно, санитарные нормы были выполнены, хотя эти нормы никогда не отличались такой же «жёсткостью», как вода.
Ладно, зимой, а что делать летом, когда наша баня ремонтировалась месяца по два, а количества пыли и пота резко увеличивались? Дома у нас была душевая, но ёмкость, ржавую бочку, надо было ещё наполнить водой, сходив раз двадцать с двумя вёдрами к водопроводу и затем подняв их по шаткой деревянной лестнице где-то метра на три. С тех самых пор я холодно отношусь к современной дачной романтике: природы вокруг хоть отбавляй, но мыться нужно в спартанских лагерных условиях, не буду сейчас уточнять про лагеря, об этом – позже.
Помню, какое это было наслаждение, когда на липкое, жирное, грязное тело, на слипшиеся волосы, под которыми начинала чесаться кожа, начинали падать капли обильного искусственного ливня! Я даже постанывал от удовольствия и что-то возбуждённо шептал. Со стороны могла показаться, что в нашей убогой душевой кабине совершается некий сексуальный акт. Баня и летний душ служили также единственными местами, где можно было помыть интимные места, в том числе до некоторой степени ликвидировать последствия употребления вместо туалетной бумаги газет, журналов, а иногда (какой стыд!) даже книг.
Кстати. Я и мои коллеги по фирме «Средазтеэнерго» вплоть до перестройки с удовольствие использовали для специфических нужд списанные из библиотеки книги, политические журналы или исписанные листы бумаги формата А4. Почему-то запало в памяти, как приходилось, сидя на корточках с интересом повторять школьную физику за 6 класс по известному всем учебнику Пёрышкина. Мне даже удавалось порой решать почти все упражнения в конце параграфов! Мы после этого пару лет, собираясь в туалет, говорили: «Пойду, почитаю Пёрышкина».
Но мыть руки надо было и летом, и зимой, хотя мы, честно признаюсь, делали это нечасто; зато часто приходилось стричь ногти, чтобы избавиться от траурных полукружий. Умывальник в кухне у нас был примерно такой конструкции, что описана у К. И. Чуковского в поэме «Мойдодыр» (однако, без вентиля, с «пипочкой» на стержне, который надо было толкнуть вверх, и это называлось «сосочком»). Сливалась грязная вода в помойное ведро – явно не поплескаешься. Канализация – помойная яма в конце двора, прикрытая сверху деревянным щитом, чтобы не провалиться. Зимой кухня не отапливалась, поэтому приходилось наливать в бачок немного кипятку из чайника.
Моей мечтой, сколько себя помню, было пользоваться горячей и холодной водой по принципу «plug and play» — включай, когда хочешь, и лей, сколько хочешь, лучше — в огромную ванну. Мечта исполнилась только, когда мне было уже 23 года, и то с некоторыми нюансами, присущими дешёвым типовым квартирам советской эпохи, да ещё построенным в Ташкенте. Вплоть до внедрения квартирных счётчиков я ежедневно, если не было аварий и ремонтов системы водоснабжения, набирал ванну горячей водой, и лежал в ней не меньше часа с интересной книгой в руках, не выключая смеситель и регулируя уровень с помощью пятки, игравшей роль клапана. Так что тело омывалось проточной водой, как в бассейне, а ум – романами и рассказами, иногда – газетными статьями (до тех пор, пока в них ещё было что-то интересное). Нет, чай, кофе или иные напитки я в воде никогда не употреблял, музыку не слушал и не смотрел телевизор.
Народ в Шумиловском держал крупную и мелкую скотину, и только хрущёвское налогообложение заставило изжить этот источник доходов. Птица во дворах у всех была обязательно, причём гуси и утки паслись зачастую на улицах и свободно плавали в арыках, что придавало нашему городку довольно экзотический вид. В общем, простая полудеревенская жизнь с элементами натурального хозяйства в виде огородов, садов, домашних животных и птиц в окружении большей частью собственноручно изготовляемых предметов нехитрого быта.
Разные, конечно, были проблемы у наших соседей, знакомых и родственников, но житейские трудности, как говорится, были одного порядка. В быт ещё только должны были войти стиральные машины, пылесосы, телевизоры, телефоны, газовые плиты и ещё бездна вещей, без которых мы сейчас не можем представить своё существование. Но люди, отдававшие элементарному жизнеобеспечению очень много времени, не чувствовали себя ущемлёнными. Может быть, потому что только недавно пережили страшные бедствия войны или не представляли себе открывающихся возможностей механизации и автоматизации домашней работы. Да и, честно сказать, все, или почти все, были одинаково бедными.
Они умели праздновать и украшать нехитрыми способами свою жизнь, даже если это было банальное и весьма распространённое пьянство. У моих земляков была надежда на будущее: подрастали дети, увеличивались понемногу зарплаты.
Главное, чего все боялись, — это новой войны, но и к войне Отечественной относились не так, как теперь: более сдержанно, без особого пиетета, без показного патриотизма. То были недавние будни, слишком болезненные, слишком реальные, чтобы об этом твердить на каждом перекрёстке или цеплять на всё, как это принято теперь, георгиевские ленточки, о которых тогда никто и не знал. Ветераны никогда не пользовались своим правом пройти без очереди или воспользоваться публично иными льготами! Они всячески уклонялись рассказывать о своих подвигах[2]. Люди в моём детстве прекрасно понимали, что война – по своей сути, легализованное убийство, приносящее убийцам чувство хорошо сделанного дела, а в худшем – глубокое моральное удовлетворение. Что героизм на войне – суицид, стимулированный теми, кто всё это организовал. К сожалению, на моих глазах война из скорбного, кровавого и грязного труда постепенно превратилась в разрекламированное светскими и духовными властями захватывающее романтическое приключение. И очень редко кто в наше время осознаёт, что обратной стороной агрессивной «любви к Родине» является нетерпимость, результат которой всегда один – жестокость по отношению ко всем «не нашим».
В бытовом плане мне повезло застать ещё то, что, вероятно, пришло в Ташкент из деревенской жизни российской глубинки, откуда вышли многие мои земляки: из-под Самары, Саратова, Вятки, Тамбова, Рязани … В том числе, своеобразную культуру публичного отмечания различных ритуалов – от государственных памятных дат до свадеб и похорон.
По «главным» улицам нашего Шумиловского, чаще всего по воскресеньям и официальным праздникам, можно было видеть причудливые шествия толп одетых во всё лучшее подвыпивших людей, обязательно с гармонями, которые шумно отмечали то 1 мая, то 7 ноября, то свадьбу, то просто чей-то день рождения. Если шествие было свадьбой, жених и невеста шли впереди, следом за ними – их родители, потом – гармонисты, балалаечники и «ряженые». Все приплясывали под музыку — в общем народный карнавал. Желающим из зрителей тут-же наливали водку в гранённых стаканах и даже давали закусывать – веселиться так веселиться! Запомнилось, что на одном из таких событий пожилой улыбающийся мужик нарядился врачом в белом халате и под видом «лечения» угощал любого спиртным из изделия в виде резиновой грелки со шлангом и пластмассовым наконечником со спринцовкой (должно быть, предмета личной гигиены его жены).
Хоронить любили тоже с размахом. На «вынос тела» за калиткой или воротами, перед катафалком (роль которого исполнял чаще всего обыкновенный открытый грузовик со стульями или табуретками по обоим бортам, в середине – гроб), собиралась всегда огромная толпа соседей со всей улицы, друзей и знакомых, не говоря уже о родственниках. Почему-то считалось шиком устроить траурную процессию с духовым оркестром хотя бы в пределах нашего городка, а в особых случаях двигались вплоть до самого Боткинского кладбища, что, наверное, занимало больше часа. Порядок был всегда один: впереди шли три – четыре человека с огромным венком или венками и с красными подушками, на которых красовались государственные или ведомственные награды, затем сам катафалк, затем родственники и близкие друзья, не поместившиеся в него, дальше — оркестр, а за ним – все желающие. Почему-то всегда хоронили после полудня, а громкая нестройная музыка слышалась, наверное, за километр. После возвращения с кладбища устраивали такие же многолюдные поминки, которые продолжались до позднего вечера, так как проходили в несколько «смен», чтобы «охвачены» были все, кто хоть сколько бы знал покойного или покойную.
Субботними вечерами и в дни получки, у винных точек собирались мужики-рабочие. Многие приходили уже со своими стаканами. Тут же подскакивали старушки с вёдрами солёных огурцов, с пирожками с капустой и картошкой – и пошло-поехало. Уже через час по улицам и переулкам шатаясь шли пьяные, кое-кто затягивал песни. Но не все доходили до дома: то тут, то там прямо на тротуарах, а то и в пересохших арыках, валялись те, кто намерено или случайно «перебрал». Их разыскивали жёны или дети постарше, так что всё обходилось без жертв. С пьянством боролись устрашающими плакатами и «разборами» на рабочих или партийных собраниях. Этот вид «отдыха» был настолько привычным, что никто не возмущался «отдыхающими», а наоборот – все стремились помочь довести их до дома, добродушно подшучивая и заботясь, чтобы они не разбили себе нос. Правда, сами пьяницы зачастую вели себя дома отнюдь не как провинившиеся и кающиеся грешники, а наоборот гоняли жён и детей с громкими ругательствами и оставляли на них кровавые следы своего «возмущения».
Я начал осознанно воспринимать окружающее где-то с середины пятидесятых — правда, отдельными эпизодами, какими-то вспышками в сумерках небытия. Сейчас это, словно картинки, где видны наша комната, уголок двора, фигура деда, лежащего на кровати и окутанного табачным дымом, бабушка у плиты, елка … Но самым ярким впечатлением раннего детства для меня был базар, наш базар, — Базар с большой буквы! Что это было за чудо отправиться туда с кем-то из взрослых в воскресенье[3]! Поэтому я и назначаю нашу первую встречу, читатель, именно на Базаре.
Хотя от нашего дома до места расположения обустроенных торговых рядов было не более двухсот метров, поход туда своей постепенно разворачивающейся интригой напоминал путешествие в сказочную страну. По всем обочинам тогда ещё не заасфальтированных дорог, ведущих к Базару, коих, помнится, было целых семь, располагались торгующие, строго придерживающиеся иерархии места и времени. Начинали всегда рано: часов в шесть утра летом процесс уже шел вовсю, зимой в зависимости от погоды можно было приходить и в восемь, и в девять.
На дальних подступах к Базару, в переулках и тупиках, оставляли транспортные средства, привозившие товары и самих торговцев из близлежащих пригородных кишлаков, а также с городских окраин, где можно было правдами и неправдами выращивать съедобную продукцию. Этот транспорт был полностью гужевым и представлял собой в основном двухколёсные тележки-арбы, запряженные ишаками всех мастей и возрастов. Лошади почему-то составляли заметное меньшинство, но зато мне посчастливилось видеть настоящих верблюдов, видимо доставлявших в живописных тюках что-то важное издалека. Животные стояли, отмахиваясь хвостами от мух, и жевали траву, сено и еще что-то вкусное. Время от времени ишаки справляли естественные потребности или пытались поссориться с соседями всеми доступными средствами, то есть начинали кусаться или издавать пронзительные крики «И-и-и-а-а-а!». Когда у особей женского пола случалась течка, стоявшие рядом их потенциальные партнеры демонстрировали невероятных размеров первичные половые признаки, но при этом вид у них был совершенно безразличный, и они продолжали, как ни в чём ни бывало, жевать корм. Все это выглядело страшно интересным, но задерживаться было некогда.
Ближе всего к нашему дому продавали корма для живности, и я всегда первыми видел мешки с пшеницей, кукурузой, ячменём, просом, тюки сена, свежего клевера. Дальше торговали самим скотом и птицей — в основном, всякой мелочью типа поросят, ягнят, цыплят, утят, щенков и т. п. Следом шли ряды с тем, что сейчас называется «товары для дома»: инструментами, стройматериалами и мебелью. Причем под стройматериалами понималась гашеная и негашеная известь, мел, цемент и краска. Продающаяся мебель была большей частью самодельной – в основном тумбочки, кухонные столы с дверками, табуретки, этажерки, зеркала с полочками, умывальники с непременными «сосочками», полочками для мыла, зубного порошка, зубных щёток (для тех, кто ими пользовался) и ёмкостью, куда сливалась грязная вода.
А затем шло самое главное: необъятные горы арбузов и дынь, для сохранности переложенные травой. Это потом, много лет спустя, прикинув размер торговых площадок нашего базара, мне стало ясно, что на них особенно не размахнешься – ну, три, ну четыре «рабочих места» для продажи бахчевых. Но тогда, по первым детским впечатлениям, там можно было просто заблудиться, разглядывая великолепие огромных плодов всех оттенков зеленого и желтого цветов, каждый из которых был размером почти до моего пупка.
Вообще я подметил одну интересную тенденцию: чем дальше республика шла по пути развития социализма, тем скуднее становился ассортимент «даров земли» и тем крупнее и красивее с виду оказывался каждый «дар». Последнее объяснялось довольно просто. С годами рядовым производителям оказывались всё доступнее ядохимикаты и минеральные удобрения, которые и придавали продукции товарный вид. О вкусовых качествах лучше помолчу. С разнообразием тоже понятно: гораздо проще выращивать в массовом порядке один-два сорта новой селекции, продуктивных и стойких к болезням, чем пытаться продолжать культивировать местные сорта – своеобразные, интересные, но подверженные всяким случайностям, да и в придачу вырождающиеся без специальных дорогостоящих мероприятий. Уже к восьмидесятым годам прошлого века исчезли десятки сортов дынь, а о канувших в лету шедеврах вкуса – «бухарской», «красномясной», «басвалды», «полосатой» и еще множестве неведомых мне по названию — старожилы говорят до сих пор. Даже сейчас во рту стоит их дивный вкус, а неповторимый аромат нет-нет да и всколыхнется в уголке памяти, как нечто настолько прекрасное, что о нём следует говорить только будучи настоящим поэтом, чтобы не совершить святотатства.
Я очень любил дыни — к арбузам же до сих пор отношусь совершенно равнодушно — и поэтому завидовал продавцам. Это же так здорово, так романтично весь день охранять вкусную прелесть, питаться только лучшими кусками, да еще и деньги за это получать. Но самым привлекательным мне казался их образ жизни: они не сидели в скучном доме, а все время проводили на базаре – лежали на одеялах и жевали насвай[4], ночевали на улице под тентом, пили чай с лепешками. Им не надо было каждый вечер в принудительном порядке мыть ноги, и выглядели они свободными и беспечными. Так, наверное, крестьяне в России завидовали цыганам — их отвращению к нудному повседневному труду и склонности к удовольствиям.
К сожалению, взрослые быстро уводили меня из дынно-арбузного рая к крытым прилавкам, располагавшимся несколькими рядами, но и там можно было найти много интересного. Картошка и лук казались скучными из-за своей тусклости, но другие овощи – вот это да! Горы, горы разных помидоров — больших и маленьких, круглых и в виде шапок-будёновок, красных, розовых и даже жёлтых. Были среди них похожие формой на толстые пальчики, на яблоки и сливы, были величиной с детскую голову, были даже сросшиеся друг с другом в какой-то причудливый предмет. А кучи зеленых огурцов, которых всё время обрызгивают водой?! А болгарские перцы всевозможных оттенков жёлтого, зелёного и красного; баклажаны – фиолетовые и бурые, напоминающие мясистые носы сказочных чудовищ?! А пучки разной съедобной травы — петрушки, укропа, сельдерея, кинзы, мяты, зеленого лука?! Их тоже постоянно поливали, чтобы они не вяли под жарким летним солнцем.
Несмотря на то, что на Базаре картошка была не интересной, есть её было здорово. Самая ранняя появлялась уже в первой декаде мая: она была совершенно круглой формы, величиной с маленькую фрикадельку, но с очень нежной кожицей, которую мы просто обтирали грубой тряпкой, а потом – в котёл её с шипящим маслом! Или в кастрюлю с водой и обязательно бросить туда много укропа. А вообще-то для нашей семьи, да и для всех остальных ташкентцев, картошка была едой на все случаи жизни и на все времена: её жарили, варили, подавали в качестве гарнира (когда было, к чему), а мы, дети, пекли её осенью в кострах из опавшей листвы. У нас она, к сожалению, никогда не была такой вкусной, как в европейской части страны, видимо, из-за климата. Но это я уже узнал гораздо позднее.
Кстати, именно с невзрачной на вид картошкой могли быть связаны нешуточные житейские проблемы. Работал я уже на поприще энергетики, и один из членов нашего дружного коллектива решил жениться. Отгуляли мы нехилую свадьбу, и молодожен, как это нередко случалось в то время всеобщего дефицита жилплощади, переехал жить в квартиру родителей жены. Какое-то время спустя мы стали замечать неладное, да и сам он откровенно рассказывал о своих несчастьях. Ну, ладно характеры притирались. Ну, бог с ними, родителям жены многое не нравилось в зяте в бытовом плане. Всё бы это можно было пережить, но одно явление стало непреодолимым камнем преткновения для новой семьи. Хозяева постоянно готовили картошку одним единственным образом: они её сначала варили, а потом обжаривали. Мой же коллега, как себя помнит, ел всегда картошку, зажаренную в сыром виде, — и никак иначе. Жена приняла сторону родителей, и стороны не шли ни на какие компромиссы. Увы, всё это привело к разводу, даже ещё до рождения ребенка. А как же предмет распрей — картошка? Каждый остался при своём принципе.
В апреле – мае на прилавках Базара вдруг появлялись настоящие грибы, и мы воспринимали это как праздник, потому что в другое время года любители подобной экзотики могли удовлетворить свои вожделения только в средней полосе России или в Сибири. Это были степные белые грибы, которые собирали на холмах, в предгорьях близлежащих хребтов западного Тянь-Шаня. До сих пор во рту пробуждается восхитительный вкус, когда вспоминаю, как их жарили с луком в хлопковом масле и подавали к столу с картошкой.
В памяти, конечно, не остались конкретные цены на каждый вид и сорт овощей, но они были достаточно низкими, даже в сравнении с восьмидесятыми годами. Например, килограмм хороших помидоров в разгар сезона можно было купить (в пересчете на цены после 1 января 1961 года) за пять – восемь копеек; столько же стоили огурцы; арбуз килограммов эдак на пять отдавали за двадцать копеек, такую же дыню – за тридцать — сорок копеек.
Мясо все покупали иногда в магазине – когда завезут, — а чаще — в лавках у мясников, самым известным из которых был дядя Вася, дом которого располагался возле самого базара и выходил фасадом на улицу Лобачёва. Сама лавка, выкрашенная голубой краской, была встроена в забор, но мы иногда проходили в ворота и видели, как дядя Вася разделывает очередную тушу кабана или заднюю часть коровы. Во дворе меня завораживали две вещи: огромные посыпанные крупной солью деревянные колоды для рубки мяса и набор топоров с блестевшими на солнце прямыми и полукруглыми острыми лезвиями. Вокруг летали тучи мух, не обращая внимания на развешенные повсюду липкие ленты.
В детстве я просто об этом не задумывался, а впоследствии уже не мог ни у кого узнать, так сказать, «производственный статус» тех мясников, форму собственности их заведений. Думаю, это было что-то вроде кооперативов. Родители и бабушка часто говорили о том, насколько богат дядя Вася, что у него «всё есть», и как он обдуривает бедных покупателей. С точки зрения накала неприязни окружающих с ним мог сравниться только сапожник – бухарский еврей, лавка которого располагалась тоже возле самого Базара. Вообще у нас в семье продавцов, особенно продовольственных товаров, не жаловали, царила убежденность в их постоянном жульничестве в свою пользу. Но, возмущаясь «воровством», все имели в виду, что, главным образом, обманывают государство. То есть, нас надули – это полбеды, бог с ним, но излишки-то, унесённые домой или проданные, — всё равно государственные! Обидно было «за державу» — вот такая царила у нас идеология.
Думаю, насчет морального облика продавцов мои родные не ошибались, но есть аргументы и в пользу обвиняемых. Надо принять, как данное, человеческую природу и нашу слабость перед соблазнами, особенно в то тяжёлое время, когда – вспомните детские рассказы Н. Носова – кусок сахара и леденец (!), не говоря уж о варенье, были лакомствами архидефицитными, способствующими появлению прямо-таки шекспировских страстей. (Например, мальчик съел что-то сладкое, но свалил на сестру, а потом в результате нешуточной борьбы духовности с пороком раскаялся и признался маме.) Это мы потом, в период «перестройки», наконец, смирились с надвигающимся капитализмом и даже стали с симпатией относиться к лирическому герою афоризма М. Жванецкого: «Что охраняешь, то имеешь. Ничего не охраняешь — ничего не имеешь». А тогда, всего через три – четыре года после смерти Сталина? … Но вернёмся в далёкое лето середины пятидесятых.
На нашем Базаре находилась также отдельная лавка, торговавшая молочными товарами, и еще низенький покосившийся магазинчик «Продтовары», который все называли просто: «Магазин». Так буду его называть и я, причём с большой буквы, не в последнюю очередь потому, что вплоть до 1963 — 1964 годов он полностью соответствовал нашим немудрёным представлениям о Роге изобилия. Почитайте на эту тему повесть Я. Тайца «Неугасимый свет».
В Магазине покупали сыр, колбасу, бакалею, консервы, спиртные напитки и кондитерские изделия. Читателю интересно будет то, что группы товаров со знакомыми всем названиями скрывали в себе тогда порой очень непривычные для нас вещи, особенно после пережитого позднесоветского продовольственного дефицита. Например, перед моими глазами до сих пор стоят высокие полукруглые пирамиды банок сгущенного молока – огромных трёхлитровых и привычных нам, двухсотграммовых. Среди них, видимо, для художественного завершения композиции были разбросаны пирамиды поменьше: из сгущённого кофе и какао.
В это трудно поверить, но я очень хорошо помню, как мы привередничали, выбирая рыбью икру: что бы сегодня купить – черную, осетровую, или красную, кетовую? И ту, и другую можно было взять либо на развес, из огромных, кажется, трёхлитровых жестяных банок, либо в завальцованных стеклянных баночках. Икра была вполне доступной по цене, отличного качества – крупной, свежей, всегда в наличии, и ажиотажа вокруг неё никогда не наблюдалась. Более того, меня ЗАСТАВЛЯЛИ её есть, упрашивали, я мог выбирать в Магазине, какую и сколько взвесить. Чёрная икра мне не нравилась, я всегда просил красную, и теперь об этом сильно сожалею.
Для меня рассказывать про торговлю сладостями в Магазине – значит, в очередной раз, испытывать муки неудовлетворённых гастрономических вожделений. Они могут показаться странными, быть может, плебейскими, но надо сделать скидку на время и девальвацию ценностей. Тогда моя детская страсть к шоколадным конфетам и мармеладу станет в зрелом возрасте сродни мечте отведать настоящего венского штруделя, горячего с шариком ванильного мороженого. И чтоб непременно в самой Вене, в кафе под знаменитыми каштанами.
Если спросить людей моего возраста, по чему они скучают сейчас больше всего, ответ в большинстве случаев будет таков: по «подушечкам». Карамель в форме миниатюрных прямоугольных подушек — «подушечки» — была удовольствием самым доступным по цене и очень популярным. Про разнообразие начинок из джема и шоколадной массы не помню, но с виду они были очень красивыми, пастельных тонов: нежно-зелёные, жёлтые, светло-коричневые, покрытые пудрой, со вкусом шоколада или кофе. И обязательно обсыпаны сахаром. Их привозили в больших мешках, откуда накладывали в кульки специальными алюминиевыми совочками. За щеку можно было положить карамелек штук пять, медленно их обсасывать, добираясь до вкусной сердцевины.
Кстати, всё и везде идет по спирали, говорят классики исторического материализма, и они правы, даже в отношении вышеупомянутых «подушечек». Вспоминаю один телерепортаж из Северной Кореи, который я увидел в 1992 году. В нем рассказывалось, как одержимые идеям Чучхэ девушки со слезами на глазах благодарили Ким-Чен-Ира за сказочный подарок — лакомство в виде кусочка клёклой запеканки из манной каши. Наверное, в старости, если им даже доведется отведать эклеров (что, честно говоря, весьма сомнительно), они все рано будут тосковать именно по этому подарку, а на самом деле – по своей юности.
Я полюбил мармелад за его красоту, когда увидел в первый раз на витрине в вазочке восхитительные разноцветные кусочки, казалось, светившиеся изнутри таинственным светом. В Магазине всегда в наличии имелось несколько сортов мармелада. Самым востребованным был «многослойный», в виде небольших прямоугольничков, состоящих из волнистых прослоек разного цвета. Его надо было есть как можно быстрее, а то он заветривался и становился жёстким. Многим нравился однородный мармелад со вкусами разных фруктов, продававшийся и в пакетиках, и в развес. Но венцом всех желаний был мармелад в виде больших фигурок зверей, с непременным бантиком из атласной ленточки на шее каждого животного. Он продавался поштучно, в целлофановых запаянных пакетиках. Моя мечта очень часто воплощалась с помощью моих близких, и я, получив малинового зайца или зелёного медведя, с вожделением приступал к пиршеству, причём, всегда начинал с головы.
Шоколада тогда тоже хватало, но он, естественно, не отличался таким разнообразием наполнителей, как сейчас. Он был в основном чёрным, поставлялся в плитках, обломках и даже почему-то в виде бесформенных кусков в мешках. Однако из него тоже отливали чудесных зверушек, которые во множестве сидели на витрине и, казалось, просили непременно унести их с собой. Да, у некоторых на шеях красовались атласные ленточки, как и у их мармеладных собратьев!
Поблизости от витрины со сладостями находился уголок, заставленный чаем, какао и пачками сухих напитков разной степени «кофейности». Что же пили в то время мои земляки? Начну с чая. В Ташкенте это был всегда напиток № 1, причем местное сельское население предпочитало чай зелёный, а в городе больше пили чёрный, особенно если он был хорошего качества, то есть Индийский или Цейлонский. Тогда мало задумывались о влиянии того или иного вида на артериальное кровяное давление, бытовало мнение о лечебных свойствах зелёного чая при болезнях органов пищеварения — желудочно-кишечных инфекциях или любых расстройствах желудка. Это вполне естественно для тех, кто хочет излечиться от болезней задёшево. Не это ли побуждает многих употреблять чеснок, отвары из трав или корень имбиря, женьшень там, где требуются действительно эффективные, но дорогие лекарства? Умопомрачительна вера людей в панацею от всех болезней природного происхождения. Что же, каждый выбирает длительность своего пути к могиле согласно своему интеллекту и кошельку.
В середине и конце пятидесятых на отсутствие разнообразия в сортах чая не жаловались. На полках нашего Магазина можно было встретить прекрасного качества Индийский, Цейлонский чай, причём почти всех существовавших в стране стандартизированных сортов – Экстра, Высшего, Первого, Второго. Начал появляться во всё увеличивающихся количествах и Третий сорт, которым маркировались более «родные» по духу чаи, поступавшие из Грузии и Китая. Вообще чай не различался, как сейчас, по фирменным маркам, а был просто «Индийским», «Цейлонским», «Грузинским», «Китайским», а далее градация шла просто по сортам. Существовали вкусовые отличия в том, какая чаеразвесочная фабрика сделала ту или иную пачку, но такие тонкости были известны лишь знатокам. Начиная с семидесятых годов, когда и я, наконец, стал разбираться в качестве того, что пил, приоритетом пользовалась продукция Иркутской и Рязанской фабрик, а черно-оранжевая этикетка доставаемого в Узбекистане из-под полы индийского чая самаркандского развеса сигнализировала об опасности подмешивания чая грузинского, причем в самых неожиданных пропорциях.
Я благодарю судьбу, что был свидетелем «догрузинской» эры в чаепитии, потому что взятый Партией курс на обеспечение «чаебезопасности» СССР – сейчас бы это проходило под маркой «импортозамещение», — то есть выращивания кустов Camellia sinensis на родине Сталина, стал для всех любителей этого напитка подлинной трагедией. Нас захлестнул вал низкосортной травы, заварив которую, неискушённый потребитель получал такой удар по органам вкуса и обоняния, что навсегда терял способность по-настоящему наслаждаться чаем, как милостивым даром небес. Но это произошло позже, а пока можно было разглядывать привычное разнообразие: хочешь, бери Китайский плиточный (его ещё называли «кирпичный»), хочешь — Индийский в пачке с большими слонами или Цейлонский, со слонами же, но маленькими, хочешь – Грузинский (хорошего качества – ведь он ещё не был продуктом погони за массовостью) в жестяной коробочке, хочешь — Китайский зелёный с первого по третий сорт. Последний из них имел специфический аромат, который навевал воспоминания о хлестании друг друга вениками в русской парной бане.
Кстати, об «искусстве» заварки чая. Мне часто приходилось слышать, что, дескать, вкус напитка, главным образом, определяется технологическим процессом. Надо, например, ополаскивать чайник кипятком — и несколько раз, заливать его водой определенной температуры и не до краев, выдерживать строго какое-то количество минут, потом доливать, закрывать сверху теплонепроницаемым колпаком, ждать, переливать из чайника в пиалу или чашку и обратно, и так далее с различными вариациями. И только после всех этих чудодейственных махинаций вы получите настоящий чай … Не верьте, господа, этим россказням! С полной ответственностью потребителя с более чем с полувековым опытом заявляю: «Чтобы получить удовольствие от чаепития необходимо соблюсти три вещи: качественный лист (а не дешёвое дерьмо), достаточное количество заварки (чтобы не была просто подкрашенная водичка) и максимальный температурный режим – 100 градусов Цельсия – при заливке кипятком». Как говорил один мой мудрый бывший сослуживец: «Сыпь больше, заваривай круче!»
Моя мама очень любила кофе и, возвращаясь с работы, первым делом ставила греть наш видавший виды эмалированный коричневый кофейник, куда засыпалось до одной трети стандартной пачки «кофе». Я беру это название в кавычки, потому что чаще всего в Магазине продавали некую смесь, где собственно кофе составляло от 10 до 80 %, остальное – ячмень, цикорий в разных пропорциях; ни о каких зернах, обжаренных или не обжаренных, не было и речи, о существовании растворимого кофе никто в ту пору не подозревал. Встречались и пачки, на которых было написано, «Кофе натуральный» (то есть 100 %), но получавшийся из них напиток мне не нравился – я был воспитан на специфическом вкусе традиционных добавок. В жару очень хорошо было пить холодный кофе, прямо из носика кофейника, как, кстати, и холодный чай из носика заварного чайника. От этой вредной привычки впоследствии было избавиться потруднее, чем от курения. Жидкость с привкусом кофе быстро утоляла жажду, ближе к донышку кофейника в ней попадалось всё больше крупинок, а потом шла гуща, консистенцией похожая на мокрый песок в нашей песочнице.
Что касается молока и молочных продуктов, которые употребляли ташкентцы, то это, как говориться, отдельная песня. Как и всё съедобное, по происхождению они делились на две группы – государственные («магазинные») и частные. Причём, как не трудно догадаться, по качеству и ассортименту отличия были разительные.
Начну с молока. В годы моего раннего детства в Магазине его продавали в стеклянных бутылках, иногда разливным – в бидонах. Изредка в больших гастрономах я видел, как молоко отпускалось из больших конусообразных стеклянных емкостей с делениями, соответствующими объему в пол-литра. (Многие, возможно, помнят эти емкости в позднесоветских магазинах – из них наливались фруктовые соки). Само магазинное молоко представляло собой жидкость мутно-белого цвета, иногда отливавшую голубизной и дававшую при кипячении тончайшую пенку. Она сильно отличалась от того, что происходило непосредственно от коровы, вероятно в силу того, что его центрифугировали для получения масла, пастеризовали и, как мы догадывались, разбавляли на разных этапах движения к покупателям. Но самое неприятное было то, что при кипячении молоко часто сворачивалось, особенно летом. Поэтому процесс обретения именно молока, а не горячей простокваши, напоминал лотерею, в которой шанс проиграть был достаточно велик.
Другое дело — молоко частное, которое разносили молочницы (реже – молочники). Это были всегда узбечки, жившие совсем неподалёку, на окраине города, или за его чертой и державшие одну или несколько коров. Их всех называли «опá», то есть, сестра. Как они отбивались от налоговых органов, воодушевлённых хрущёвскими мерами против крестьянских подсобных хозяйств, для меня загадка, но, судя по устойчивости их бизнеса, какой-то статус-кво достигался. Думаю, весьма банальным способом – взятками. У нас всегда была «своя» оп, носившая молоко по многу лет. На период отёла, когда молоко у коровы портилось, нас передавали другой опе, и так достигалась гарантия бесперебойного снабжения.
Моя тётя всегда устанавливала с опами неформальные отношения: они приходили пить чай, иногда с подругами, такими же разносчицами, подолгу сидели, беседовали. Очень часто по-русски они говорили очень плохо, а тётя вообще по-узбекски знала лишь несколько слов, но при этом, как ни странно, общение могло продолжаться часа два к взаимному удовлетворению сторон. Молоко же у них было всегда свежее, парное, немного бежевого цвета из-за большой жирности; оно давало толстую золотистую пенку и имело неповторимый вкус чего-то родного, близкого к земле и населяющим её добрым тварям. Потом, уже после землетрясения 1966 года и бурного расширения города, среди частных молочников появились люди недобросовестные. Они могли продать молоко вчерашнее, а при наличии холодильников – и позавчерашнее; иногда в него для предотвращения преждевременного скисания добавляли соду; с гигиеной тоже стали особо не заморачиваться: то и дело молоко попахивало навозом, в нем можно было увидеть плавающие тёмные точки. Но в описываемое мной десятилетие молоко, по сути, являлось единственным качественным жизненно важным продуктом, в наличии которого можно было быть уверенным на все сто.
Кисломолочные продукты в жарком климате всегда предпочтительней — и с точки зрения сохранности, и с точки зрения благотворного влияния на пищеварение. Особенно при расстройстве последнего. На Базаре находился специальный торговый ряд, где продавалось кислое молоко – в больших кастрюлях, закрытых марлей, и отдельных пол-литровых банках. Это была простокваша (по-узбекски, катык), полученная естественным путем, безо всяких там ухищрений в виде кефирной закваски и нынешних специальных лактобактерий. Но она всегда отличалась замечательным вкусом и нежной, желеобразной консистенцией, так что ложкой можно было отрывать от неё целые куски – прохладные и кислые – и отправлять их прямо в рот. Продавали также сметану, обычные сливки разной степени жирности, а также местный специалитет – каймак, очень густые скисшие сливки, которые обычно намазывали на хлеб или на узбекские лепёшки. Всегда предлагалось много творога в виде завёрнутых в марлю (других подходящих материалов просто не было) огромных белых караваев, от которых ножом отрезались куски – точь-в-точь, как от хлеба – и заворачивались в пергаментную бумагу, невесть каким образом достававшуюся продавцам. Все эти вкусности мы не покупали, так как готовили и творог, и кислое молоко сами, это хорошо умели делать моя бабушка и тётя.
В Магазине и в описываемое время, и впоследствии разнообразия кисломолочных продуктов не наблюдалось, а об их качестве я расскажу ниже. Нам предлагали два вида творожных изделий: собственно творог и, реже, сырковую массу. До середины шестидесятых творог поступал в Магазин почти исключительно развесным. Я помню, что был он всегда очень кислым, горьковатым на вкус, часто очень сухим и крошкообразным, нежно-бежевого цвета, словно панировочные сухари. Иногда же, наоборот, напоминал собой шпатлёвку. Такой творог можно было есть только по жестокому принуждению или, находясь в учреждениях с полным государственным обеспечением. Мы покупали его для того, чтобы делать вареники, но и в варёном виде его потребительские свойства были не ахти какими – он становился похожим на резину и прилипал к зубам, но горечь утрачивал и с разными добавками был вполне съедобен. Сырки, ванильные с изюмом, были качеством получше, но всё равно не шли ни в какое сравнение с тем, что я впоследствии пробовал в российских городах.
Сметана, что разливная, что в стограммовых баночках, была жидкой — жидкой, сколько бы процентов жирности ни указывали на этикетке или ценнике; её можно было запросто пить, не обращая внимания на попадавшиеся крупинки чего-то твердого. Чуть постояв в тепле, например, в кефирной бутылке, сметана скисала так, что наверху оказывался слой вещества, похожего на творог вперемешку с воздушными пузырями, а большую часть емкости занимала мутная сыворотка. Я настолько привык к ташкентской молочной экзотике, что, впервые попав в Россию и увидев настоящую сметану, испытал нечто похожее на шок. Попробовав дивный вкус необычного продукта со знакомым названием, я долго не мог понять, как такое может быть, и спрашивал всех: «А почему она не жидкая и не кислая?».
Кстати, такое же чувство я испытал ещё только раз в своей жизни, когда был поражён отличием настоящего домашнего сациви от того с позволения сказать блюда, которое мне подали по этим громким именем в 1983 году в Тбилиси, в одноименном ресторане на проспекте Руставели. В интерпретации поваров сего уважаемого заведения (призываю в свидетели моего друга И., с которым мы вкушали в тот день водку под звуки песни «Кутаиси, Кутаиси») сациви представляло собой жиденький бульон, в котором плавали отдельные куриные косточки; сверху всё было щедро посыпано зеленью и чесноком, полагаю из-за дешевизны данных ингредиентов.
Вообще стоит отметить, что в Узбекистане, да и во всей советской Средней Азии, любой произведенный европейский или российский продукт, любое инокультурное явление приобретали специфические черты, и мы ещё не раз будем к этому возвращаться. С точки зрения затронутой тематики, несмотря на все старания унификации производства, на ГОСТ[5]ы, ОСТ[6]ы и проверки, во времена бывшего СССР так и не удалось добиться, чтобы одна и та же одноименная традиционная пищевая продукция (сыр, масло, колбаса, сметана и так далее), сделанная, например, в Самарканде и в Саратове имела одинаковый вкус и качество. Причём сравнение никогда не было в пользу изготовителей — моих земляков. Чего уж они там проделывали с продуктами, не знаю, но, когда нас задумали уже при Горбачёве осчастливить мягким сыром «Янтарь» в пластмассовых баночках, он почему-то частенько был жидким настолько, что его можно было пить, как уже описанную мной сметану.
Но, с другой стороны, то, что было привычным для коренных жителей Средней Азии, всегда делалось с хорошим качеством, во всяком случае, вполне отвечающим нашим представлениям о добротной пище — даже по нынешним меркам. И это вполне естественно, если учесть, что люди веками вырабатывали свои гастрономические пристрастия, свои умения и навыки переработки продовольственного сырья, связанные с приспособлением к нелёгким ландшафтно-климатическим условиям, с религией, с менталитетом.
Единственно съедобным из магазинных кисломолочных продуктов мы считали кефир. Позже, в шестидесятые годы ассортимент расширился: появилось такое чудо, как ряженка, стали завозить и простоквашу. Стеклянные бутылки с этими напитками (никакой пластмассы или полиэтиленовых пакетов!) закрывались разноцветными крышками из плотной фольги. У кефира была зелёная крышка, у ряженки – красная, у простокваши — жёлтая. С бутылками была своя эпопея. В состав платы за продукт входила залоговая стоимость тары, поэтому, купив бутылку кефира за тридцать копеек, вы могли сдать бутылку назад и получить за неё пятнадцать копеек. Сначала бутылки принимали там же, где продавали молочные продукты, позднее появились специальные пункты приемки стеклотары. Они были уже широкого профиля и туда несли все стеклянные бутылки – что от молока, что от пива, что от минеральной воды или вина.
По идее это было личное дело – сдавать бутылки или нет; однако, чтобы их сдать, их следовало помыть, причём очень хорошо, так как контроль был жестким. Награда тем, кто изловчился и оттер изнутри часто уже засохшие остатки чего-то молочного, была по тем временам неплохая: сдал 10 бутылок, получи 1 рубль 50 копеек; на эти деньги ребёнок мог купить 7 пирожных и бутылку лимонада, а взрослый – бутылку портвейна № 27[7] (или 56) и два пирожка на закуску. Но иногда социалистическое плановое хозяйство давало сбой, и возникал дефицит стеклянной тары. Тогда в Магазине молочный продукт в бутылке отпускался только в обмен на такую же бутылку, и сдача тары из непыльного способа обогащения превращалась в жестокую необходимость.
Будучи на Базаре, мы обязательно покупали хлеб. Там, в самом центре, располагался специальный киоск с прилавком, обращённым к торговым рядам. Прилавок, служивший ещё и витриной, закрывался откидывающейся вверх ставней с висячим замком. Выступающая в сторону покупателей доска была покрыта жестью, а немного сбоку на ней, уже внутри киоска, находилось странное сооружение – хлебная пила, стоящая под углом к доске. При этом часть пилы уходила в паз, куда-то вниз. Всё это предназначалось для демонстрации очень для меня увлекательного зрелища – нарезки хлеба. Хлеб привозили двух форм: буханки и караваи; иногда их называли просто «кирпичами» и «круглыми». Но вообще, из чего он состоит никто не интересовался. Буханки были хлебом – «белым», «серым» или «чёрным». К последнему виду относился только «Бородинский». Вместо «Купи серый» чаще всего говорили: «Купи по шестнадцать копеек».
Самым вкусным был круглый белый хлеб. На самом деле цвет у него был сероватый, но он был пышным, хорошо пропечённым, с хрустящей корочкой – «горбушкой». Именно его чаще всего и резала продавщица тётя Рита, с которой моя бабушка обязательно немного беседовала перед тем, как рассчитаться. Резала тётя Рита круглый хлеб либо пополам, либо на четыре части, меньше брать было нельзя. Здесь же продавались вкусные булочки. Мне они запомнились трех видов: «с кишмишем», «с повидлом» и «фигурные», безо всякой начинки. Были и бублики с маком — сладкие, и без мака — достаточно пресные на вкус.
Белый хлеб, но уже совсем другой – очень белый и высокий, с почти чёрной верхней корочкой, иногда приносила домой мама, работающая в санитарно-эпидемиологической станции Ташкентской (впоследствии – Среднеазиатской) железной дороги на улице Сары-Кульской. Он назывался «железнодорожным», потому что его пекли в специальной пекарне и продавали в магазинах дорожного Управления рабочего снабжения (УРС). Стоит отметить, железнодорожники время от времени могли приобретать и другую пищевую продукцию, произведенную в «отраслевом» совхозе «Узгарыш», например, сметану или мясо (достаточно редко).
Из местного, узбекского, хлеба в магазинах продавались лепёшки единственного вида – круглые, из дрожжевого теста, толстые по краям, с тонкой серединой, на которую были нанесен рисунок из углублений, проделанных каким-то колющим предметом. По вкусу они были почти пресные, уже на другой день становились малосъедобными и ничем особым меня не привлекали. Настоящие узбекские лепёшки продавали частники, но мы их никогда в то время не покупали из-за трепетного отношения моей мамы к гигиене. Она считала, что продавцы не соблюдают чистоту и могут нас чем-нибудь заразить. Действительно, торговля лепёшками на Базаре шла практически на земле, товар прикрывался тряпками сомнительной чистоты, а какими руками месили тесто и мыли ли их перед торговлей, можно было только догадываться. У нас всегда продавали лепёшки двух видов: простую лепешку «оби-нон» и сдобную лепёшку «патир». Их посыпали кунжутом, луком, иногда маком. Чаще изощрялись с посыпкой более дорогих, «праздничных» патир.
Вкус этого запретного плода я постиг уже взрослым и утверждаю с полной ответственностью: в мире нет ничего лучше узбекской лепешки оби-нон, только что вынутой из пылающего тандыра. Дайте ей немного полежать, остудиться, но, ради всего святого, не надо закрывать ее чем-то или помещать в пакет! Пусть у нее на воздухе сохраниться ее девственная корочка, которая ломается с характерным хрустом, если вы захотите оторвать кусочек и обмакнуть его – теплый и трепетный — в свежий каймак или в мёд, а то и положить на него немного шашлыка. Но я, честно признаюсь, люблю первозданный, ничем не затенённый вкус оби-нон, с корочками, доведёнными до благородной черноты. Я могу просто есть, нет – вкушать, это чудо, даже не запивая чаем. В этом и заключается поразительная универсальность лепешки: она, помимо исполнения традиционной роли «закуски», ингредиента, может стать сама по себе главным, а то и единственным блюдом на завтрак, обед или ужин.
Накупив на Базаре, всё, что нужно, мы возвращались домой, и начиналось приготовление пищи.
В середине пятидесятых годов в Ташкенте процесс кормления семьи выглядел совсем не так, как знают по своему опыту люди, родившиеся в шестидесятых и позднее. Это обусловливалось двумя обстоятельствами. Во-первых, практически ни у кого не было холодильников, во всяком случае, в Шумиловском городке. Во-вторых, жаркий климат не позволял использовать естественные для средней полосы России средства сохранения скоропортящихся продуктов – зимние морозы и ледники летом. Поэтому необходимо было обеспечивать ускоренный оборот провизии: купил – приготовил – съел. И так три раза в день, на завтрак, обед и ужин. На следующий день цикл повторялся, и никаких тебе полуфабрикатов, заранее приготовленных и разогретых блюд, возможности быстро перекусить, заглянув в холодильник. Запасались только крупы, мука, сахар и хлопковое масло — других растительных масел просто не было. Хранились копчености (очень недолго), солёное мясо, сало. Интересно поступали со сливочным маслом: его заливали водой, и в таком виде его можно было употреблять несколько дней.
Таким образом, становилось необходимым, чтобы кто-то в семье брал на себя постоянную, очень нудную и утомительную работу кухарки. Особенно, если семья большая, да ещё с детьми, которые сидят дома. Такую роль – няни при двоих детях и кухарки – исполняла моя бабушка со стороны отца. Она сумела поднять до возраста относительной самостоятельности меня и мою двоюродную сестру, одновременно обеспечивая кормежкой трёх работающих взрослых людей и ухаживая за моим дедом, бездвижным инвалидом. При этом она ещё пыталась преодолеть собственную смертельную болезнь. Конечно, ей помогали физически все остальные, но всё же это был настоящий подвиг. Не знаю, слышит ли она меня сейчас или нет, но я навсегда сохранил к ней уважение, граничащее с обожанием. Увы, лучшие из нас, людей, всегда уходят слишком рано …
В моём дошкольном детстве готовили еду, как я уже говорил выше, либо на обыкновенной плите, топящейся дровами и углем, либо на приборах, использующих керосин – керосинках, керогазах, примусах. С дровами в Средней Азии, сами понимаете, всегда была напряжёнка, уголь находился в числе продуктов, распределяемых по специальным карточкам, поэтому единственным по-настоящему доступным топливом являлся керосин.
Сначала его продавали в керосиновых лавках или в некоторых хозяйственных магазинах. Такой магазин был и у нас на Базаре. В нем стояла огромная железная ванна, наполненная доверху керосином, рядом висели приспособления: большая воронка и мерные черпаки с длинными ручками. Ванна заполнялась из приезжающей цистерны. Люди приходили с бидонами, ставили их на специальную подставку возле ванны, а важный продавец в замасленном синем халате черпаками по 2, 1, 0,5 литра отпускал требуемое количество топлива. Все действо выглядело таинственно и привлекательно: полумрак помещения, отливающая голубизной жидкость в ванне, а, главное, запах – притягательный, щекочущий ноздри и вот-вот готовый вызвать необыкновенные видения. Но, может быть, я что-то приукрашиваю, или это явление сродни некой детской склонности к токсикомании?
Впоследствии керосин стали развозить по улицам в металлических цистернах, установленных на повозку, в которую запрягали пару лошадей. На козлах сидел возница-продавец, который в самодельный жестяной рупор громко кричал: «Ке-ро-си-и-и-ин!». Он останавливался где-нибудь на перекрестке и к нему подходили желающие пополнить свои запасы. Керосин наливался из обыкновенного крана с деревянной ручкой в мерные кружки, а уже потом – в бидоны или другие емкости.
Позднее, в начале шестидесятых, появилась возможность пользоваться сжиженным газом, который доставляли в больших красных баллонах с надписью «Пропан – Бутан». Даже я, ребенок, сразу почувствовал, как резко изменилось при этом качество жизни! Ни тебе этого постоянного керосинного запаха, который стоял не только на кухне, но, казалось, проникал во все уголки жилых комнат. Ни постоянной копоти, вынуждающей белить кухни чуть ли не два раза в год. Ни хлопот по поводу исправности фитилей, горелок, чистки забивавшихся продуктами сгорания отверстий. А как быстро закипала вода на газовой плите – настоящее диво дивное! И всё просто, безопасно, так что я уже в первом классе мог спокойно разогревать чайник. Чиркнул спичкой, повернул черную ручку – и вот оно уже, голубое пламя. Единственная трудность состояла в том, чтобы добиться разрешения зажигать спички.
Одного баллона газа нам хватало приблизительно на месяц, потом приезжал специальный автомобиль, у которого вместо кузова размещались два ряда ячеек с баллонами. Полный баллон вкатывался к нам во двор и устанавливался на место пустого, после чего выписывалась квитанция, подлежащая оплате. Газовики должны были обладать недюжинной силой, ибо баллоны были настолько тяжелыми, что оставляли глубокие отметины на нашей бетонной дорожке. Надо отметить, что эра баллонного газа, продолжавшаяся до полной газификации населения Шумиловского городка с помощью трубной разводки, окончилась лишь в 1973 году, когда уже давно действовали магистральные трубопроводы «Бухара – Урал» и «Средняя Азия – Центр» и трудящиеся городов центральной России вовсю пользовались узбекским топливом у себя дома по принципу «плаг-энд-плей».
Итак, бабушка начинала готовить («делать», как мы тогда говорили) обед, состоящий из обязательного мясного супа и какого-то блюда из овощей: икры, салата, а чаще — просто нарезанных помидоров и огурцов. Зимой было сложнее: ели квашеную капусту, соленые огурцы и помидоры. Второе блюдо на обед, как правило, готовилось только по праздникам или для гостей.
Кстати, совсем недавно я узнал от моих молодых сослуживцев, что мудрые китайцы, принимаясь за трапезу, едят суп самым последним из всех блюд. То есть, сначала поглощают несколько видов мяса, всякую там рыбу с пекинской уткой, с десяток салатов, а потом — жидкое, включая и суп из ласточкиных гнезд. Такой порядок установлен для того, чтобы не смыть прежде времени желудочный сок со стенок этого самого желудка и облегчить пищеварение, обеспечив путь к долголетию. Но нынешняя продвинутая молодежь стала в тупик, когда я подкинул им задачку, как выйти из положения, если на обед есть только одно блюдо – «первое»? Меньшинство попыталось решить задачку «в лоб» — дескать, надо выловить из тарелки всё твердое и съесть его в первую очередь, а потом уже выпить оставшуюся жидкость. Однако большинство сразу применило популярную в менеджменте методику решения проблем, приписываемую Элиаху Голдрату, – «развеивание облаков»: иными словами, надо было уничтожить причину этой неприятной ситуации. Мне дружно посоветовали отказаться от такого крайне неразумного подхода, как употребление за столом одного единственного блюда, и ни в чем себе не отказывать, разнообразя меню самым широким образом. К сожалению, я постыдился признаться, что всю лучшую часть жизни губил здоровье не из-за невежества, а по самой прозаической причине – отсутствия на полноценный обед достаточного количества денег, времени или того и другого вместе.
На сладкое летом варились кисели и компоты из ягод и фруктов – вишни, яблок, персиков, — растущих в нашем дворе. На семейные дни рождения сначала бабушка, а потом тётя всегда пекли чего-нибудь из дрожжевого теста – пироги, пирожки, плюшки и булочки. Делали и торты, правда, не особенно мудрёные, но вкусные до невозможности. До сих пор в памяти остался тётин торт под названием «Бедный студент», обильно пропитанный и залитый мои любимым заварным кремом. Я с большим удовольствием ждал окончания кондитерского действа, чтобы вылизать (буквально, языком!) алюминиевую кастрюлю, где он варился. А мама делала из песочного теста экзотический «Комиссарский пирог» — до сих пор не представляю, почему он так назывался.
Очень интересным был процесс закладки капусты для квашения осенью, обычно в ноябре. Для этого нужна была солидная тара: все-таки семья большая, и весна, по нашим представлениям, не скоро настанет. У нас стояли две большие деревянные бочки, которые требовалось сначала подготовить — помыть и, главное, сделать водонепроницаемыми. Последнее достигалось тем, что доски заставляли разбухать от воды и естественным образом притираться друг к другу. Бочки долго замачивали, время от времени переворачивая, в большом корыте и постоянно проверяли, остались ли ещё щели; воды для этого требовалась уйма, а на дворе уже подмораживало. После этого покупалась гора кочанов свежей капусты, мешок моркови, крупная соль и пряности: чёрный перец-горошек и лавровый лист. Заготовке посвящался целый выходной день. Сразу после завтрака начинали рубить капусту специальными тяпками в деревянном корыте и тереть морковь на больших тёрках. Закладывали полуфабрикат взрослые умельцы порциями: нарубят капусту, на глаз смешают с нужным количеством моркови, бросят в бочку, посыплют соли, добавят чуть лаврового листа, перца и плотно уминают сверху. А потом следующая порция, и так до самого верха. Затем бочку закрывали чистой марлей, а сверху клали заранее припасённые тяжелые булыжники – чтобы капуста давала сок. Бочки стояли у нас в сарае, и далее для успешного результата нужна была только достаточно низкая температура. Хранилась капуста до конца марта, но, как правило, ее съедали раньше.
Ужинали у нас в семье всегда тоже одним блюдом – мясным, рыбным или из птицы. Часто ограничивались просто рисовой кашей с машем (узбекским горохом зелёного цвета) или варёным горохом с поджаренным луком. Как мы ходили за мясом на базар, я уже рассказывал; иногда его покупали «в городе» после работы в мясных отделах гастрономов взрослые члены семьи. В голодные тридцатые — сороковые и уже после моего рождения, плоть до 1956 года, мы обязательно держали одного – двух кабанов, а до и во время войны – даже корову.
Я еще смутно помню последнего нашего кабана, жившего в большом полутёмном сарае за загородкой. Это было что-то большое, грозно хрюкающее и вечно грязное, просовывающее волосатый пятачок сквозь перекладины загона. Мне не разрешалось кормить его с рук, только бросать в загон кусочки старого хлеба.
Однажды ближе к вечеру началась необычная суета. К нам пришли два соседа, и после каких-то непонятных мне манипуляций вдруг на столе посреди двора, под электрической лампочкой, появилась туша с симпатичной тупорылой мордой и смешными ушами, которую обрабатывали паяльными лампами. Из ламп вырывалось с шумом синее пламя, вокруг стоял запах палёной щетины, соседские дяди по очереди колдовали над столом и время от времени пили из граненых стаканчиков прозрачную жидкость, смеясь и покрякивая от удовольствия. А потом бабушка, отец и тётя долго резали и перемалывали мясо и сало. Огромные белые куски сала засолили, а фарш набили в кишки. Получившуюся колбасу сразу начали коптить, и я почему-то больше всего запомнил поднимающийся к небу дым, иногда прибиваемый ветром к столу с кровавой требухой и остатками опаленной свиной шкуры.
Рыбу мы готовили редко; в то время живой, в садках, ее не продавали; покупали у рыбаков на базаре; изредка угощали знакомые, ухитрявшиеся выезжать на рыбалку на реку Чирчик или на окрестные озёра, а то и на саму Сыр-Дарью. В детстве я её не жаловал из-за большого количества костей и постоянных предостережений об опасности ими поперхнуться. Исключением был сом – поистине король наших среднеазиатских рыб, огромные белые куски которого, вытащенные из ухи, всегда раскладывались на блюде, доставшиеся моей маме в наследство от её бабушки из Махачкалы. Сомятину – нежную и легко отделяемую от скелета — можно было есть до отвала даже маленьким детям, хотя она часто попахивала тиной.
Птицефабрики тогда только начинали строиться; на базарах куры, утки, а тем более, индюки, стоили дорого, поэтому птицу старались есть только свою. В основном, это были куры, они легче выращивались до товарного применения, а для уток и гусей требовались водоемы, с которыми в городе было туго. Мы тоже разводили во дворе кур, числом доходивших иногда до двадцати. Они жили в сетчатом загоне и несли яйца в двух примыкавших к нему сараях. Причём свои гнёзда куры всё время меняли совершенно непостижимым образом, поэтому поиски яиц иногда превращались в увлекательную игру с неизвестным исходом. А прятаться несушкам было где: среди старых вещей, угольных и дровяных куч, инструментов и неизвестных нам, детям, предметов былой жизни. Да и освещение было очень скудным.
Блюда из куриного мяса по будням мы не ели, это был деликатес. Забивали очередную жертву только если кто-то болел, ждали гостей или готовили праздничный стол.
Ещё одним, но уже печальным, поводом потребления куриного мяса служили православные поминки; считалось обязательным угощать участников ритуальных мероприятий куриной лапшой. Несмотря на столь благочестивое применение курятины обыватели нашего Шумиловского городка были уверены, что она самая что ни на есть еврейская повседневная пища – на завтрак, обед и ужин. Ведь они все богатенькие! Это служило непременным антуражем анекдотов, позволяющих получить удовольствие от «получужого» юмора и не уронить достоинство великой русской нации.
Куриное мясо я в детстве не любил до отвращения, сам теперь не знаю почему. Мне его всегда старались впихнуть побольше, но проглотить хоть кусочек было настоящей пыткой. Поэтому я подолгу сидел с полным ртом и со слезами на глазах не в силах произнести ни слова, пока кто-нибудь из взрослых ни проявлял милосердие и не подставлял руку, чтобы я выплюнул ненавистный деликатес. Но я рад, что полученные в детстве гастрономические страдания не сделали меня антисемитом. Наоборот, часто жалею, что не взял в жены хозяйственную еврейскую девушку – тогда бы точно не испортил себе характер полуфабрикатами и перемороженной говядиной из многолетних стратегических запасов Родины.
Поев вкусной бабушкиной еды на завтрак, а часто и после ужина, я отправлялся играть. В теплое время, а это длилось месяцев семь — восемь (почувствуйте разницу, жители обеих российских столиц!), основной игровой площадкой для дошкольной малышни служил двор, да никому и в голову не приходило специально водить детей куда-то играть, не было такой роскоши – разве что иногда в парк по особым случаям. Многие мои сверстники с младенчества познали, что такое ясли и детский сад – с ними не жили бабушки-пенсионерки, а родителям надо было работать, причём иногда в ночную смену, поэтому в детских садах были специальные ночные группы. К счастью, бабушка успела довести меня почти до порога школы. Но вот брату моему уже не повезло, и я был свидетелем нешуточных проблем и неприятностей по поводу его походов в это учреждение. В то же время многие соседские ребята чувствовали себя там, как рыба в воде, и им потом проще было входить в школьную жизнь.
Кратковременным промежуточным этапом стала для нашей семьи эпопея с попытками обеспечивать присмотр за детьми — главным образом, за братом и двоюродной сестрой — при помощи приходящих нянек. Найти достойную кандидатуру нам так и не удалось, хотя одна из них – тётя Клава — очень нам нравилась, в основном, тем, что не обращала никакого внимания на поручение родителей строго соблюдать режим дня. Другие были либо ненадёжны, либо часто выпивали, либо претили своими слишком уж деревенскими привычками. Часто в них сочетались сразу все эти недостатки.
Итак, я отправлялся искать себе занятие, но бабушку из виду не терял, потому что двор казался огромным и несколько опасным. Такое впечатление создавалось из-за покрывавшей его буйной растительности, грядок, арыков, нескольких сараев, двух уборных, куч печной золы и помойной ямы. Оставив в стороне санитарно-гигиеническую тематику, опишу, что произрастало в те годы в типичном ташкентском дворе.
Прежде всего, самым популярным культурным растением в городе всегда был виноград. Я не знаю ни одного двора — индивидуального или коллективного — ни одного палисадника возле жилого дома – коттеджа, мазанки или многоэтажки, — где бы ни рос хотя бы один куст винограда. Он повсеместно вился по стенам и специальным шпалерам, по трубам и навесам; он образовывал беседки и целые галереи. Его сажали в уголках отдыха на заводах и в колхозах, в больницах и даже на кладбищах. Виноград — непременный атрибут любой чайхоны, старых одноэтажных школ и поликлиник, доживавших свой век с довоенного времени. Виноград не украшал центральных городских улиц, скверов, фасадов парадных зданий, огромных и официозных общественных учреждений. Он навсегда связан с частной жизнью, уютом, отдыхом, невзыскательными представлениями о красоте, с повседневностью. Поэтому и воспринимался, как что-то привычное — интимное, близкое и тёплое, но незаметное, как дворовая собака или кошка.
Наша семья не без основания гордилась количеством и качеством винограда. У нас в лучшие времена росло до сорока его кустов — как широко распространенных, так и невиданных ныне сортов. Они образовывали беседки по всему двору, вились вокруг веранд и заборов, их длиннющие ветви залазили на крыши, иногда уходя к соседям. Я часто даже злился, что под огород и фруктовые деревья было слишком мало места, ведь на земле под сенью буйных виноградных листьев не росло ничего, кроме полыни и сурепки.
Основной «товарной» ягодой был черный кишмиш. Его гроздья поспевали самыми первыми – уже к началу июля. Мы ели его, что называется, «с куста», но, в основном, заготавливали в сушёном виде. Данный процесс был весьма своеобразным. Не знаю уже почему, сорванные кисти обмакивали в горячий раствор извести, после чего раскладывали на крыше, подстелив старые газеты. Вероятно, известь отпугивала надоедливых ос или птиц, посягавших на дармовое угощение, а, может, выполняла функции консерванта. Периодически кисти переворачивались по мере того, как жаркое солнце сверху и горячая крыша снизу сушили ягоды. Надо было не перестараться, а то они в буквальном смысле слова поджаривались, становясь хрупкими и горькими. Готовый продукт очищался от веточек, складывался в хлопчатобумажные мешки и отправлялся на хранение в кладовку. Иногда мы сушили и белый с розовинкой столовый сорт, называемый «Кибрайским», но он был с косточками и пользовался меньшим спросом. Название это, вероятно, произошло от предгорного посёлка Кибрай, славившегося своими садами и виноградниками.
Из других столовых сортов больше всего у нас было «Крымского» — с бело-зелеными, немного продолговатыми ягодами, собиравшимися в большие – до килограмма – кисти. Самым же вкусным мне казался «Тайфи», зимний сорт с удивительно красивой кожицей яркой цветовой гаммы – от преобладающих со стороны солнца темно-розовых оттенков до янтарно-желтых и даже коричневатых тонов. В обиходе мы его называли просто: «Тайфи-розовый». Он вызревал поздно, к концу октября, и тогда же, до первых заморозков, его надо было снимать и запасать на зиму. Кисти подвешивали обычно на специальных крючках в прохладном сарае, и они не портились до февраля.
Но больше всего разнообразия было в винной части виноградника. Теперь уж и не вспомнить многих из тех редких экзотических названий, которые носили наши избранные кусты. Например, белый «Рундвайс» — сорт явно немецкого происхождения, невесть как оказавшийся на азиатской земле. Или грузинский «Саперави» — черный, как ночь, и, казалось, копивший в себе всю сладость мира, чтобы потом отдать её в жертву чудесному терпкому вину. А что вы скажете про ароматный «Мускат», который хорош и к столу, и в виде легкого хмельного напитка с умопомрачительным привкусом далёких тропиков?
Все это виноградное богатство десятилетиями копил мой дед, обменивавшийся черенками с такими же фанатами своего дела. И это было самое лучшее наследство, которое он нам оставил.
Если бы виноградник был собственностью умельца-винодела нынешних времен, он бы, наверное, уделял ему настоящее внимание. Но в нашей семье к выпивке относились достаточно прохладно, а то, что не используется по назначению, увы, вырождается. На моей памяти вино делала так, как оно этого заслуживало, только моя бабушка. После ее смерти поддерживала традицию тётя, но это были лишь отголоски былого изобилия, хотя мы, дети, и успели тайком хорошо распробовать вкус виноградного зелья на разных стадиях его приготовления. Особенно здорово было пить его еще бродившим, мутным, с пузырьками газа, не очень крепким, но дававшим некоторое представление о том, почему его так любят взрослые.
Надо отметить, что виноградник требовал очень тщательного ухода, грязной и тяжелой работы. Во-первых, лозы принято было закапывать в землю на зиму, потому что — и я еще буду об этом рассказывать — зимы в Ташкенте пятидесятых – первой половины шестидесятых годов были достаточно суровыми. Осенью, в начале ноября, после уборки урожая зимних сортов, виноград обрезали, то есть удаляли лишние отростки лоз, не знаю, правда, по какому принципу. Затем рыли траншеи и укладывали в них оставляемые лозы, связанные пучком, все это засыпали землей толщиной сантиметров двадцать — тридцать, а оставшиеся оголенными прикорневые части укутывали старым тряпьем.
Весной, где-то в конце марта, виноградные кусты выкапывали; по лозам к тому времени уже бежали весенние соки, и, если надломить или подрезать секатором веточку, она начинала «плакать» чистыми чуть сладковатыми «слезами». Выкопанный виноград надо было «подвязать» — раскинуть лозы по беседкам, представляющим собой каркасы из твердой основы, на которые натягивалась проволока, а потом закрепить их, привязывая к проволоке ленточками, надранными из тряпок. Лозы весной были у нас всегда достаточно длинными, поэтому их обустройство производилось с самодельной стремянки. Беседки в Ташкенте чаще всего делались из деревянных жердей, сколачиваемых в самые причудливые конструкции, реже – из гнутых строительных профилей, арматуры. В нашем дворе они олицетворяли собой профессиональную деятельность моих родных: каркас был из старых экранных труб паровозного котла (заслуга деда и отца), а проволока – из обрезков сталеалюминевых проводов, подвешиваемых на высоковольтные линии электропередачи (тётя постаралась!).
Когда виноградные кусты покрывались листьями, но еще не зацветали, наступала пора удалять «пасынки», то есть молодые веточки, не давшие кистей. Позднее, ближе к началу лета, надо было обрабатывать виноград ядохимикатами первый раз, а потом, до осени, — снова, раза два или больше. Если этого не делать, кусты заболевали: листья и ягоды покрывались какой-то плесенью, потом листья желтели и увядали, а ягоды не вызревали, оставаясь маленькими и тускло-зелеными. Применяли серу: либо в виде желтого порошка, но лучше – в виде раствора, который специально варили и заливали в ручной насос – опрыскиватель. В любом случае это было противное занятие – ходить по жаре, в ядовитом желтом облаке, предохраняя себя подручными средствами.
В течение всего периода созревания кусты периодически прореживали, избавляясь от листьев и веток, которые закрывали кисти. Кроме того, урожай надо было предохранять от ос и наглых птиц, иногда уничтожавших до половины лучших ягод, особенно поздних сортов. А осенью снова приходила пора обрезки и закапывания на зиму — цикл повторялся. С середины шестидесятых годов, когда климат начал становиться более теплым, виноград закапывать или предохранять от холода иным способом, стали все реже и реже. Правда, это приводило иногда, как в экстремально холодном январе 1968 года, к вымерзанию всей наземной части куста, но лозы быстро вырастали вновь, да и, по-моему, виноград сам по себе становился со временем более неприхотливым, подчиняясь законам эволюции и приспособления к внешним условиям так любимого при социализме и так ненавидимого Православной церковью Чарлза Дарвина.
Гуляя по двору, я рано познакомился с тремя старыми вишнями, вымахавшими выше уровня крыш, персиковыми деревьями и яблонями сорта «Белый налив» (других у нас по каким-то причинам не было никогда). В Ташкенте самыми популярными фруктовыми деревьями были урюк, вишня, персик, слива, реже встречалась айва. Груш у нас в Шумиловском городке росло мало, черешен – тоже. Всё, никакой экзотики. Из ягод выращивали малину, крыжовник, и, конечно, клубнику. Ежевика с ее черными не очень крупными ягодами служила скорее изгородью, так как, разрастаясь выше человеческого роста, становилась поистине непреодолимой колючей преградой, стоило ей позволить существовать без попыток вмешательства в ее «внутренние дела». Очень красиво выглядели кусты граната, с алыми цветами весной и рдеющими под солнцем плодами осенью — поистине пир красок, достойный художника.
Наши вишни были настолько огромными, что за ягодами надо было лезть очень высоко. Это обстоятельство послужило причиной, мягко скажем, моей нелюбви к сбору их урожая, приходившемуся на июнь-июль. Дело в том, что из-за отсутствия дождей уже в начале лета все деревья покрывались достаточно солидным слоем пыли, добраться же до вишен значило стряхнуть на себя эту пыль и дышать ей, пробираясь от ветки к ветке. От пыли и пота сразу начинала чесаться голова и другие открытые части тела, а пока выберешь спелые ягоды среди уймы зеленых и полузеленых, проходила целая вечность.
Из овощей мы выращивали только помидоры и болгарский перец; сажали их помногу – так, что на Базаре покупали только в крайнем случае. У соседей росли огурцы и баклажаны, но за ними требовался повышенный уход, а помидоры цвели и плодоносили все лето и осень, и им нужна была лишь вода, а прополку – хочешь делай, хочешь – нет, очень удобно.
В каждом дворе помимо овощей непременно засевались грядки укропа, петрушки, кинзы, салата, сельдерея; ближе к дому сажали цветы: лилии, пионы, ирисы и традиционные гладиолусы самых разных цветов. Летом везде краснели канны, многочисленные кусты роз являли настоящий конвейер – олицетворение жизни: завязывающиеся и распускающиеся бутоны, рядом – сверкающие во всей красе цветы и тут же – увядающие и опадающие лепестки. Ташкентцы очень любили шиповник – и за большие нежно-розовые цветы, и за ягоды, отвар которых многие пили круглый год. И, конечно, ни один двор или палисадник не обходился без многочисленных кустов сирени, бульдонежа, черемухи.
Кстати, чрезмерное поедание пищевых трав могло иногда привести к некоторым осложнениям. Один мой сослуживец очень увлекался здоровой естественной пищей и предпочитал то, что сейчас можно назвать лёгкой формой веганства с элементами сыроядения, а любые болезни своей семьи лечил опять-таки целебными травами. Так вот, вскоре после рождения ребёнка у его жены начало пропадать грудное молоко. Недолго думая, мой сослуживец решил пойти путём подражания матушке-природе. Он провёл аналогию между женщиной и коровой: для того, чтобы корова давала молоко, её выгоняют пастись на луг, где она питается сочной зелёной травой. Так за чем же дело? Он пошёл на Алайский базар, накупил много пучков самых лучших укропа, сельдерея и петрушки, к счастью, воздержавшись от кинзы, а то результат был бы просто не предсказуем. Придя домой, он заставил жену есть эти травы сразу в больших количествах на завтрак, обед и ужин. Жена перенесла зелёную диету хорошо, и даже, по его словам, увеличились «удои», но вот у ребёнка начались боли в желудки, и страшный понос, сопровождаемый повышенной температурой – так что пришлось нехотя обратиться к традиционной медицине, которая отнеслась к эксперименту чрезвычайно неодобрительно.
Все растения требовало поливки, причем очень частой. Когда не было водопровода, носили воду ведрами из колодца, но в нашем городке основным способом полива был арычный. Дело в том, что от близлежащей речки Кара-Су когда-то провели хорошо работающую ирригационную систему, через которую вода попадала в искусственное озеро парка имени Шумилова и далее — опять в речку. Наш переулок, по счастью, находился вблизи магистрального арыка и рядом с парком, поэтому жители регулярно пользовались водой, ставя запруду и отводя драгоценную общественную влагу прямиком в личные огороды. Дело это было не совсем чистое, смотрители постоянно ругались и ломали запруду, поэтому ставить её приходилось чаще всего ночью. Впоследствии их пыл постепенно угасал, и мы, распоясавшись, начали действовать средь бела дня. Но, во всяком случае, полив был событием интереснейшим и доставлявшим массу удовольствия. Можно было постоянно мочить ноги, брызгаться, пускать кораблики, возиться в грязи и просто наблюдать, как плывет всякий мусор, создавая искусственные препятствия и водовороты. Иногда с водой приплывала даже мелкая рыбешка, трепыхавшаяся в солнечных лучах, словно кусочек серебристого елочного дождя. Когда полив заканчивался, дворовые арыки в тени долго хранили сырость, как воспоминание о буйстве живительных струй. Они, казалось, ждут-не дождутся новой воды, нового праздника …
Постоянные поливы оставляли в арыках нашего переулка непересыхающие лужи, где жили многочисленные головастики и взрослые лягушки, которых не без основания называли «ташкентскими соловьями». Их трели, особенно весной, служили музыкальным аккомпанементом каждого уходящего дня, и это были действительно чудесные мелодии. Мы настолько привыкли ежедневно слышать лягушачьи концерты, что до сих пор ощущение лета моего детства связано с жарким солнцем, голубым небом, буйной зеленью и … неповторимым хором вибрирующих сопрано, доносящимся из прохладных уголков, откуда, кажется, начинает выползать и обволакивать всё вокруг таинственная азиатская ночь.
Но это было летом, летом, летом … А зимой? Ташкентская зима, та «старая добрая зима» — её я помню снежной, холодной и наполненной играми и праздниками. И я расскажу о ней подробнее в соответствующем месте.
Но вот прошел день, взрослые возвращаются с работы домой. Если повезет, принесут что-нибудь вкусное: булочку под названием «Жаворонок», представляющую собой фигурку птицы с двумя глазами-изюминками и хрустящим поджаристым «хвостом», карамельки, яблоко. В то время мы были не избалованы вкусностями, даже грецкие орехи представлялись лакомством, а с апельсинами и, тем более, мандаринами дети знакомились по книжкам, как в период советского застоя с сырокопченой колбасой.
Позднее всех приходил домой всегда отец, иногда с последним автобусом, после полуночи. Он был, как любил выражаться несколько напыщенно, по-старинному, «инженером путей сообщения», а попросту — железнодорожником, и в описываемое время работал в учреждении под названием «Управление Ташкентской железной дороги» начальником паровозного отдела. Порядки там были строгие, практически военные (недаром все носили бесплатную форму, и даже вроде бы обычные чиновничьи должности обязательно соотносились с воинскими званиями). Никто не смел покинуть свой пост раньше всей цепочки вышестоящего начальства — вплоть до Москвы, а разница во времени со столицей тогда составляла 3 часа. Не в пользу, как понимаете, ташкентцев. Располагалось Управление там же, где и сейчас, в центре города, напротив парка имени Кафанова с вечным огнём. Только тогда, разумеется, на территории парка еще не было полузарытого в газон музея искусств.
Массивное, с аркой, буро-коричневого цвета здание, где сидели начальники отца и он сам, олицетворяло в те годы для меня могущество страны. Такое же впечатление производят до сих пор в Москве станция метро «Комсомольская» и всем известный большой дом на Лубянке.
Кстати, вспоминая раннее детство в эпоху Хрущёва, Брежнева, а также время перестройки, мне всегда казалось, что тогдашние постоянные дежурства отца в выходные дни и сидение до глубокой ночи в кабинете являлись пережитками сталинизма, наследием милитаристского психоза тридцатых годов. Но каково же было моё удивление, когда я столкнулся с тем же самым в «новой» России, в наше бесспорно либеральное рыночное время! Возьмите, к примеру, любой московский офис достаточно крупной компании: создается впечатление, что настоящая деловая жизнь в нем закипает только после окончания рабочего дня согласно официально провозглашенному распорядку. Более того, остаться на «сверхурочные» значит приобщиться к избранным, стать «на короткую ногу» с топ-менеджментом, которому по не известным мне причинам совершенно не интересно проводить вечера с супругами — официальными или «гражданскими», — а также с детьми тех же статусов. Считается хорошим тоном уйти часов в девять – десять вечера, с озабоченным видом, сетуя на невыносимость подобного образа жизни; причем над головой несчастного так и сияет мученический нимб собственной значимости.
Как бы то ни было, в те благословенные пятидесятые годы работа была главным смыслом жизни, и не только официально провозглашенным, но глубоко укоренившимся в голове каждого человека. О работе говорили постоянно – дома, в редкие минуты праздности, в гостях, даже в кино (если выбирались туда хотя бы раз в месяц), потому что времени на что-то вроде «хобби» не оставалось, да и чем можно было увлекаться человеку вне коллектива? А в коллективе основным видом досуга всегда оставались собрания — по разным поводам. Если они увязывались с регулярными государственными праздниками, вкушали и искусство – после торжественных речей и награждений. Искусство потреблялось «самодеятельное», и не обязательно с родного предприятия. Пели и плясали чаще всего приглашенные члены народных коллективов из близлежащего Дворца культуры, и школьники, у которых в силу понятных причин лучше всего выходил так называемый «монтаж», то есть объединенный некой темой набор стихотворений или выдержек из оных, читаемый «с выражением» — по отдельности и хором — строем детей в пионерских галстуках.
После прихода домой взрослые, отужинав, имели весьма скудный, по сегодняшним меркам, набор удовольствий. Никакого тебе телевизора! У нас был радиоприемник, но по нему слушали изредка последние известия из-за прогноза погоды, и еще реже – музыкальные программы. Дело в том, что музыку московские вещательные станции передавали на 99,9 % классического и русско-народного репертуара, а местные – на 99,9 % репертуара узбекско-народного. Ни той, ни другой музыки никто из нашей семьи выдержать более трёх минут не мог, посему мы отказывались от этой духовной пищи, подобно коалам, предпочитающим не есть вообще ничего, чем жевать непривычный вид эвкалиптовых листьев. Позднее, уже в начале шестидесятых, мы с мамой слушали по воскресеньям передачу «С добрым утром», иногда чудом в эфир прорывался эстрадный концерт минут на двадцать – и все, на этом кончаются мои воспоминания о «днях радио» (помните одноименный фильм Вуди Аллена?).
Были ещё газеты, но читать от корки до корки, или хотя бы с интересом, первые три из обычных четырех страниц удавалось лишь очень немногим, окончательно свихнувшимся на почве марксизма-ленинизма и советского патриотизма. Так как мои земляки в массе своей были нормальными людьми, они сразу пробегали последнюю страницу с новостями спорта, погодой, программами радио- и телепередач (если был телевизор), фельетоном и репертуаром культурных заведений, а потом быстро уносили газету в то место, с которым она более всего гармонировала, то есть – в уборную. А уже там волшебным образом она приобретала какое-то новое, вневременное, философское значение! Сидя на корточках (у нас никогда не было стульчаков!) и справляя естественные надобности, можно было не на шутку увлечься какой-нибудь прошлогодней статьей с критикой задержки посевной кампании в отдаленном колхозе Хорезмской области, в котором ты никогда не был и куда вряд ли когда-нибудь попадешь в этой жизни. А то вдруг захватывало описание бессчётных происков американского империализма во главе с президентом Эйзенхауэром, хотя значение многих обидных для противника слов и выглядело для многих полной абракадаброй. Да и не надо было в этом месте и за этим занятием вникать и сопереживать, просто сливалось воедино материальное и духовное, и что там первично, что вторично каждый индивидуум решал сам — по Марксу ли, по Канту или, не дай бог, по Хайдеггеру…
Оставалось ещё чтение книг и немногих художественных журналов, вроде «Роман-газеты» (подписаться на «Новый мир» или «Юность» было огромной проблемой). Однако рабочий день и домашние хлопоты так выматывали все силы, что после нескольких страниц клонило ко сну: всё, завтра опять рано вставать. Помню, как отец пытался читать месяцами одну и ту же книгу, начиная с разных мест, и таких книг с его стороны дивана валялось всегда штук пять, не меньше. Мама предпочитала журнал «Советский экран», тётя всё чаще брала в руки Новый завет, только бабушка вплоть до своей ранней смерти читала русскую и переводную классику — все-таки сказывалось гимназическое образование. Почему-то в памяти навсегда запечатлелся эпизод, когда она, доживая последние дни и уже не вставая с постели, попросила меня принести ей роман «Идиот». Такое сложное название было моему пятилетнему разуму явно не по силам, и все не на шутку озадачились, пока я везде бегал и громко искал книгу под названием «Дурень»!
Вечером мы, дети, всегда играли дома, и, как любые дети на Земле, разбрасывали по полу все имеющиеся в наличии игрушки. Они не были такими разнообразными, как сейчас, но машин, солдатиков, кукол и кубиков хватало. Из кубиков я возводил пирамиды и башни, иногда строил солдат, пытаясь подражать тому, что видел в кино, но больше всего почему-то любил играть в куклы, в семью с мамой-папой и их сыночком и дочкой. Мамой была всегда моя любимая кукла Катя в полосатом бело-голубом платье, а папой – потёртый плюшевый мишка темно-коричневого цвета по имени Михаил Иванович. От этого необычного супружеского союза произошли их дети – красноносый клоун и серая коза, в брюхе которой отсутствовала давно потерявшаяся свистулька. Как видите, я с самого детства предпочитал семейные ценности традиционным мужским занятиям, за что и жестоко поплатился в будущем. Но это уже другая история.
Несмотря на занятость, родители никогда не укладывали меня спать без чтения книжек. Если от мамы, бабушки и тёти я ещё слушал сказки и детские стихи, то отец начал сразу приучать меня к серьёзной литературе. С пяти лет он, как теперь говорят, «погрузил» меня в Жюля Верна, полное собрание сочинений которого привезла моя «другая» бабушка (со стороны моей мамы) из Рузаевки. Дальше мы двигались через художественную биографию Суворова и «Наполеона» академика Тарле к «Капитану Сорви-голове». Между делом, классе в первом, я познакомился и с «Северной войной», потом с «Петром Первым». Почему моё образование начиналось с такого странного набора произведений, я догадался, только когда сам стал папой двух девочек и одного мальчика, и передо мной в свою очередь возникла проблема, что читать ребёнку на ночь? Я понял: отец выбирал то, что было интересно ему самому, чего ему не хватало в серые рабочие будни! Он отдыхал сам и одновременно пытался дать что-то сыну. Но опять со стыдом признаюсь в своём моральном уродстве: мне до сих пор больше нравятся приключения Нильса с дикими гусями и шалости компании Мумми-троллей, а отнюдь не процесс прорубания окна в Европу.
Воскресенье всегда было праздником, в этот день никто не шёл на работу, готовилось что-нибудь повкуснее, а самое главное, можно, если невероятно повезет, поехать «в город», в чудесные места, из которых я знал два: зоопарк и магазин «Детский мир». Но при этом догадывался, что их может быть много, поэтому с радостью готов был ехать, куда угодно.
Праздник начинался накануне. В субботу был короткий день, с работы приходили раньше на целый час! Иногда до ужина работали в огороде, хватало времени натаскать воды для стирки из колодца, порубить дров, наколоть куски угля, починить то да сё – в доме на земле по-другому не получается. Потом садились ужинать всей семьёй, иногда слушали электропроигрыватель — так, пару пластинок. Настроение чудесное, как теперь в пятницу, когда забываешь, что тебя ждёт в понедельник. Часто родители уходили на вечерний сеанс в кино, но я их ждал, и мы потом пили чай, а они рассказывали про фильм – не мне, конечно, но я слушал и мечтал о времени, когда сам буду ходить куда-нибудь без их сопровождения.
Утром в воскресенье мы шли на базар, о чём я уже рассказывал в самом начале главы, а после завтрака начиналась целая эпопея, связанная с практической реализацией моих чаяний. Я сразу брал быка за рога и прямо просился поехать куда-нибудь на автобусе. Родители, которые и так каждый день на нём ездили, сначала ласково, а потом всё более строго давали понять, что имеют право посидеть дома, да и, дескать, стирать надо, гладить и ещё что-либо такое, на мой взгляд, невероятно глупое и жестокое. В общем, в подавляющем числе случаев я терпел полное фиаско, и все шло своим чередом, как в самый обычный день. За исключением того, что приходилось вертеться под ногами у взрослых, пытаясь на свой лад им помочь – чтобы было, во-первых, интересно, а, во-вторых, не очень утомительно. Уговорить их уехать поразвлечься (с моей точки зрения) удавалось крайне редко, и эти успехи требуют особого повествования в следующей главе.
К вечеру обычно мама начинала гладить бельё под непривычно резкий электрический свет. Дело в том, что люстра у нас представляла собой кустарный проволочный каркас, на который набрасывалось подобие купола из куска вышитой хлопчатобумажной материи. Его стирали вместе с белым бельем, и пока он не был готов, под потолком болталась на витом проводе яркая лампочка, отбрасывавшая от предметов непривычные тени: всё казалось неуютным и чужим. До сих пор я очень не люблю дома ламп без светорассеивающих абажуров, мне сразу начинает казаться, что я нахожусь где-то в местах общего пользования – в уличном туалете, в коридоре Райсобеса[8], в больнице.
Эти воскресные вечера мне запомнились какими-то грустными. Может, от взрослых передавалась подсознательная тоска, связанная с неминуемым началом новой рабочей недели, может, было скучно, потому что никто не обращал на меня внимания – нужно было успеть переделать столько дел! А, может, я предчувствовал, как самому скоро придется ложиться спать в ночь на понедельник с ожиданием очередных неприятностей в школе? Не знаю, но завершение недели ни в детстве, ни потом не вызывало у меня особого энтузиазма.
Моё сознательное ранее детство пришлось на вторую половину пятидесятых, когда советские вожди продолжали усилия предшественников по превращению повседневной жизни в сплошную политику. Уже потом я узнал, кто такие Хрущев, Сталин, Каганович, Маленков и что они вообще делали. Узнал по пропагандистским статьям и книгами, что такое война — хоть холодная, хоть «горячая». Я смутно помню своего деда, но в памяти остался один эпизод, когда он доходчиво объяснил мне, «что такое хорошо, что такое плохо» в войне, как в продолжении политики иными средствами.
Как-то я увидел на развороте журнала «Огонёк» очень понравившуюся мне картину, изображавшую бой в Брестской крепости. На ней среди живописных развалин, в огне и дыму солдаты стреляли из автоматов, над всем реял красный флаг, а на переднем плане медсёстры перетаскивали раненых. Меня картина вдохновила взять в руки игрушечное ружьё, подойти к дедовской кровати и заявить, что я хочу воевать против империалистов. Дед взглянул на меня и сказал фразу, разом охладившую мой патриотизм: «Лёвик, на войне плохо, там не дают на обед макароны!» (а надо сказать, что мы с ним любили это блюдо больше всего на свете). Я отошел, обескураженный, и с тех пор с прохладцей отношусь ко всяким произведениям искусства на военную тематику, не говоря уже о самой войне.
Мимо моего внимания прошел Всемирный фестиваль молодежи и студентов 1957 года в Москве, я лишь по фотографиям в газетах имел представление о победах советских спортсменов на различных соревнованиях, об иных мероприятиях, которые впоследствии составили канву истории СССР. Можно сказать, что бытие было ограничено нашей семьёй, двором, Шумиловским городком, но я чувствовал, что следующим этапом познания мира для меня неминуемо станет именно город – Ташкент.
Я преодолевал этот этап постепенно, словно не обращая внимания на цель: так ходят вокруг да около очень важной и нужной вещи, обдумывая каждый шаг, инстинктивно выбирая путь, пробуя и ошибаясь. И судьба оставила для меня самые главные свои уроки на первую половину шестидесятых годов – пору взросления и необратимых перемен.
Глава 2. Осознание города
Это осознание могло происходить только одним способом – практикой, иными словами – путешествиями, как ни пафосно звучит при этом обыкновенная поездка куда-нибудь на городском общественном транспорте.
Несколько раз в год приходил настоящий праздник, и меня возили «в город», чтобы развлечь немудреным советским образом: в зоопарке, в больших городских парках культуры и отдыха, или заодно со взрослыми – в магазинах. Впоследствии непостижимым образом к развлечениям прибавилось регулярное посещение Боткинского кладбища, но об этом будет особый разговор. Давайте же встретимся там, куда я, постепенно осваивающийся в непонятном огромном мире, попадал большей частью не по своей, но по чужой, хотя и доброй, воле.
Зоопарк был самым желанным объектом, потому что в нём всегда чувствовалась какая-то феерическая атмосфера – со всеми этими гроздьями воздушных шариков, нарядными детьми и родителями, аттракционами, ну и зверями, конечно. Наш зоопарк походил на все советские зоопарки той поры, с их тесными клетками, мелкой сеткой ограждений, за которой не увидишь, кто там сидит в тёмном домике, сплошной обжираловкой животных и птиц принесенными людьми сладостями, скудной казённой кормёжкой и специфическими запахами. Но это теперь я стараюсь не ходить туда, чтобы не видеть мучения тех, кого поймали и заточили на потеху разумным приматам, а тогда …
До зоопарка мы добирались всегда одним и тем же путем: на автобусе № 5 до остановки «Жуковская», потом садились на троллейбус под тем же номером и ехали три остановки. Выйдя из троллейбуса, надо было пройти пару сотен метров по тенистой дороге, по которой в воскресный день двигалась туда и сюда вереница родителей с детьми самого разного возраста. Вся дорога – от самого дома и до входа в зоопарк – пролегала по тому старому одноэтажному Ташкенту, который сейчас уже всплывает в памяти каким-то стремительно удаляющимся сном с проблесками яви, и не поймешь уже, где все это ты видел: на картинке, или топая мимо незнакомых мест в праздничных сандаликах с непременными белыми носочками в цветную поперечную полосочку.
Летние пыльные улицы с арыками по обочинам, густые кроны деревьев, смыкающиеся в вышине, редкие машины, редкие прохожие, дома с калитками и палисадниками, а за калитками, в самом центре города, – большие коллективные дворы, застроенные по периметру неказистыми постройками с ютившимися в нем семьями явно не пролетарского происхождения. На улицу же солидным кирпичным фасадом в стиле последнего Императора Николая всегда выходил Главный Дом, где когда-то жили купцы и интеллигенты, а после революции – их изрядно потесненные потомки и представители новой элиты. Это были своего рода коммуналки по-ташкентски: с местами общего пользования в виде туалетов, водоразборных колонок, мусорных баков, душевых кабин и со всеми прелестями совместного проживания на одной территории. Только жилых площадей побольше, чем в многоэтажном многоквартирном доме, да и возможностей обособления разных семей тоже. Поэтому, наверное, и быт был достаточно мирным, без излишнего драматизма, что способствовало смягчению нравов моих земляков. Короче, полудеревня какая-то, по сравнению с Москвой и Ленинградом.
Итак, покупаем билеты, заходим и по знакомому до сих пор каждому ташкентцу маршруту направляемся по кругу — против часовой стрелки от предвратной площади, полной торговых палаток и кафешек с высокими круглыми столиками для принятия пищи в стоячем положении. Сначала идём вдоль клеток с копытными по правую сторону центральной дорожки, потом осмотр мелких хищников по левую её сторону. Дальше направляемся к крупным животным: слева за мощными ограждениями из рельсов иногда ходит слон. И вот мы в центре, перед бассейном с белыми медведями. Я забираюсь на бетонный парапет, припадаю лицом к решетке. Внизу – бетонная чаша с зелёной водой неправильной формы, на берегу — грот с нишами, изображающими берлогу. Мишки только называются «белыми», а на самом деле какие-то жёлтые, и без конца ныряют туда-сюда, не обращая внимания на плавающие рядом разбухшие от воды булки и печенья. Им жарко даже зимой, поэтому они всегда обуреваемы беспокойством и безуспешными попытками ощутить хоть немного комфорта в этой глубоко чужой им обстановке. Вечная пытка ради бредовой развлекательно-образовательной идеи.
Если идти дальше, попадаешь к птицам, а, взяв ближе к центру, оказываешься среди нескольких клеток с медведями, уже бурыми. На улице жара, тень не приносит облегчения, узкие клетки размером где-то 3 на 3 метра, внутри маленькая бетонная ванна с водой – пожалуйста, проведите в ней жизнь, как эти несчастные звери, часами однообразно слоняющиеся или раскачивающиеся взад-вперед. Я даже в самом раннем детстве не мог смотреть на их мучения, поэтому мы шли через лисиц, волков и шакалов, через бассейн с вечно неподвижными крокодилами прямо к обезьянам. Там меня раз и навсегда восхитили красные зады павианов, хотя долго мучил вопрос: это болезнь или их отшлёпали за плохое поведение? Надо сказать, что и я вкусил этого универсального педагогического средства, хотя и не слишком много.
Было в зоопарке и одноэтажное помещение с зимними клетками для совсем уж теплолюбивых обитателей; в нем также располагался террариум со змеями и ящерицами. В нескольких комнатах можно было любоваться рыбками в аквариумах, красиво подсвечиваемых лампочками. Кстати, рядом с воротами находился зоомагазин, где продавались, в основном, рыбки, мелкие птицы, корма и принадлежности для любителей живности у себя дома.
Наш поход завершался питьём газированной воды с сиропом, так как мороженое в то время мне было противопоказано по причине часто болевшего горла. Назад можно было возвращаться по той же дороге на троллейбусе, но, по-моему, чтобы продлить праздник, мы выходили на Пушкинскую, шли по направлению к Скверу и обязательно заглядывали в совершенно роскошный (с учетом моего жизненного опыта) гастроном, располагавшийся (конечно же в одноэтажном доме) почти на углу Первомайской, по которой гремели трамваи. Кроме него в пятидесятых в городе существовали ещё всего два всенародно известных заведения под маркой объединения «Гастроном»: на улице Карла Маркса и под гостиницей «Ташкент», являющейся цитаделью и форпостом организованного иностранного туризма в Узбекистане.
В гастрономе мы брали пирожные, которых было всегда три вида: бисквитные (с большим количеством жирного крема), заварные (сейчас бы их назвали «эклерами») и слоеные, тоже отнюдь не обделенные кремом. Кстати, этот крем, а мы в основном его счищали и выбрасывали, имел свойство сильно твердеть в холодильнике и быстро плавиться на солнце. Но тесто было очень вкусным, помню даже, что верхний слой бисквита пропитывали каким-то сладким алкоголем.
Дальше можно было продолжать идти пешком до Сквера, а потом сесть на наш пятый автобус или поехать на трамвае до перекрестка Первомайской и Куйбышевского шоссе, и уже там дождаться того же автобуса. Впоследствии я понял, что весь описанный мной кусок центральной части Ташкента можно обойти минут за тридцать, но в то время мне всё это представлялось таким желанным и необъятным — как страна Эльдорадо испанским конкистадорам. В конце концов, мы садились в автобус, я – обязательно к окну. Летом окна в автобусе открывались полностью, и самым большим удовольствием было высунуть в окно руку и опереться локтем на его нижний край. Мама требовала руку убрать (а то оторвёт), но мы обычно сходились на компромиссе: рука оставалась за бортом, но опускалась вниз и прижималась к корпусу, в крайнем случае, я высовывал локоть – но совсем чуть-чуть.
В окно врывался жаркий воздух и приятно обдувал вспотевшую голову с причёской типа «чёлка», убегал назад серый асфальт и вечно замусоренные и замасленные обочины, мимо проносились знакомые остановки: Жуковская, Винзавод (который всегда узнавался по запаху «барды», виноградного сусла, которое увозили, чтобы скармливать скоту), Тепловозное депо, Узбум. Двери открывались и закрывались гармошкой: «юиль – юиль!» Вот и наш поворот в Шумиловский на перекрёстке, где никогда не было светофора. Мы возвращались домой …
А однажды меня повезли на детскую железную дорогу, которая находилась там же, где и в девяностые годы, в парке, носившем имя Ленинского комсомола, а попросту — на Комсомольском озере. Я навсегда запомнил это событие – что-то большое и недосягаемо взрослое, хотя подробностей в памяти не сохранилось, кроме маленького зеленого тепловозика, таких же зеленых вагончиков с деревянными скамейками и детей в настоящей форме железнодорожников на каждой станции, которые вертели полосатым жезлом и свистели в металлический свисток.
Отец тоже был в железнодорожной форме, он узнал знакомого машиниста, поговорил с ним, что внушило мне гордость за фамилию: вот, мол, вы там сколько угодно можете красоваться в фуражках с черно-зелёными околышами, а мой папа – самый главный! Больше почему-то я туда для собственного развлечения не попадал, и только уже в середине восьмидесятых повел своих детей на конечную станцию, которая теперь располагалась среди многочисленных кафе-шашлычных и павильонов с мороженным. Мы прокатились вокруг периметра парка по узкоколейке, останавливались на трех станциях со светофорами, но это было всё не то. Обычный аттракцион, каких множество в каждом парке, никакой романтики, езда медленная, которая скоро надоедает, и виды из окна самые скучные: пляж, озеро, запыленные деревья, забор да выжженная трава между рельсами. Увы, время умчалось вперед, оставив в прошлом ощущение причастности этой дороги к настоящей большой жизни, куда путь так интересно начинать ребенком и именно с такой полуигры-полуработы.
Где-то в старом семейном, ещё времен бабушкиной молодости, альбоме до сих пор хранятся мои детские фотографии дошкольного возраста. Их, по сегодняшним меркам, мало – и с десяток не наберется. Никто из моих родных и близких не был фотолюбителем, нас фотографировали по памятным датам в фотоателье, иногда приглашали фотографа домой, когда нужно было запечатлеть вместе стариков и маленьких детей, которых было нельзя транспортировать.
Вообще, фотодело в советские времена представляло собой причудливую смесь химической науки, оптики, везения, умения «достать» нужное при полном его отсутствии в магазине, огромного желания и, в последнюю очередь, художественных способностей. Я говорю о любителях, а не о настоящих профессионалах, с кем мне сталкиваться не приходилось. Цветное фото было роскошью даже в студиях, в домашних же условиях работать с ним пытались единицы, в основном, фанатики. Поэтому все наши фотографии того периода – черно-белые или в коричневых тонах; они напоминают портреты, запечатлевшие навек постановочные театральные сцены: статичные и «с выражением» лиц, на которых нельзя прочесть ничего, кроме общей сосредоточенности и серьёзности.
На одной из них стою я, одетый в праздничный летний костюм: рубашка с коротким рукавом, короткие штаны с лямочками, на голове – «жакейка» (аналог современной бейсболки), носочки и сандалики. Выражение лица настороженное и вымученное, глаза прищуренные: видно, что в лицо бьёт солнце. Но, главное не это, главное – где я стою! За моей спиной — подстриженная живая изгородь, а дальше виднеются цветники, струи фонтана и кусочек Театра оперы и балета имени Навои. Ансамбль этой площади известен всем ташкентцам с раннего детства. В центре — первый в городе фонтан (для нас – просто «Фонтан», единственный и с большой буквы) с подсветкой, центральная часть его выполнена в форме коробочки хлопка. Водоем окружен полированными гранитными плитами, откуда во все времена и эпохи летом с утра до вечера в него ныряла детвора, брызгаясь и вопя на узбекском и русском языках.
Фонтан расположен прямо напротив стилобата театра; в конце пятидесятых его окружали асфальтовые широкие дорожки, по краям дорожек стояли скамейки с изогнутыми лирообразными спинками, а за ними – клумбы с красными каннами и, ближе к дорогам, ряды чинар. Если провести прямую через театр Навои и фонтан, через улицу Ленина, то она упрется в парадный вход гостиницы «Ташкент», долгое время самого фешенебельного отеля столицы, куда пускали жить только избранных и иностранцев. Восприятие этого и по сегодняшним меркам очень выигрышного места дополнял комплекс зданий издательства «Узбекистан», где печатались все наши газеты и журналы. В описываемое время ещё не было ЦУМа с первым в республике подземным переходом, бульвара, музея, тем не менее, там был настоящий центр города, каким он и должен быть по всем мыслимым понятиям советских людей.
Всё описанное мной великолепие стояло на месте дореволюционной Воскресенской площади, с рынком и одноименной церковью. Начиная с середины сороковых годов, старые строения стали сносить и постепенно формировать новый облик Ташкента на территории, которая включала в себя стадион «Пахтакор», «Красную площадь» – площадь им. Ленина, площадь у театра Навои, улицу Карла Маркса, Сквер Революции (в то время с ещё пустующей после сноса памятника Сталину круглой клумбой), Окружной дом офицеров, часть Пушкинской, Куранты, «Дизельную», Вокзал.
Каким-то чудом я помню не только фотографию, но и – смутно — обстоятельства этого события. Гуляли мы по какому-то случаю вдвоем с мамой, и мне кажется, что она была в своем «креп-жоржетовом» платье винного оттенка, что хранилось потом в сундуке до самой её смерти. На площади находилось несколько фотографов, они делали снимки желающих, а потом за готовыми фотографиями надо было приходить по указанному адресу. Меня поставили на газон, под дерево, сзади оказалась подстриженная живая изгородь стандартной формы – непроходимая стена прямоугольной формы высотой где-то в метр из веток и листьев. Мама долго суетилась, пытаясь выставить свое чадо в самом лучшем виде, не забывая и о заднем выигрышном плане, яркий свет мешал смотреть в объектив. Мы «щелкались» несколько раз, наконец, все кончилось, и в награду за долготерпение меня повели пить газированную воду с сиропом.
Первое мое знакомство в раннем детстве с этим чудесным напитком (после приевшегося чая, киселей и компотов) повергло меня в настоящий шок. Я не оправился от него до сих пор, и абсолютно не понимаю тех, кто утоляет жажду водой без газа, якобы в целях пользы для организма. До самой моей зрелости (которая наступила, по некоторым высказываниям окружающих, слишком поздно или даже вообще ещё не наступила), любой лимонад, даже сомнительного качества, а на худой конец, просто водопроводная вода с пузырящейся углекислотой, были для меня лучшим лакомством. Забегая в другую эпоху, скажу, что никогда не пробовал ничего лучше той «Фанты», что продавалась в Москве после Олимпиады 1980 года со специальных прилавков по 20 копеек за стакан.
Кстати, недавно один мой уважаемый коллега пенсионного возраста несколько раз, возможно, из-за вполне объяснимой забывчивости или из-за нелюбви ко всему иностранному, повторил мне душераздирающую историю об опыте с «Кока – Колой». Некие любознательные граждане опустили в неё резиновые бытовые перчатки, после чего те через некоторое время взяли и растворились. Сей факт служит, по его словам, неоспоримым доказательством вреда всякой «химии» вообще, и американской «химии» в особенности. На этот счет у меня имеются два возражения. Во-первых, несколько миллиардов людей, регулярно употреблявших «Коку», «Пепси» и им подобные напитки, давно должны были бы заметить неладное и продемонстрировать окружающим их вредоносность для своего тела, хотя бы в результате вскрытия. А, во-вторых, попробуйте опустить резину, даже не перчаточную, а хоть с тракторных шин, в собственный желудочный сок и посмотрите, что из этого получится. Но вернемся к родной ташкентской газировке.
В описываемые мной стародавние времена питьевые автоматы только-только начали появляться в крупных городах, и в Ташкенте основой индустрии утоления жажды продолжали оставаться специальные тележки с продавцами — в подавляющем большинстве не русской и не узбекской национальностей. Технические средства были очень просты. Представьте себе передвижной двухколесный прилавок с ручкой как у детской коляски, который можно толкать довольно легко из-за наличия больших, похожих на велосипедные, колес со спицами. Над прилавком на тонких стойках натягивался небольшой тент для защиты от солнца. Прилавок закрывался наглухо с трёх сторон, а со стороны продавца имелась дверка отсека для хранения стаканов, денег и прочих нужных в торговле вещей. Через него же производилось нехитрое техническое обслуживание питьевого агрегата. Последний состоял из смесителя, куда подавались: водопроводная вода – из шланга, и углекислота – из отдельно стоящего баллона. Часть воды до смесителя шла на брызгальное устройство для мытья стаканов. Над прилавком возвышался кронштейн с двумя стеклянными баллонами цилиндрической формы, а на них были нанесены мерные деления. Баллоны заполнялись сиропом, иногда разного цвета, иногда – одинакового; его нужно было наливать в стаканы вручную через краники. Внизу на кронштейне находился ещё один краник, который шёл от смесителя, рядом — углубление с насадкой для мытья стаканов и дырочками по всему периметру. Для того чтобы помыть стакан, его нужно было поместить в углубление на насадку, повернуть специальный рычажок, и из дырочек начинала течь вода, бурля и пузырясь внутри стакана. Вот и вся помывка!
Внешне процесс утоления жажды выглядел так. Вы подходите к выбранной тележке, более или менее колоритной из-за раскраски бортов и рисунка на тенте, и заказываете по желанию: «с сиропом» по 4 копейки, или «без сиропа» по 1 копейке. Если сиропы разноцветные, можно ткнуть пальцем в тот, что больше пришелся по душе (хотя по вкусу их различить было всегда очень сложно). Продавец важно берет деньги и дает сдачу, после чего берет стакан, демонстративно моет его и подставляет под кронштейн. Затем виртуозно проделывает следующие манипуляции: одной рукой резко открывает краник с газированной водой, которая с шипением наполняет половину стакана, потом другой рукой быстро-быстро открывает и закрывает краник с сиропом, а в заключении вновь добавляет газированной воды. Причем самое интересное – последний этап: пены в воде, особенно после соприкосновения с сиропом, столько, что она, будто пиво, переливается через край и стекает в специальный приемник с трубкой, брошенной на землю. Но если ей дать отстояться, то стакан оказывается полным на две трети (для оптимистов) или пуст на одну треть (для пессимистов). Однако народ не часто проделывал такие эксперименты, пить очень хотелось, да и очередь сзади ворчала: давай, дескать, не выпендривайся, нас тут много.
Надо ли пояснять, что продавцы газводы становились очень богатыми людьми? Места эти ценились так, что их попросту покупали, причем за очень большие деньги. А так с виду казалось, ну что он (она) там может сделать за эти копейки – не интересная и скучная профессия, стыдно даже детям в школе рассказывать, чем занимается родитель. Но вот глядишь, после работы все едут в автобусе к себе в новостроечные «хрущёвки», а его дожидается за углом «Волга», или на худой конец «Москвич», и везет машина хозяина в неприметный с виду дом о десяти комнатах с роскошным садом в тихом ташкентском центре.
К концу пятидесятых и у нас появились автоматы. Как сейчас вижу эти красивые красные шкафы округлых (по тогдашней моде) форм: на уровне глаз взрослого человека –матовое подсвеченное стекло в виде эллипса с черным силуэтом обворожительной женщины, подносящей к губам стакан (какие у неё были длинные изящные пальцы!); на уровне груди – ниша с двумя подставками для стаканов. Одна подставка – для наливания жидкости, другая – для мытья. Надо поставить на ободок стакан, нажать на него, польется вода (куда менее интенсивно, чем на ручной тележке) и, наверное, сделает стекло чистым. Стоило удовольствие с добавлением сиропа – 3 копейки, без сиропа – 1 копейку.
Но у такого чуда техники был один недостаток, так и не изжитый до конца советского периода: для получения воды нужны были только монеты достоинством 3 копейки и 1 копейка, и ничего больше оно не принимало. Поэтому в наиболее оживленных местах, где стояли несколько автоматов, в часы пик сидел человек и разменивал страждущим деньги, периодически вскрывая нужные отсеки и вынимая дефицитные монеты.
Почему-то на протяжении многих поколений в нежном возрасте все представители нашей семьи испытывают необъяснимую страсть к троллейбусам и трамваям. Мои дочери, будучи уже достаточно большими, упорно просили повезти их из центра города домой на троллейбусе, хотя знали (во всяком случае, я всё время талдычил об этом), что по улице Ахмада Дониша, рядом с которой мы жили в Ташкенте в восьмидесятых годах прошлого века, контактных проводов не было и не предвиделось. Трамвай же вызывал у всех совершенно дикий восторг, даже когда туда набивался народ, не давая раскрыть двери на остановках. А недавно я обнаружил, что и старшего внука можно уговорить поехать куда угодно (например, к врачу), если пообещать ему сесть при этом в троллейбус «с рогами». Не знаю даже, чем всё закончится для более отдаленных потомков, но это уже, к счастью, не мои проблемы.
Весьма вероятно, столь ярко выраженное пристрастие передается по наследству, ибо самые первые впечатления о поездках по городу тоже связаны у меня с этими видами транспорта. Как отдельно вырванный неизвестно из какой истории эпизод, вижу себя едущим с бабушкой на троллейбусе № 3 (надо же запомнить такое!) по её непонятным делам, связанным с получением пенсии. Мы сидим на самом переднем сиденье, которое обращено спиной к водителю, вокруг толчея, люди входят и выходят, но самое интересное взглянуть, как работает водитель! Я встаю коленками на сиденье (при этом бабушка ворчит, что я могу испачкать людей грязными подошвами своих туфель) и заглядываю сквозь стекло. Водитель – женщина – крутит руль, а из кабины все время раздается цоканье: там работают неизвестные устройства, между движущимися контактами которых проскакивают искры. Я уже описывал автобус – «дизель», так вот по своей форме троллейбусы были точь-в-точь его копии, только не красные, а темно-синие, с такими же открывающимися полностью окнами, мягкими сиденьями и решетчатым деревянным полом.
Мы с бабушкой ехали долго, по неизвестным местам, вдоль тенистых улиц с журчащими арыками. Вокруг – приземистые дома и дувалы, за которыми виднелась буйная весенняя листва. Место назначения – какой-то единственный в округе трёхэтажный дом с множеством народа, где мы долго чего-то ожидали, а потом уехали домой, и бабушка все злилась, что время потрачено зря, что не хватило одной бумажки, поэтому к пенсии не прибавят сорок (дореформенных!) рублей.
Троллейбус № 1 был пущен в начале пятидесятых от вокзала и шёл мимо сквера, в Старый город, до площади Калинина (возле старейшего и самого почитаемого базара). № 2 ходил куда-то в район Комсомольского озера, а описанный выше № 3 – к Текстилькомбинату. Я могу ошибаться в их конечных остановках, но районы, уверен, называю верно.
Чаще всего нам приходилось пользоваться трамваями, так как наш автобус № 5 пересекал трамвайные пути на остановке «Первомайская». Надо сказать, что я застал ташкентский трамвай ещё полностью узкоколейным! На широкие стандартные рельсы переходить начали в первой половине шестидесятых и делали это весьма просто: добавляли к узкой колее один новый рельс, так что между двумя рельсами на долгие годы оставался закатанным в асфальт рельс «лишний». В переходный период по одной и той же системе рельсов могли ездить и «старые» и «новые» трамваи.
Как кому, а мне узкоколейные трамваи очень нравились. Особенно немецкого производства, они были очень аккуратные, изящные, с прямоугольными формами и почти не грохотали. Покрашены вагоны были в красно-белые цвета, а сиденья – в темно-зеленые. Но самое главное, вагоны выпускались сдвоенные, с гармошкой посредине. Таких же красавцев я видел много лет спустя во Львове, где они очень хорошо смотрелись на фоне очаровательных старинных улиц.
Но большинство составляли вагоны отечественного производства – грохочущие, об одной фаре спереди, обрамленной стилизованной желтой звездой, и с той самой «колбасой», на которой любил ездить ещё булгаковский кот Бегемот. Внутри – две длинные скамейки, они располагались вдоль бортов, спинками к окнам, как в катафалке, и пассажирам было очень удобно разглядывать друг друга, если в проходе не мешали стоящие. Последние должны были держаться за брезентовые петли, одетые на деревянные карнизы, — ну, впрямь хоть шторы на них вешай. В общем вся обстановка простая и гигиеничная: деревянные отполированные задами сиденья, деревянный пол, окна, поднимающиеся вверх. А в кабине водителя с потолка свисала веревка, прикрепленная к трамвайной дуге, чтобы, не сходя с места, можно было эту самую дугу отцепить от провода.
Вагоны производили поистине ужасный грохот, на поворотах к нему добавлялся жалобный потусторонний стон, скрежет и вой несмазанного металла. Езда сопровождалась такой сильной и постоянной вибрацией, что было похоже, будто колеса едут по булыжнику (что, наверное, приближалось к истине, учитывая устройство рельсов и балласта между ними). Скоростью сей транспорт не баловал. В принципе, человек, бегущий трусцой ради собственного спасения от инфаркта, мог не только от него не отстать, но и обогнать, учитывая длительные остановки и светофоры. Но все равно для ташкентцев это было огромное подспорье для длительных городских путешествий.
На трамвае № 2 можно было доехать до парка Победы (с его главным достоинством – большим озером), а вообще-то его маршрут звучал по-узбекски так: «Навоий театри – Узбексельмаш заводи». Думаю, перевод здесь не требуется, но хочу заранее предостеречь от скоропалительных выводов о простоте узбекского языка. А то ещё сделает кто-нибудь ошибку известного средневекового школяра, который хвастался отцу, что выучил латинский, прибавляя ко всем словам окончание «ус».
Маршрут № 3 шел от театра Навои куда-то в конец улицы Пушкинской (сейчас уже не помню, куда), № 4 — от площади Чорсу, что в Старом городе, мимо того же театра до клиники Ташкентского Медицинского института – ТашМИ. Этот трамвай мне был близок тем, что на нем мы ездили на уже упоминавшееся Комсомольское озеро – купаться и кататься на аттракционах. В конце пятидесятых, когда на театральной площади ещё не было здания ЦУМа, из всех торговых точек там привлекал внимание лишь огромный гастроном, как все говорили, «под гостиницей «Ташкент». Заглядывали туда мы в то время крайне редко, но от него осталось на весь мой век неизгладимое впечатление от массивных мраморных прилавков, стеклянных витрин, ломившихся (как тогда казалось) от колбас, сыра, мяса и тортов с пирожными. Однако летом духотища в гастрономе стояла неимоверная, поэтому карамельки и шоколадные конфеты размягчались ещё в коробках, прежде чем их в довольно бесформенном виде отпускали покупателям.
Менее всего я любил трамвай № 5, хотя он и был ближе всего к дому, и в принципе до него можно было дойти из Шумиловского за полчаса. Его маршрут начинался в каком-то месте по дороге на Куйлюк (вдоль Куйбышевского шоссе), потом проходил мимо нашего родного Узбума (по улице Восьмого марта), где мы на него и садились, потом шел на вокзал, а дальше его путь уже стерся в памяти, как и всё неинтересное, что затеняет впечатления о прошлом. На этом трамвае ездила на работу мама, работавшая, как я уже упоминал, в санэпидстанции, а позже — в железнодорожной поликлинике.
Не жаловал я его по двум причинам: во-первых, он вёз к совершенно неинтересным местам, которые располагались вдали от центра города; во-вторых, каждая моя поездка была связана с посещением врачей или сдачей каких-нибудь анализов. Нет, я не падал в обморок от уколов, вида крови, экскрементов в баночках или специфического запаха лизола вкупе с миазмами питательных сред для размножения микробов. Но сами по себе осмотры казались нудными, а после них мама, слишком эмоционально переживавшая мой ревматизм, вводила против меня всё новые санкции.
Например, пытку, когда нужно было обязательно лежать днём на кровати «с часу до пяти» — для ребёнка это равнозначно карцеру в фашистском концлагере, даже если разрешается читать книжки. Или принуждение к заглатыванию три раза в день солидных куч таблеток, которые даже не умещались на специально выделенном для них блюдце. Думаю, столь изощренное лечение (с постоянными угрозами упрятать в больницу) положило начало прогрессирующей порче моего морального облика и досадному отсутствию горячего интереса ко мне противоположного пола с весьма нежного возраста.
Кстати, начиналось всё с маленькой трагедии. Однажды в самом начале шестидесятых на устроенной родителями новогодней ёлке одним из официальных развлечений были танцы под электропроигрыватель (электрограммофон, электрофон – его называли по-разному). Ничего недозволенного типа буржуазных буги-вуги — вполне пристойные «Полька», «Па-де-катр», «Па-де-патинер» (до сих пор ведь помню названия!), вальсы всякие. Так вот, понравилась мне девочка по имени Женя, жившая от нас улицы за две, но иногда игравшая в нашей компании. Я подошел к ней и сказал: «Давай потанцуем», и попытался робко взять её за руку. Она тут же руку отдернула и безо всяких обиняков меня отшила: «Не хочу». Увы, я прибег к насилию: пожаловался маме, та пожурила Женю и заставила со мной потанцевать. Но победа была горькой, ибо впервые я почувствовал бесправие женщин, что в пятом классе переросло в потрясение от картины Василия Пукирева «Неравный брак». С тех пор я неустанно борюсь за их права любыми доступными способами, что могут подтвердить мои дочери, которых я приучил помыкать мужиками без всякой жалости.
А что же по этому поводу думает наше общество? Представляете, дошли до того, что с экрана телевизора вещают на всю страну: «Любовь — для тех, кто не может добиться секса», «Женщина всегда права» и прочее. В целом же ситуация напоминает увиденное мной как-то по телевизору происшествие с защитниками интересов медведей Гризли на севере Канады. Эти самоотверженные люди с трудом добились для мест обитания своих подопечных статуса заповедника, грудью защищали их от фермеров после опустошительных набегов на коровники и овчарни и совершили ещё много благородных поступков. И при этом всё время вели за ними наблюдение с целью посмотреть, что бы такое ещё для них сделать. Пока вокруг было много пищи, животные относились к их присутствию благосклонно и позволяли жить рядом, а сами обжирались лососями, шедшими на нерест. Но как только настала пора ложиться в берлогу, они решили напоследок устроить себе праздник и на десерт задрали нескольких своих благодетелей-людей. Самое удивительное, что оставшиеся в живых полностью встали на сторону медведей: дескать, это природа такая, им нужно жиром побольше запастись, чтобы медвежат выкормить, и вообще их осталось мало, а людей – и так несколько миллиардов и тому подобное.
Железная дорога, особенно в первой половине прошлого столетия, имела для нашего города важнейшее значение. Только по ней можно было добраться до России (через Казахстан), только по ней шли многочисленные грузы в обоих направлениях и ездили чудаки, которых угораздило по своей ли воле или вопреки ей оказаться в Средней Азии (так тогда называли теперешнюю Центральную Азию, хотя от переименования она не стала ни лучше, ни хуже).
Так уж повелось, что с самого начала своей деятельности железнодорожники были почти на полном самообеспечении: у них были свои больницы, поликлиники, школы, детские сады с яслями, техникумы, институты, магазины, пекарни, совхозы и даже милиция. Я не говорю про жилые дома, дворцы культуры, пионерлагеря, аптеки, парки культуры и отдыха, дома быта, котельные и прочую инфраструктуру. И прибавьте сюда локомотивные депо, ремонтные заводы, мастерские, транспортные и строительные организации. Рискну предположить, что, если бы советское государство сохранилась в неизменном виде, в наше время обращения к глубоко запрятанной ранее духовности у Министерства Путей Сообщения числились бы на балансе церкви, мечети, синагоги и, возможно, парочка буддийских храмов. Короче говоря, любой железнодорожник мог рождаться, жить, работать и умирать, не соприкасаясь со всякими там «гражданскими», почти как представитель другой особо чтимой в народе касты – армейской, то есть, как настоящий солдат или офицер. И при этом имел нешуточные привилегии и повышенное качество обеспечения жизненных потребностей, что и было задумано ещё в дореволюционное время.
В Ташкенте все упомянутые заведения, за исключением, разумеется, мест загородного отдыха, сосредоточились на участках вдоль железной дороги южнее реки Салар, почти до Аэропорта. В этой зоне находился и наш Шумиловский городок, и вообще несколько городских кварталов, расположенных правее и левее Куйбышевского шоссе (теперь – Фаргона йули), от места, известного сначала, как Первушин мост, а потом – Винзавод. Туда я и приглашаю вас на ещё одну встречу с прошлым.
Я помню ещё старый деревянный мост, построенный, как рассказывала моя бабушка, в начале века возле дачи купца Первушина через мутную, но чистую реку Салар, впадающую в Чирчик. Правда, многие авторы называют Салар каналом, но по мне, всё что течёт – настоящая река. К середине пятидесятых мост обветшал настолько, что часто ломался и прерывал автобусное сообщение с центром города. Если надо было попасть на работу, отец и тётя доезжали до «Первушки», переправлялись на тот берег по временным деревянным сооружениям, а дальше – как повезёт. В конце концов, Салар запрятали в длинные трубы и щедро засыпали землёй, так что сверху получилась безымянная площадь с круговым автомобильным движением и флагштоками, которые расцвечивались кумачом ко всем идеологическим праздничным датам. Остальные берега Салара, вверх по течению вплоть до ТашМИ, превратились в мусорную свалку, а вокруг неё раскинулись живописные трущобы с жестяными заборами и крышами из кусков рубероида (не дать не взять – многократно осмеянный советскими газетами капиталистический «Бидонвиль»). Впоследствии их прикрыли со стороны дороги высоким забором, украшавшимся плакатами типа «Наша цель – коммунизм!», «КПССга шон-шарафлар!» (то есть «Слава КПСС!), но на большее средств не было.
Видно, первые ташкентские купцы – «старые» русские — подобно нынешним «новым русским» испытывали особую страсть к солидной загородной недвижимости, поэтому облюбованные ими места на природе прочно вошли в нашу топонимику. Например, «Тезикова дача» (купца Тезикова[9]), или «Тезиковка» — этим названием в описываемое время обозначался базар с обширным полулегальным вещевым рынком, тоже недалеко от железнодорожного вокзала. Потом он облагородился и стал называться «Первомайским». Мои родные ездили туда, чтобы купить какую-нибудь хозяйственную принадлежность – позарез нужную, подешевле и не слишком изношенную. Я там был всего пару раз и помню только общее впечатление: столпотворение снующего в разные стороны народа, разложенные прямо на земле вещи – вперемежку тряпки и железки, гул голосов и постоянные напоминания быть начеку из-за разгула карманников.
Из приобретений запомнилась почему-то одно. Тётя купила почти новую стиральную машинку ультразвукового типа, которую назвали «билкой». Она представляла собой конусообразную, похожую на абажур настольной лампы, конструкцию, которую следовало опустить в таз с замоченным бельем и включить. После чего в продолжение часа сей аппарат гудел и заметно вибрировал, отчего и пошло его прозвище. Несмотря на обещания в инструкции бельё никак не хотело выходить белоснежным, что вызывало постоянный выход, как пишется в эзотерической литературе, отрицательной нервной энергии. К счастью, техника сломалась достаточно быстро, а тут и подошло время активаторных машин марок «Вятка» и «Киргизия». Самое интересное, что совсем недавно, в начале XXI века, я опять увидел в многочисленных рекламных изданиях знакомый облик нашей старой «билки». Оказывается, это была суперсовременная прорывная технология российских ученых, которые своим интеллектом в очередной раз посрамили потенциального противника. Да, и это удовольствие стоило просто смешные деньги по сравнению с каким-нибудь «Индезитом». Как тут не восхититься гением Карла Маркса, доказавшего, что история движется по спирали?
Продолжим нашу воображаемую прогулку. Если идти от Тезиковки в сторону вокзала и улицы Сарыкульской, то слева за забором стояла одна из немногих действующих в то время православных церквей. Она мне запомнилась по двум причинам. Во-первых, там насильно крестили меня (говорят, я орал при этом, как резаный), что, естественно, не могло встретить одобрения властей, и поэтому на обряде не присутствовал отец — коммунист в первом поколении. Во-вторых, там, крестили моих детей, но уже с их согласия и даже при некотором энтузиазме. Теперь это происходило с молчаливого одобрения тех же властей (дело было в 1991 году) и в моем присутствии, хотя я был коммунистом уже во втором поколении.
Кстати, само крещение напомнило мне прием в ряды октябрят, которого я удостоился в 1962 году на плацу части внутренних войск, охраняющей заключенных пересыльной тюрьмы – одной из упомянутых мной ранее достопримечательностей нашего Шумиловского городка.
Вокруг купели, выглядевшей как большой круглый казан для плова, собрались сразу штук тридцать детей с торжественными лицами, плохо представляющих себе для чего всё это нужно, а сзади, вдоль стен, выстроились их умиленные родители, дедушки, бабушки и просто друзья дома. Короче – большая толпа, где мы с нашими тремя отпрысками представляли собой подавляющее меньшинство. Самое интересное, что записываться на крещение надо было заранее, чуть ли не за месяц, заплатив отнюдь не символическую сумму. Обряд прошел быстро: сначала священник высказал краткое увещевание по поводу судьбоносности момента, потом начал обход. Он останавливался возле каждого претендента, спрашивал, как его наречь, брызгал водой из казана и одевал на шею крестик. Потом все получили свидетельства и разошлись праздновать в семейном кругу, где на этот случай припасли «талонную» водку (не надо забывать, что дело было ещё при горбачёвском сухом законе). С нами произошла небольшая заминка. Мою старшую дочь мы непредусмотрительно назвали Юлианной, но, как оказалось, православных мучениц с таким именем не было, поэтому сошлись на Юлии. Еще хуже пришлось нескольким Светланам, из окрестили каким-то плохо выговариваемым именем святой, чей день праздновался накануне.
Вокзал и железная дорога притягивали меня с тех пор, как я в первый раз осознал, что такое паровоз. Ташкентская железная дорога в конце пятидесятых переходила на тепловозную тягу, отцу пришлось переучиваться и заочно получать новый диплом, но именно паровоз останется для меня навсегда символом технической романтики, мечты об обуздании сил природы, надежды на творческие свершения. Огромный, шумный, то слегка курящийся паром, то окутывающийся целыми его клубами. И завораживающее движение колесных шатунов – медленное, словно подкрадывающийся хищник, ещё чуть-чуть, сейчас, сейчас наступит момент … И вот все быстрее и быстрее разбег, все больше и больше скорость, колеса и шатуны сливаются в одно целое, он летит по рельсам, а шлейф дыма стелется над составом черным вымпелом, и как апофеоз этой симфонии – хриплый гудок: «У-у-у-у»!
Нет, тепловоз, конечно, и экономичнее, и проще, с ним ушла в прошлое каторга кочегара – всё это так. Но я помню многих старых машинистов – соседей и сотрудников отца, — до конца дней с тоской вспоминавших, как они готовили паровоз в поездку, как смазывали его, разводили пары, как надраивали медные ручки и вентили, как заправлялись водой и углем, как разворачивались на паровозных кругах, как брали тяжелые подъемы.
Так уж получилось, что я рано узнал железную дорогу «изнутри»: это был тяжелый грязный труд, нервный и не всегда благодарный. Особенно в азиатскую жару, когда дизели тепловозов выходили из строя один за другим, а отец сутками пропадал в депо, готовя порой из ничего локомотив под очередной поезд. Ругал он отечественных (других не было) производителей дизельных агрегатов и электродвигателей самыми последними словами и мучился с их техникой до завершения своей карьеры. По каким-то неведомым мне причинам проблема тепловозной тяги так и не была решена в Средней Азии в течение всего советского периода, хотя и на заводы ездили, и из совещаний не вылазили, и новую технику постоянно осваивали. Поэтому я скептически отношусь к лукавому слогану современных СМИ: «традиционное российское качество».
Кстати, с этими традициями качества мы накувыркались ещё до перестройки, и особенно мне запомнилась непрекращающаяся борьба с ручными мясорубками разных типов. Какой бы завод их ни выпускал, после от силы трёх относительно успешных заготовок мясного фарша, наступал черёд нескончаемых пыток. Провернув с нешуточным мускульным усилием пару раз ручку, вы обнаруживали, что превратившееся в пасту мясо начинало лезть наружу не через решетку, как положено, а через раструб, куда вы пихали исходное сырьё. Приходилось разбирать мясорубку, выковыривать обмотанные вокруг червяка жилы вперемежку с мякотью и жиром, чистить решетку, снова собирать всё устройство, чтобы через несколько успешных проворотов начинать всё сначала. Не помогали ни частые заточки ножа, ни попытки прижать его к решетке поплотнее с помощью добавочных шайб.
С другой стороны, если встать на позиции буржуазного объективизма, может все дело в мясе или в том, кто крутил мясорубку? Не знаю, не знаю … Но вернемся, как говорят в Ташкенте, к нашим баранам.
Как же разнилась закулисная проза труда железнодорожников с поездкой в вагоне пассажирского поезда в качестве пассажира! Ты приходишь в комфорт дома на колёсах, уверенный, что тебя отправят вовремя (по поводу прибытия на конечную станцию по расписанию – другой вопрос), и всё, что окружает пассажира, выглядит занятно и буднично одновременно. Вокзал в описываемое мной время, конечно, не был уже для ташкентцев единственными воротами в большой мир, который по известным причинам ассоциировался с Москвой, Ленинградом, Черным морем и всем, что находилось между ними.
Был у нас аэропорт – то ещё старое здание с портиком и колоннами наподобие греческого храма, впоследствии предназначавшееся для местных линий после появления весной 1976 года нового железобетонного красавца. Но в основном ездить предпочитали на поезде, возможно, по экономическим причинам. Билет в купейный вагон стоил 32 рубля (в плацкартном – раза в два дешевле), а на самолет – 56 рублей. Хотя сказывался также и некий консерватизм: отцы и деды всегда путешествовали на большие расстояния поездом, и нам так привычнее. А нашей семье и вовсе было судьбой предписано любить железную дорогу, потому что каждый из родителей имел право один раз в год не только взять бесплатный билет туда-обратно в любую точку Советского Союза, но прихватить с собой, также бесплатно, детей в возрасте до 18 лет. Чем мы и пользовались с братом вплоть до нашего совершеннолетия.
Когда я первый раз поехал на поезде в 1957 году с мамой в Сочи через Москву, путь в столицу занимал, помнится, четверо с половиной суток. Хотя мне было всего четыре года, впечатление было настолько ярким, что я многое вижу, как будто и не было тех шестидесяти с лишним лет, что отделяет сейчас Вашего покорного слугу от того осеннего дня, когда я впервые поднялся по высоким ступенькам зеленого вагона поезда № 55 «Ташкент-Москва». Он стоял, как всегда, на первом пути нашего вокзала, и провожающих тогда пускали не бесплатно, нужно было купить «перронные билеты». Да, да, номер «главного» (и единственного в то время) поезда в столицу был именно 55, а не 5, как привыкли к этому последующие поколения моих сограждан.
Я не помню всех подробностей устройства тех спальных пассажирских вагонов, но в целом их компоновка – девять купе по четыре человека плюс два туалета – выглядела точь-в-точь так же, как и сегодня. Вероятно, уже тогда их делали для нас в ГДР. Полки простых «жестких» вагонов были действительно жёсткими – дерево, обитое каким-то дерматином, а в «мягких» вагонах — была такая категория, своего рода СВ середины прошлого века — нижние места представляли собой настоящие диваны с мягкими сиденьями и спинками, обитыми плюшем. Отделка стен – рельефная, на столике – обязательно настольная лампа, что делало купе невероятно уютным в темное время суток. Никаких устройств принудительной вентиляции или кондиционирования воздуха — новые вагоны с невиданным удобством — кондиционером появились, начиная где-то с 1965 года. Окно обязательно открывалось почти наполовину, и было очень здорово лежать на верхней полке, подставляя лицо ветру, врывающемуся через него в уединенный мирок четверки пассажиров. Однако удовольствие от открытого окна было чревато и неудобствами: белое казенное белье быстро серело, а руки практически не отмывались от черной грязи, которой покрывались все доступные предметы. Ведь не забывайте, что нас вез паровоз, а его дым прижимало к вагонам (и к окнам!) тем сильнее, чем вышнее была скорость. Иногда же из окна внутрь неожиданно залетали обрывки бумаги вперемежку с хлебными крошками и яичной скорлупой. Этот мусор по простоте душевной выкидывали в окно пассажиры, оказавшиеся впереди вас по ходу поезда.
Кстати, я только недавно осознал, что красиво нарисованные на карте красные линии железных дорог обозначали (и обозначают до сих пор), по сути, целенаправленные свалки бытовых отходов и человеческих экскрементов. Это — не считая промышленного мусора в виде ржавеющих железок, проволоки, масла и того, что вывалилось и вылилось из товарных вагонов. Меня просто умиляет многолетнее спокойное отношение общественности к рассеиваемому вдоль железной дороги дерьму: дескать, за городом (да и в городе – но не в своей квартире) все можно.
В то же время представьте с беспристрастной точки зрения рисуемые художниками пятидесятых умилительные картины: закат солнца, родные просторы, мчащийся поезд с эффектно дымящим паровозом, а на откосах, вблизи пути, стоят красиво одетые сельские жители и доброжелательно машут пассажирам. Дескать, счастливого вам пути в Москву, дорогие товарищи! И вдруг некоторые из этих товарищей справили нужду и нажали педаль унитаза в самый пафосный момент взаимного обмена чувствами между едущими и приветствующими. Для последних всё кончено: ветер разносит брызги на вечерние костюмы и платья, бумажки с чем-то коричневатым летают по откосу и путаются в волосах, во рту появляется солоноватый привкус. Единение трудящихся нарушено, поэзия дальних дорог безвозвратно поругана. Как выразился один мой не совсем трезвый знакомый: «За…ли страну поездами!»
Путешествуя в пятидесятых на поездах, вы сталкивались со многими вещами и явлениями, которые вскоре канут в небытие и станут достоянием истории, воспоминаниями, красивыми легендами. Например, на каждой станции в месте остановки локомотива всегда была «водокачка» — поворачивающаяся эффектная труба на вышке для заливки воды в котел. Она снабжалась водой от непременной водонапорной башни. Или семафоры (не светофоры!) в виде двигающихся вверх-вниз цветных маленьких крыльев. Или крытые паровозные депо на узловых станциях: полукруглые здания с множеством ворот и ведущих к ним веером путей, сходящихся к поворотному кругу, где паровозы поворачивались на 180 градусов (ведь им запрещено ездить задом наперед вне станций!). Длинные штабели с углем, окутанные паром локомотивы, кондукторы, путешествующие зимой и летом на открытых площадках последних вагонов товарных составов …
Двигались поезда, не спеша, подолгу отстаиваясь не только на станциях, включенных в расписание, но и на простых разъездах или полустанках. Причем стоянки где-нибудь в чистом поле, среди двух домиков и трех путей по длительности намного превышали, так сказать, стоянки официальные. Самое интересное, что никому не было понятно, даже проводникам, почему стоим. Ни в том, ни в другом направлениях не проезжал порой часами ни один поезд, никто ничего в самом составе не чинил, а мы стоим – и всё тут! Но даже при таком благоприятном режиме поезда опаздывали на конечные пункты назначения просто безбожно: например, наш родной 55-ый (обратный — 56-ой) или впоследствии 5-ый (6-ой) нередко позволял себе задержку прибытия в Москву часов на пять-шесть, а иногда и больше. Увы, эта тайна отечественных железных дорог так и оказалась не под силу моему интеллекту и поныне: что это за расписание такое на самой скоростной трассе Санкт-Петербург-Москва, в результате выполнения которого можно стоять несколько раз по полчаса, а в результате не опоздать ни на минуту? Есть, правда, одна догадка. Похоже, мудрые железнодорожники, составляют себе график движения с очень хорошими, прямо скажем, вольготными запасами по времени, чтобы в случае чего ни попасть под критику и премий ни лишиться. А зачем напрягаться?
На перроне всегда был источник кипятка – кран в стенной нише вокзала. В те годы всё ещё ходили старые вагоны (категории «общие», то есть сидячие), где не было собственного титана, но они уже быстро уходили в прошлое. Каждый вокзал, даже не очень большой станции, предоставлял пассажирам набор стандартных услуг: почту, телеграф, телефон, ресторан (на худой конец – буфет), киоск с книгами и позавчерашними газетами, парикмахерскую, промтоварный магазин, иногда — продуктовый. В залах ожидания можно было встретить людей, живших там по нескольку суток, – до своего поезда. Ибо проблема заключалась не только в расписании, но и в наличии (вернее – в отсутствии) билетов в своем направлении. В отличие от сегодняшней ситуации большинство вагонов были плацкартными или общими. Купейных вагонов в составы включалось крайне мало, и чтобы достать там место в сезон, требовалась большая удача. А сезон – это с мая по сентябрь, когда граждане ездили друг к другу в гости, потому что отдых на курортах для подавляющего большинства людей выглядел уделом богатенькой номенклатуры, артистов и бесполезных интеллигентов.
Питались пассажиры в пути всегда у частников, ведь предлагаемый государством на станциях через железнодорожный общепит набор продуктов питания был скуден (чаще всего – крайне скуден) и не вызывал желания им воспользоваться по причине внешнего вида и сомнений в качестве. В каждый поезд дальнего следования, правда, прицеплялся вагон-ресторан, но он считался дорогим, и «простые» пассажиры туда ходили редко. Мы, дети, с трудом уговаривали родителей отведать ресторанной еды в обед, и то не каждый день. Но это было чудесное место: народу там сидело всегда мало, блюда казались сказочно вкусными после надоевшей сухомятки взятых из дому продуктов, а интерьер! Белоснежные скатерти с вычурными приборами, занавески с изображением поездов и непременный буфет, отделенный стеклом с матовыми картинками в виде виноградных кистей. Когда поезд шел из Москвы, в буфете можно было купить редкие лакомства – печенье фабрики «Большевик», мармелад, даже иногда апельсины или мандарины, леденцы в жестяных коробочках, колбасы, редкие консервы. Правда, все быстро кончалось, так как на станциях местные жители раскупали столичные продукты, пролезая в вагоны любыми способами и не скупясь на переплату. Но как здорово было сидеть в прохладе кондиционированного ресторана, ожидая непременную солянку с парой экзотических маслин и глядя свысока на проносящиеся мимо барханы или на черных от солнца и грязи детей, играющих в обществе коз и верблюдов.
На перроне при прибытии поезда уже стояла толпа торгующих. Снедь была нехитрой, но весьма подходящей для путешественников: вареная картошка с маслом, яйца, соленые огурцы, помидоры, пирожки, молоко в бутылках, хлеб. При следовании по России выносили невиданные у нас грибы, малину, смородину, чернику – всего и не упомнишь! Летом по пути через Казахстан продавали дыни и арбузы, в районе дельты Сыр-Дарьи и станции «Аральское море» — вяленую, соленую, копченую рыбу (жереха, усача, сазана, сома). Да и само море Аральское было тогда настоящим – из окна поезда мы видели, как оно подступало к самому городу, а в порту разгружались корабли, и множество чаек кружилось над станцией, предпочитая отбросы морской добыче.
Конечно, долгий путь (вы помните – четверо с половиной суток) был иногда чреват и неприятными неожиданностями. На обратном пути из Сочи при проезде через Казахстан почти двое суток нам с мамой не попадалось на станциях ничего съестного, кроме моркови и хлеба, наверное, потому, что стояла глубокая осень. Вагоны зимой отапливались, как бог на душу положит проводнику, и мне запомнилось, что в том путешествии обратно домой мы закрывались днем и ночью множеством одеял, благо вагон был практически пустым.
От той первой поездки в памяти остались две группы обрывков впечатлений о Москве: когда ехали «туда» и когда ехали «обратно». На Казанский вокзал из Ташкента мы прибыли утром, и привез нас «маленький зелёный паровозик» — так это буквально въелось в сознание. Потом был быстрый переезд на другой вокзал, не помню уж какой, поход за продуктами в восхитительно большой магазин, а дальше – поезд «Москва – Адлер». Когда ехали назад, мама обещала побывать со мной на Красной площади и показать Кремль, который я представлял в себе виде одной Спасской башни с большими круглыми часами. Но поезд из Сочи опоздал, уже стоял промозглый тусклый вечер, и мы побежали затовариться в «Детский мир». Поэтому, как я ни хныкал, мама подвела меня в магазине к окну и начала показывать какие-то освещенные дома, приговаривая: «Да вот он, смотри-смотри, это Кремль!». Я ничего не понял, но, чтобы не огорчать её, сказал, что вижу, — мне было уже всё рано и хотелось домой, к папе и бабушке. После чего мы поехали на Казанский вокзал. Таким вот образом я и познал впервые столицу нашей Родины — со стороны торговых точек. И это оказалось весьма символичным, так как в будущем я продолжал познавать её, главным образом, в магазинах – сначала в тех, где продают женскую одежду и обувь, потом в том же «Детском мире» и его филиалах.
Но настоящим ташкентским интеллигентам служили курортами в России места поближе, чем Сочи. Одним из таких уголков была деревня Колтубановка в Бузулукском районе Оренбургской области. Не берусь сказать теперь, как правильно звучало это поселение – ведь была, вроде, станция «Колтубановка» и поселок «Колтубановский». Главное, что влекло людей, это сосновый бор, речка и экологически чистая сельская жизнь. Не для всех «светило» такое удовольствие, я там никогда не отдыхал, хотя многие склоняли родителей ехать летом «на природу», а не «на море». Один мой друг вместе с родителями бывал там почти каждый год с младенчества вплоть до своей свадьбы и даже сейчас в восторге от собственноручно собранных шестьдесят лет назад грибов и выпитого тогда же парного молока. Его семья – преподаватели в институте, и времени на отпуск им отпускалось за вредные условия труда аж два месяца. Каникул хватало не отказывать себе ни в чем: приехать пожить в Колтубановке, оттуда навестить в Ленинграде родственников, а потом завершить летнюю страду опять в той же деревне. Но, кажется, я слишком отвлекся, поддавшись любимой теме – поездкам и поездам в дни счастливого даже и без них детства.
Завершая путешествие вокруг памятных железнодорожных мест Ташкента, мы от Вокзала могли вернуться домой несколькими путями. Самый привлекательный из них связан с «Первым» троллейбусом. Он мчал под зелёным пологом старых деревьев мимо Дворца культуры железнодорожников в одноименном сквере, остановки «Дизельная», мимо кинотеатров «Фестиваль» и «Хива» на Сквер, останавливаясь прямо возле непременного символа и официального силуэта Ташкента – Курантов с трофейными немецкими часами. Там мы слезали и по пути к остановке «Пятого» автобуса заходили в небольшой гастроном со стрельчатыми окнами, составляющий первый этаж всего «курантного» здания. Потом шли мимо массивных арок ворот парка имени Горького со встроенными по бокам кассами. Тогда ещё не существовало кафе «Буратино» на углу Куйбышевского шоссе, его территория принадлежала парку, а вдоль забора вплоть до Музея Искусств Узбекистана стояли газетные киоски, прилавки с газированной водой, палатки и тележки с выпечкой от ресторана «Бахор» и иных общепитовских точек. Я много лет, вплоть до середины семидесятых, видел в одном из них очень колоритную фигуру – худенького, в очках, бухарского еврея, который одним и тем же, не менявшимся десятилетия фальцетом, время от времени кричал «Свижий самса, горячий белиши!». Но он делал это с изяществом, интеллигентно, не раздражая прохожих, и его уж никак нельзя было назвать базарным зазывалой.
Напротив Музея Искусств и дальше, почти до второго, непарадного, входа в парк Горького с общественным туалетом, располагались остановки автобусов. Сначала располагалась остановка пригородных автобусов, потом — «Седьмого», потом — нашего, «Пятого». «Пятые» ходили редко, особенно днем, поэтому приходилось часто садиться на «Седьмой» и ехать до остановки «Узбум», а потом идти пешком около километра по улице Бакинской под огромными деревьями, мимо роскошных палисадников – и ты дома. Всё, «Путешествие на Запад[10]» (действительно ведь к западу от дома!) завершено, ты получил то, к чему стремился, ты опять в привычной обстановке Шумиловского, среди хоженых-перехоженных улиц и переулков, в сфере притяжения родного Базара. Увы, только тогда, в детстве, мы (я говорю не только о себе, но и о большинстве моих ровесников) испытывали это непередаваемое чувство возвращения – чувство устойчивости, незыблемости, радости пребывания там, где тебе быть не только положено, но и нравится.
Однако стоило пройти нескольким дням, и изнутри меня начинал глодать какой-то червячок, вызывая сначала смутное беспокойство, а потом нарастающее желание пойти, поехать прочь из нашего Городка, увидеть, как там живет Город, что делают люди, а на самом деле — почувствовать весь мир с его таинствами и соблазнами. Но непременно вернуться! Под тот кров, который ассоциируется не только со стенами, крышей, людьми, но и с окружающим пейзажем, небом, арыками, ночными и дневными звуками и запахами.
Не менее интересными были и походы на Восток, в сторону авиационного завода, но они отличались и целями, и настроением. Дело в том, что для нашей семьи это был путь в больницы и на кладбище, в райисполком, в собес, в военкомат. Ни с чем приятным, разумеется, ни одно из упомянутых учреждений не ассоциировалось — ни у меня, ни у моих родных.
Перейдя железнодорожные пути и сев на 8-й или 48-й автобус, доезжали до железнодорожной больницы, где когда-то лечились бабушка и дедушка и где в старинном кирпичном одноэтажном здании появились на свет мы с братом. А дальше — до «Сельмаша», откуда на выбор: или до старейшего и респектабельнейшего лечебного учреждения, клиники ТашМИ, располагавшейся на бывшей территории дореволюционного Кадетского корпуса, или до не менее старого и респектабельного Боткинского кладбища. Оба этих заведения находились в непосредственной близости друг от друга, и это было весьма символично и удобно: пациенты, окончив свой жизненный путь в клинике (что случалось, увы, очень часто) могли оптимальным для родственников способом сразу выдвигаться к месту вечного успокоения. Хотя, надо сказать, такой возможностью в Ташкенте тогда не пользовались: по православным традициям (а также из-за неразвитости соответствующего сервиса) покойников обязательно везли домой и даже старались оставить их там для прощания в течение одного-трех дней. Что вызывало много понятных трудностей, особенно летом.
Больница для меня в те годы была не актуальна, а вот кладбище … Дело в том, что смерть бабушки произвели на отца и, в первую очередь, на тётю очень тяжелое впечатление (за год до этого похоронили моего деда, и вот теперь брат с сестрой остались одни). Найдя утешение в вере, они стали ходить на кладбище чуть ли не каждую неделю, ну и мы, дети, увязывались с ними, а часто нас просто не с кем было оставить.
И дело тут заключалось не столько в возложении цветов к памятникам, а сколько в том, что кладбищенская церковь, окружённая со всех сторон плотным кольцом склепов и просто могил, являлась тогда для православных ташкентцев чем-то вроде Кафедрального собора. Там всегда шли или «штатные» службы, или отпевания, или крещения, поэтому в любое время можно было оказаться в атмосфере, близкой всем русским верующим: сияющие купола, звон колоколов, пение хора, речитатив священника, присутствие белого и черного духовенства, горящие перед иконами свечи, а вокруг церкви – множество нищих, причем разных национальностей и вероисповеданий.
Люди, войдя в церковь и немного для приличия послушав идущую службу, подавали записочки в специальное окошечко слева от входа с именами тех, за кого следовало профессионально помолиться, а потом ставили свечки – не бесплатно, разумеется. Одним словом, благолепие и благочестие, даже в присутствии некоторых безбожных коммунистов (которые, как оказывалось на поверку, к концу жизни тем иди иным образом всё равно «воцерковывались» по своим историческим конфессиям).
Мне кажется, что в любые исторические периоды большинство советских людей всегда можно было называть верующими атеистами. Остальных следует отнести к неверующим христианам (мусульманам, евреям и так далее) – смотря какая кому была ближе цивилизация. Я остаюсь до сих пор неверующим христианином, потому что разделяю ценности и образ жизни, сложившиеся под влиянием христианства в его европейской интерпретации.
Впечатляюще проходили православные праздники, особенно Пасха. Тут играла свою роль и природа: пышная и щедрая ташкентская весна, теплое дыхание ветра, прилетевшего с гор и степей, бурные ливни, после которых зелень выглядела юной и бессмертной. Во время Всенощной – всегда столпотворение, огни, гирлянды с извечной аббревиатурой «ХВ», куличи с яйцами, торжествующие молитвы, приподнятое настроение, повсюду плывет чарующий аромат пробуждающейся земли, распускающихся ирисов, сирени и бульдонежей. И надо всем этим высится грандиозный купол азиатского неба, усыпанный таинственными звездами, как будто некто воздвиг для людей тот единственный Храм, где они обретут, наконец, единение с Богом. Так казалось многим.
Недаром вопреки всей идеологической обработке уже в шестидесятые годы молодежь во все возрастающих количествах стала ходить на Боткинское кладбище в пасхальную ночь целыми компаниями. И не то, что «на тусовку», как сказали бы сегодня, или прикоснуться к запретному плоду. Тут все было сложнее. Мода? Вероятно. Праздный интерес? Не совсем, все-таки уже в ту пору в душах все яснее звучала неистребимая и необъяснимая тяга человечества к религии, объясняющей мир предельно просто и дающей иллюзию защиты от неумолимой природы и самих людей. Её пытались искоренить просвещением, пропагандой или физической силой – конечно, безуспешно. Всё возвращается к своим психологическим истокам; просто сейчас молодые люди носят на шее крестики (почти все), постятся (многие) и спешат крестить детей, а тогда …
Потом, в семидесятые и восьмидесятые, власти стали «ослаблять вожжи», даже неявно сочувствовать, что выразилось в обеспечении посещающих пасхальное богослужение ночным общественным транспортом – трамваями уже проложенного в ту пору маршрута № 13. В пору же моего детства с праздника и на праздник добирались пешком, а наш дом как раз был в пределах досягаемости, если идти напрямую, через все железнодорожные депо и так называемый товарный двор.
Вообще Боткинское кладбище для моих земляков, наверное, значило гораздо больше, чем для москвичей Ваганьковское и Новодевичье вместе взятые. Оно было не просто кладбищем, а неким культурным явлением. Во-первых, потому что было первым и долгое время единственным местом, где недалеко друг от друга лежали представители западной (по отношению к Средней Азии) иудео-христианской культуры – православные, католики, лютеране, евреи, армяне, грузины, греки. Во-вторых, это был тлеющий очаг дореволюционной жизни в краю, где ей сочувствовали в целом больше, чем ближе к центру страны. И, в-третьих, — я уже говорил об этом – здесь располагался признанный религиозный центр, в некотором роде наш среднеазиатский Иерусалим.
На самом деле кладбищ было несколько, и они были отделены друг от друга вполне современными улицами с более или менее интенсивным движением транспорта. Вряд ли мои более молодые земляки помнят все подходы и подъезды к главным воротам Иерусалима до момента масштабной реконструкции огромной территории от площади перед медсанчастью завода «Ташсельмаш» (попросту – «Сельмаша») через улицу со странным для нас названием «Невская» и далее, до площади имени Максима Горького, или в обиходе — «Светланы», названной, как мне кажется, в честь одноименного продовольственного магазина. Руководство задумало провести некую супермагистраль, но до конца советского периода все ограничилось сносом наиболее одиозных трущоб и прокладкой трамвайных путей для уже упоминавшегося маршрута № 13, курсирующего между ЦУМом и жилмассивом «Северо-Восток».
В пятидесятые и в первой половине шестидесятых всё выглядело иначе: более традиционно, в духе старинном и созвучном колониальной жизни времен конца XIX – начала ХХ века. Напротив ворот «Сельмаша», там, где через дорогу проглядывали корпуса ТашМИ, ответвлялась зигзагообразная улица, шедшая немного в гору. Вдоль неё плотной стеной стояли мазанки с крышами из рубероида, укрепленного сверху обыкновенными кирпичами. Узенькие тротуары еле втискивались между домами, деревьями, стоявшими вдоль дороги, и повторявшим её геометрию арыком.
Вот так выглядела известная всем ташкентцам улица Боткина, получившая название в честь знаменитого терапевта, основоположника российской школы клиницистов. Он первым выяснил инфекционный характер вирусного гепатита, или желтухи, — весьма распространенной в Центральной Азии болезни, которой переболело множество студентов и школьников разных советских поколений, посылаемых ежегодно на сбор «белого золота». То есть вроде бы отдавалась дань врачам, спасающим жизнь и здоровье, но по какой-то злой иронии улица прямиком упиралась в ворота популярного кладбища. Она не только дала название последнему, но и навеки в глазах моих земляков связала имя ни в чем не повинного русского медика с результатами работы его многочисленных и менее великих местных коллег.
По воскресеньям и в церковные праздники вдоль всего отрезка улицы Боткина от её начала до поворота к кладбищенским воротам, а это метров триста, сплошняком стояли вперемежку продавцы цветов и нищие. Цветы были всякие, но большей частью бумажные — покрытые воском, или просто из тесненной бумаги для детского творчества. Перед воротами раскинулась довольно большая площадка, где останавливались нагруженные катафалки со скорбящими сопровождающими, пока сторожа просматривали разрешительные бумаги: все ли подписи и печати, пустить или нет. Здесь плотность торгующих и нищих увеличивалась, ибо это было последнее место, где пришедшие почтить чью-либо память могли, наконец, купить венок или букет, отчаявшись получить товар подешевле и посолидней в результате непрерывного торга на всем протяжении знаменитой улицы. Кроме того, здесь же останавливались городские автобусы.
Внутри, за воротами, кладбище являло собой полную копию иерархического устройства человеческого общества, где каждый должен знать своё место и бороться за его зримое воплощение. Увы, заветы Иисуса с пропагандой равенства и иерархией общества на земле и на небе в соответствии с истинными заслугами были забыты напрочь. Как, кстати сказать, и заветы Ильича. Поэтому вдоль «главной улицы», от ворот до церкви — чем ближе к дороге, тем «круче», – солидными рядами выстроились богатые аристократические могилы в основном советского периода: известные деятели культуры, высокопоставленные военные, врачи, профессора, просто люди при больших и очень больших деньгах без указания профессии. Естественно – роскошные скульптуры, бронзовые барельефы, мозаичные мраморные полы в оградах, столики из нержавеющей стали, изящные кованые решетки и дверцы, прекрасные вазы из полудрагоценных камней.
Ближе к церкви и стоявшей невдалеке, справа от неё, открытой часовне для отпевания покойников начиналась вотчина уже аристократии царской, колониальной (армейские офицеры, дворяне, духовенство, купцы и промышленники, интеллигенция, их жены и дети). Тут можно было встретить всё еще поддерживаемые кем-то в хорошем состоянии фамильные склепы – то просто уходившие вниз ступени с наглухо закрытой дверью, то высившиеся массивные сооружения, напоминавшие снаружи неоклассические надземные вестибюли некоторых станций московского метрополитена. Особенно бросался в глаза один с надписью «Фамильный склеп семьи Гориэдро» в дореволюционной орфографии. Над могилами возвышались, как водится, скорбящие ангелы, белые или черные, а также множество искусной работы крестов, которые стали интенсивно расхищаться уже во время перестройки.
Начиная с шестидесятых, на почетные места вблизи церкви и ворот зарилось все больше достойных людей новой формации – с неизвестно откуда появившимися средствами и мощными связями. Я бы их назвал по аналогии с современностью «новыми советскими». Кладбищенское начальство ничем не отличалось от любых других чиновников, поэтому несмотря на все законы и нормы, новым советским удавалось уложить своих покойников в самых престижных местах, буквально впихивая могилы на каждый клочок земли между вальяжно раскинувшимися оградами «бывших». В результате даже вся обочина главной дороги оказалась занятой дорогими, но уродливыми памятниками, потом начали покушаться и на старые захоронения, которые никто не навещал.
От самых ворот и вплоть до ступенек храма всё место было отдано нищим. Я всегда поражался их обилию, особенно на Пасху, а также отношению верующих к подаянию. Приходя даже в простой воскресный день, можно было увидеть не менее пары сотен с виду убогих людей всех возрастов – с детьми и без, которые либо стояли, либо сидели, молча, со скорбным видом. На земле лежали тряпки, корзины, куда и складывалось полученное подаяние. В большинстве случаев в то время давали «натурой» — в основном, пирогами, булками, просто хлебом, яйцами. На Пасху каждый нищенствующий получал не менее десятка-двух куличей и по нескольку десятков крашеных яиц. Что они с ними делали, не знаю. Деньгами тоже не брезговали – давали по 5, 10, редко по 20 копеек. Позже, с середины семидесятых началась всё большая монетаризация подаяний — с повышением качества жизни стало просто неудобно совать хлебобулочные изделия, да и появились сомнения, что нищенствующие умирают с голода.
Любой – верующий или неверующий, — готовясь посетить могилу или зайти в церковь, дома заранее готовился к пожертвованиям. Деньги разменивались на 10 – 20 копеечные монеты, в пасхальные дни отбирались яйца и печёное поприличней. Если шли с детьми, то почетное право подать нищим предоставлялось им, это был, что называется, хороший тон. Подавшие несколько монет по пути к могилам, судя по всему, обретали духовное умиротворение, даже их осанка и выражение лиц говорили о том, что они исполнили свой долг, прониклись к себе уважением и готовы получить некую награду. Только меня всегда интересовало – какую? Спасти душу, получить прощение грехов, добиться успеха в делах? Или почувствовать себя соответствующим нарисованному однажды идеалу помогающего людям?
Ограда нашей семьи занимала «пролетарское» место, но от церкви не очень далеко, потому что мы являлись старожилами: все-таки в Ташкенте с 1901 года. Ориентиром на нашем пути всегда служил огромный, из цельного куска черного мрамора, памятник генерал-майору Терлецкому, почившему в 1914 году. На нем сверху красовался необычной формы крест и была высечена фраза, приводящая меня до сих пор в крайнее замешательство: «Покойся с миром верный труженик – идеалист». Начитавшись русских классиков, я всегда воображал, будто у труженика и тем более — у идеалиста просто не должно хватить денег на такой роскошный обелиск стоимостью (в сегодняшних ценах), превышающей стоимость «Роллс-Ройса» по индивидуальному заказу. При этом я даже не задавался вопросом, а правильно ли характеризовать этими громкими эпитетами военного, да ещё и генерал-майора? Косвенным подтверждением правоты моих сомнений послужил прискорбный эпизод, случившийся где-то 1985 или 86 году: с памятника спёрли великолепный крест, говорят его видели на могиле какого-то очень заслуженного подпольного коммерсанта, расположенной в элитной карте нового кладбища «Домбрабад». Что ж, воистину неисповедимы пути, ведущие к достойной загробной жизни.
Наш участок был (и надеюсь, ещё остался) довольно большим. В нем покоятся многочисленные родственники и свойственники членов семьи, начиная аж с 1918 года. Некоторых не знали даже отец с тётей. Я хорошо помню лишь бабушкину «ветвь» семьи с достаточно близких наших корней — прабабушки и прадедушки. Вокруг ограды располагались такие же семейные участки, тесно занятые останками былых радостей, горестей, забот, любви, ненависти, бескорыстия, предательства и ещё многого, что составляло и составляет суть человеческого существования в любые времена.
Я пишу эти строки далеко-далеко, а в серой от лёссовой пыли земле, под тенью буйно разросшихся айлантусов и огромных кустов живой изгороди, лежат те, кто любили меня и кого помню и люблю до сих пор я. Мой маленький сын, моя мама, тётя, бабушка, дедушка. Одни приехали в этот город, чтобы строить судьбу в новом незнакомом месте, другие появились там на свет. Они прожили отведенное им время, оставаясь членами той общности людей, что не имеет сегодня чёткого определения, но причастность к которой они, безусловно, чувствовали: они были ташкентцами. Неумолимый закон времени гласит, что единственным настоящим памятником ушедшим являются воспоминания тех, кто их знал при жизни. Он очень недолговечен, этот памятник, но поделать ничего нельзя, и имена, хоть выгравированные в граните, хоть написанные краской, слишком скоро перестанут говорить о чем-то и кому-то. Уйдем я, мой брат, двоюродная сестра, и последний островок семьи в оставленном городе поглотит бесконечный океан новых поколений и обстоятельств, о которых, к счастью, мы не имеем ни малейшего представления.
То же самое могут сказать о себе и своих оставшихся в узбекской земле близких множество моих земляков, кого судьба разнесла по всему миру. Их, как и меня, тянет посидеть возле цементных плит, на которых уже трудно разобрать даты рождения и смерти, ощутить идущее от них тепло, послушать птиц, безразлично щебечущих в пыльной листве, и вспоминать, вспоминать, пока солнечные лучи ни покраснеют, и ни раздастся глухой звон колокола, призывающий к вечерне. Вот мы и встретились, дорогие мои, в нашем Ташкенте.
Мы всегда уходили с кладбища с облегчением, впереди нас ждали дела, а за спиной ощущалось, что-то темнеющее, непонятное и тревожное. Но по мере удаления от ворот оно становилось, как бы это выразиться, — менее реальным. Ведь известно, что умереть должны все, но каждый думает, что он исключение из правил, особенно, когда ты всего лишь ребёнок.
Нам часто удавалось уговорить родителей возвращаться домой не напрямую, мимо проходной Авиационного завода – так слишком скучно, а через Сквер. Для этого мы шли пешком по пустеющей в сумерках Боткинской, потом ныряли в туннель под железнодорожными путями, ведущими в Москву, и выходили на «кольцо» трамвая № 4, прямо напротив главного входа в ТашМИ. Обычно он уже стоял – сверкающий огнями и полупустой, так что можно было выбрать себе место у окна, какое понравится. Мы доезжали до уже описываемой раньше Первомайской и пересаживались на наш родной «Пятый».
Странно, мне казалось, что я помню про знакомые с детства места всё, но не тут-то было! Почему уж, не знаю, долго не мог понять, как тогда ходил «Четвертый», где его пути вливались в магистраль, ведущую к Театру Навои? Вспомнил: по Пушкинской шёл «Третий», а «Четвертый» — по Карла Маркса и заворачивал на Первомайскую возле роддома. Но как же мы тогда попадали иногда в гастроном на Пушкинской? Видать на чем-то ехали мимо Парка Тельмана до Асакинской. Так-то вот, уважаемый читатель, отказывает память – всё что у меня осталось стоящего после стольких лет жизни …
Глава 3. Мы растем вместе
Да, нелегко мне выбрать следующее место встречи, потому что хочется побывать сразу везде: в парках, в театрах, в магазинах, просто пройтись по новым (в то время!) и старым улицам или поехать летом куда-нибудь на пляж, а может быть, в горы. Или заглянуть в школу? Что ж, начну с последней.
Я пошел в «1-й Б» класс средней школы № 30 Ленинского (впоследствии – Хамзинского) района города Ташкента 1 сентября 1960 года. Этому событию предшествовала моя единственная до сегодняшнего дня попытка пребывания в пионерском лагере (да и в любом другом месте, которое можно охарактеризовать, как «лагерь»), закончившаяся крайне неудачно. Я говорю осторожно: «до сегодняшнего дня», ибо всегда помню народную мудрость ни от чего не зарекаться.
Отправка ребёнка, никогда не представлявшего до этого, что такое детский коллектив, да и не бывшего вне дома вообще, в неизвестное место и под присмотр неизвестных людей похоже на попытку научить плаванью методом швыряния в глубокий омут. Но это произошло, как я полагаю, с отчаяния, так как на руках у мамы был годовалый все время болевший брат, и меня отослали, чтобы облегчить её участь. В то же время мне предстояло поехать в считавшийся одним из лучших в городе «Ленинский лагерь», принадлежавший Ташкентской железной дороге, да и работал там медперсонал, который маму знал, как врача дорожной санэпидстанции.
Я смутно помню проводы: много автобусов, много вещей, куча еды с собой, уговоры, как будет хорошо в лагере. Потом нас долго везли под большими деревьями в горы. Разместили то ли в павильоне, то ли просто на открытой веранде. Днем мы занимались с воспитателями и ели в огромной столовой, где компот наливали прямо из ведер. Вечером, похоже, нас как-то развлекали. Мама мне настрого запретила возиться в холодной воде, но другой-то не было! И приходилось мыть ноги перед сном в обыкновенном горном арыке. Потом что-то со мной случилось, и я оказался в странной голой комнате под названием «Изолятор», где пролежал до приезда родителей в ближайшее воскресенье. Они появились с сумками, набитыми всяким печеньем с конфетами, прибежали к моей кровати, и тут я впервые услышал незнакомое слово: скарлатина. К тому времени на коже у меня появилась красная сыпь, держалась температура. Беда заключалась в том, что дома были ещё двое маленьких детей, поэтому остаток лета почти до самой школы я провел взаперти в отдельной комнате, никуда не высовываясь, – тяжко, что и говорить.
Кстати, моим детям женского и мужского пола в полной мере передался отцовский устойчивый наследственный признак – неприязнь к летнему организованному времяпровождению вне дома. Старшую дочь нам сначала тоже удалось соблазнить прелестями того же «Ленинского», и моя мама – бесплатно, как железнодорожница! — с гордостью отправила внучку в прохладу Угамских гор. Через неделю я поехал навестить её и передать ей гостинцы, хотя знающие люди очень не советовали этого делать. Уже трясясь в рейсовом автобусе «Ташкент — Бурчмулла», который, уходил с автостанции имени Шастри, я пытался настроить себя, в случае чего, на непреклонность и принципиальность. Но куда там! Всем была известна моя слабость: я не мог больше пяти минут выдерживать детские просьбы, сопровождающиеся слезами, и заканчивал конфликт полной капитуляцией. (Этим, надо сказать, с корыстными целями до сих пор пользуются мои малолетние потомки). Короче, несмотря на прохладу и великолепие пейзажей, на прекрасную кормежку и наличие новых подруг, дочь заставила меня расписаться в журнале о досрочном и добровольном её изъятии из коллектива. Домой, в жару и духоту июльского города, в тесную панельную двухкомнатную квартиру, на «подножный корм» из традиционного обеденного супа мы вернулись вдвоем, за что я и получил по полной от своей супруги. Но ребенок обрел душевное спокойствие и вскоре отправился гостить к бабушке с дедушкой в известный вам Шумиловский городок.
Болезнь накануне школы прошла быстро; к началу учебного года я был опять полон сил и на перекличке, перед тем как нас завели в класс, в ответ на произнесённую учительницей Надеждой Степановной мою фамилию радостно и громче всех крикнул «Я!» Мне и в голову не приходило, что это конец беззаботного и вседозволенного существования, что я теперь на долгие годы впрягаюсь в воз сплошных обязанностей: в такое-то время приди, в такое-то свободен; то-то сделай обязательно, этого не делай ни в коем случае.
Школа начала шестидесятых … Это было время, когда смешались консервативные традиции сталинской эпохи и дух хрущевских перемен, когда портфели соперничали с ранцами, старая «гимназическая» форма с козырьковой фуражкой – просто с темным костюмом и гарнитуром типа «белый верх – чёрный низ», когда на фоне упорно вдалбливаемого в наши детские головы мифа о том, что мальчики и девочки отличаются только одеждой и длинной волос (читали «Незнайку и его друзей»?) начинались публичные дискуссии на тему: «Можно ли любить в 11-ом (потом – в 10-ом, потом – в 9-ом и так далее) классе?»
Кстати. Впервые я принял участие в обсуждении «любви» в 1967 году, учась уже в 8 классе знаменитой 110-ой школы, куда я был отдан в целях развития физико-математических способностей, которых у меня отродясь не было. Наша классная руководительница устроила тематический «воспитательный час» вечером после уроков, пытаясь навязать официально провозглашенное мнение, что де главное в отношении малолетних представителей противоположных полов – это духовность и дружба. Мальчики и девочки могут вместе гулять, читать стихи и прозу, даже учить уроки. Но лучше в коллективе, чтобы поменьше оставаться парами наедине. (До этого она даже пыталась обучать нас танцам типа «Летки – еньки» и польки, в которых петтинг был возможен только при соприкосновении пальцев). Особый шарм диспуту придало аварийное отключение электричества, так что народ осмелел и начались разговоры про допустимость поцелуев, даже в нашем возрасте, но только в щёчку.
И тут сидящий со мной главный скептик класса на всплывший опять у очередного выступающего вопрос: «А можно ли вообще любить в 8-м классе?» — захихикал и тихо сказал: «Можно, но надо предохраняться».
Разговоры про дружбу мальчиков и девочек, юношей и девушек, мужчин и женщин преследовали нас в печати, в кино, на телевидении вплоть до окончания советской власти. Правда, их назидательный накал всё время снижался под действием общей тенденции либерализации нравов, но в описываемый мной период в головах подавляющего большинства взрослых и детей в половых вопросах царила мораль первой половины XIX века. И это было следствием постоянного употребления соответствующего художественного наследия – Пушкин, Пушкин, Лермонтов, Карамзин, декабристы, Гоголь, Пушкин, Пушкин, Шекспир, Лопе де Вега, Пушкин. Правда, у меня всегда были сомнения, а следовали ли сами великие высокой морали своих положительных героев? Впоследствии я узнал, что отнюдь не всегда.
Только уже в достаточно зрелом возрасте наши люди открывали для себя, что более современные писатели могли иметь про «это самое» совершенно иное мнение. Такое, например, как у Генри Миллера: «О чём бы ни говорили между собой мужчина и женщина, главной темой их беседы всегда является секс».
Но тот же Генри Миллер в романе «Тропик Рака» высказал и удивительное по глубине моральное суждение: «Все говорят, что секс непристоен. Единственной истинной непристойностью является война».
Мы ещё писали перьевыми деревянными ручками и носили с собой «чернильницы-непроливашки», которые на самом деле были таковыми только по названию, мы учились писать в тетрадях, с тремя горизонтальными линиями в строчке, так что буквы и цифры ложились в четыре клеточки. Но впереди уже маячил призрак авторучки – сначала, заправляемой чернилами, потом – о чудо! – стержневой. Скоро уйдут в прошлое четырехклеточные тетради по письму, все эти «кассы букв и слогов», так как обучать чтению по слогам станут в детских садах и дома.
Школа в ту пору была «одиннадцатилеткой», а студенты очных вузов попеременно работали на заводах и слушали лекции. Старшеклассники поделились на «физиков» и «лириков», зачитывались журналами «Юность» и «Новый мир», «Техника – молодежи», «Вокруг света». Считалось хорошим тоном декларировать стихи Евгения Евтушенко, Андрея Вознесенского, Беллы Ахмадулиной, Роберта Рождественского, Булата Окуджавы.
Кстати. Булат (да простит он фамильярность своего давнего почитателя) до сих пор остаётся для меня эталоном Человека, Мужчины, Художника, ни разу, до последнего дыхания, не запятнавшего свою честь предательством и низкопоклонством. Как и другой настоящий Мужчина и Художник, который вошёл в мою жизнь в шестидесятые, – Вахтанг Кикабидзе.
Учились мы в две смены, но первые, вторые, предвыпускные и выпускные классы – обязательно в первую. Приходя к двум часам дня, мы, малышня, с удивлением смотрели сквозь неплотно закрытые двери, как танцуют под баян наши утренние сменщики, да ещё парами – мальчики с девочками. Они, как будто, просто обнимались под музыку — вот умора! С приходом октября к школе подкатывали автобусы, и классы с девятого по одиннадцатый уезжали «на хлопок», на зависть всем остающимся.
В ту пору существовала и третья смена, начинавшаяся часов около восьми: это были «вечерники», те, кто бросили школу после 7, 8, 9 класса (или кого просто выперли за многолетнюю неуспеваемость) и теперь желали получить аттестат об окончании средней школы. Их было, честно говоря, не очень много.
Наша школа являлась, без сомнения, самым внушительным зданием в Шумиловском городке: трехэтажная, неизменно во все времена жёлтого цвета, с высоченными потолками, длиннющими широкими коридорами и огромным двором. Его центр занимала спортивная площадка – пыльное ровное поле с баскетбольными вышками и – чуть сбоку — волейбольной сеткой, дальше шел фруктовый сад, который мы постоянно возделывали на уроках ботаники. Замыкали двор строения производственных мастерских. Впоследствии, когда я учился в седьмом классе (уже в «десятилетке»), к школе сделали пристройку, но четырехэтажную, которая по высоте равнялась трем «старым» этажам.
Я до сих пор помню запахи, с которыми столкнулся тогда в начальной школе: резкий и сладковатый запах искусственной кожи моего ранца (иногда «разбавленный» тяжелым ароматом яблока), «книжный» запах новых учебников, чуть кислый запах несвежих чернил в общественных чернильницах, утренний запах керосина, который уборщицы (наверное в целях гигиены) добавляли в ведра с водой, пыльный запах мела и сухих тряпок для его стирания. А ещё запах столовой, куда нас водили в младших классах на коллективные обеды: так называемый «кофе», а на самом деле – сплошной цикорий, разведенный в воде с небольшим добавлением молока, жиденькие тёплые супы, бесконечная перловка на гарнир к таким же бесконечным котлетам. Никогда не забуду запах жареных в кипящем масле пирожков, что выносились для продажи ученикам на переменах в больших алюминиевых тазах, закрытых сероватыми полотенцами.
На так называемых больших переменах, когда позволяла погода – а это она делала очень часто – все ученики выбегали либо на улицу, либо в школьный двор. Чтобы загнать народ на урок, требовался очень громкий звонок, поэтому и у парадного подъезда со стороны улицы и у неказистой задней двери со стороны двора находились мощные звенящие устройства, звук которых слышался чуть ли не по всему Шумиловскому.
Мы начали учиться ещё до даты введения новых денег (реформа с масштабированием в 10 раз). До 1 января 1961 года мне иногда перепадал 1 рубль, на него можно было купить 3 пирожка с повидлом или горохом. После Новогодних каникул в школу я брал уже 15 или 20 копеек, это было такое богатство, на которое можно съесть первое, второе, да ещё запить киселем или компотом. Но иногда мы с приятелями шиковали и шли в буфет, где покупали коржики, слоеные языки, беляши с мясом, а запивали всё или маленькими бутылочками кефира, или бутылкой лимонада.
В общем, школа наша, наверное, мало отличалась от всех городских школ СССР, но в ней все же ощущался узбекский колорит. И дело не в национальном составе — узбекских детей у нас учились единицы (в нашем в классе не было ни одного), а учителя-узбеки (некоторые учителя были татарами) преподавали только узбекский язык. Мы по программе изучали историю и географию Узбекской ССР, природоведение было ориентировано на нашу республику, ну и общественная жизнь – всякие райкомы, исполкомы, съезды, слёты – тоже не давали забыть, где мы живем. Хотя, теперь я понимаю, этого было слишком мало, чтобы мы с детства могли понять, с каким коренным народом и как мы должны сосуществовать и взаимодействовать на равных во взрослой жизни.
Нам прививали только пропагандистские стереотипы про то, откуда здесь появились русские и что они тут вообще делают. Замазывали неугодные факты густыми слоями описаний классовой борьбы и реакционности местных баев и ханов. Внушали мысль о полном бескорыстии русского народа по отношению ко всем тем, кого они покорили с оружием в руках. Дескать, царизм был общим врагом, и гнет испытывали в империи в первую очередь сами же русские. А вот теперь все в полном ажуре, и кощунственно даже задумываться о том, что могло бы быть и по-другому. И вообще русских колонизаторов даже близко нельзя ставить рядом с английскими, французскими и прочими, даже называть их колонизаторами – преступление!
Вольно или невольно в наши юные головы вбивали полную культурную и географическую путаницу. В «Букваре» и «Родной речи» 1 сентября с деревьев опадали листья, шел дождь, и все надевали плащи, шерстяные платья и пиджаки. Зимой лютовали вьюги, а в яркие морозные дни школьники катались на катках под красивую музыку. В книжках и фильмах дети перед Новым Годом ездили (одни, без взрослых!) на электричках в лес за елками, в сказках звери спасали Деда Мороза на фоне огромных голубых сугробов. В учебных фильмах по ботанике мы получали полезные советы, как в мичуринском кружке прививать яблони и груши в условиях средней полосы России. Март нам упорно пропагандировали, как месяц таяния снегов, а в апреле из берлог выходили медведи, топча поля подснежников. В литературно-художественных городах летом то и дело случались проливные дожди, поспевали малина с черникой, детские сады поголовно выезжали на общественные дачи. А пионеры обоего пола имели массу приключений в сосновых лесах и на берегах полноводных рек. В качестве лирического монументального героя существовал только один город – Москва, где официальные резиденты наслаждались ездой на метро в роскошных подземных дворцах, катались туда-сюда на «лестницах-чудесницах» и гуляли возле Спасской башни или среди гипсового великолепия ЦПКиО имени Горького и ВДНХ. Всем же остальным дозволялось побыть в столице проездом в школьном возрасте, восхититься и позже приехать туда поучиться в институте (если окажешься достойным), потом же непременно вернуться восвояси или на худой конец отправиться по распределению в Сибирь, на комсомольскую стройку.
Поверьте, я не преувеличиваю: никакого другого чтива или кино у нас тогда просто не было. Создавалось впечатление, что все унифицированные антуражные стереотипы были созданы в регионе, включающем Московскую и соседние с ней области, и созданы исключительно для внутреннего, этого региона, потребления. Но по причине отсутствия иных идеологических заготовок решили применить то, что есть, ко всем – от Анадыря до Термеза. Или старались воспитать любовь и благоговение к Центру, чтобы заставить беспрекословно выполнять любые приказы, лишь бы они исходили из знакомых с детства объектов, обрамлённых для душевности березками? Немного о березках. Мне их показали «живьем», когда я был в пятом классе, а многие мои знакомые увидели их совсем взрослыми. И не очень-то мы впечатлились.
Теперь об изучении узбекского языка. Тут вопрос сложный и для меня лично – очень болезненный. Я считаю, что нельзя жить на земле, которая по праву принадлежит тому или иному народу, обладающему государственностью, и не знать его языка. Это противоестественно и не имеет оправдания, даже если все вокруг без него обходятся. Не зная язык, ты не можешь понять нацию, не можешь быть участником созданных ею культурных институтов и ценностей, и тогда честный человек должен сделать для себя выбор: или начать говорить на государственном языке и жить, как полноценный гражданин, или уехать. Моя позиция здесь бескомпромиссна – я уехал.
Конечно, все зависит от человека, выучиться можно всему – плохо или хорошо – почти в любом возрасте, было бы желание или жёсткая необходимость. Но в описываемые годы у моих русскоязычных сограждан учиться узбекскому языку не было ни желания, ни необходимости. Более того, все искренне верили, что дело идет к полному слиянию наций в единой общности, которая называется «советские люди», что говорить эта общность будет только по-русски, а все остальные языки будут иметь лишь декоративное (для фольклорных песен и плясок) и узко научное значение. Да и зачем нам, «старшим братьям», учить многочисленные местные языки и наречия, пусть учат русский язык те, чья участь сливаться с русским стержнем? А мы рождены, чтоб заниматься вопросами глобальной гегемонии – под флагом ли победы коммунизма или «русской идеи», или путем насаживания ненавистного во все времена Запада на нефтяную ли, газовую ли «иглу». Ну, просто один в один римская империя, где устами великого Вергилия было сказано, что, может быть, греки и лучше сведущи в искусствах, а галлы – в ремеслах, египтяне – в науках, но удел римлян зато повелевать и теми, и другими, и третьими, и всеми прочими. То есть, в этом и есть их римская национальная гордость, которая очень точно перекликается с «национальной гордостью великороссов», трактуемой одинаково, начиная с Ивана Грозного, и кончая сегодняшним отечественным истэблишментом вместе со столпотворением обывателей.
Узбекский мы все изучали с 3-го класса и до окончания школы. То есть почти столько лет, сколько учили английский, немецкий или французский в советских языковых спецшколах. А результаты были абсолютно противоположными. На западноевропейских языках к выпускным экзаменам все говорили и читали свободно или более-менее прилично, а по-узбекски не понимали даже то, что написано на вывесках магазинов. Уроки, да ещё в младших классах, выглядели какой-то вакханалией: шум, ор, летают бумажные голуби, кто громко болтает, кто делает домашние задания по другим предметам. Несчастный преподаватель узбекского ничего сделать не может, когда все – ученики и учителя, включая его самого, – знают, что этот предмет никому не нужен, и из-за него на второй год не оставят, даже двоек нельзя было ставить много – тебя же обвинят и ошельмуют. Тем не менее, я запомнил свою первую учительницу Зайнаб Латыповну из-за её доброты и ангельского терпения к малолетним хулиганам.
Оглядываясь назад, я понимаю, что мы жили, словно в какой-то комфортной резервации, оторванные от подлинной этносферы республики. Мы появились в Ташкенте разными путями и, конечно, не желали зла его исконным обитателям, но мы получили воспитание, основанное на устойчивых стереотипах, и вся практическая жизнь из года в год только укрепляла эти стереотипы. Все, с кем я сталкивался из так называемых русскоязычных, не понимали и не любили подлинную узбекскую культуру — уникальную цивилизацию, возникшую в результате уникальных исторических обстоятельств. Они и не стремились к этому, да и не могли, учитывая почти поголовное незнание языка. Им нравилась намалёванная на фасаде декорация – национальная по форме (непременно выраженная по-русски) и социалистическая по содержанию (опять в соответствии с русско-советскими канонами). Почему? Потому что декорация была действительно красивой и находила подтверждение в легко доступных радостях – тёплом климате, обилии фруктов и прочих даров природы (наверное, многие читали повесть Александра Неверова «Ташкент – город хлебный»), вкусной доступной национальной кухне, повышенном уровне снабжения столичного города, в удовлетворении от статуса старшего брата, греющего душу всем без исключения.
Однако интересно отметить, что самих узбеков это тоже устраивало. До поры до времени. Нужно ли было им самим подлинное взаимопроникновение культур, которое не могло не быть искажено их разными «весовыми категориями»? Думаю, что нет. Они успешно погружались в русскую европейскую культуру – более или менее глубоко, но нас к своим истокам допускали весьма неохотно, как бы говоря: «Есть предел, который только для своих, и его нельзя преодолевать, если мы хотим сохранить свою самобытность». Стоит ли винить за это узбеков?
Первоклашки организованно почти не покидали школы, поэтому, а ещё и из-за частых простуд, я весь год провел в нашем городке. Вплоть до середины мая 1961 года, когда меня удалось положить в больницу 84-го (авиационного, как вы помните) завода, чтобы вырезать гланды. Я как-то смутно помню полет Юрия Гагарина: нам про это рассказывали на уроках, постоянно писали в газетах, но потрясения я не испытал, не знаю уж, как другие. В то время считалось весьма патриотичным, «правильным», чтобы дети мечтали стать космонавтами, раз уж советский человек туда полетел первым. Сам же факт полёта расценивался официальными органами и идеологически подкованными гражданами, как явное доказательство преимуществ социализма над всеми иными политическими системами и превосходства умственных способностей жителей СССР (и, разумеется, России в первую очередь) над аналогичными способностями остального мира (за исключением, быть может, «социалистического лагеря», нами же созданного и поэтому почти такого же умного). Потом космонавты начали летать всё чаще, и чувство эйфории притупилось. Многие из них приезжали в Ташкент, их встречали, словно государственных деятелей, какими они на первых порах действительно являлись, а впоследствии старались казаться.
Но вернемся к больнице, куда я попал впервые в жизни. Находилась она от нашего дома очень далеко, мы с мамой ехали долго на автобусе № 8, куда-то в район второй территории авиазавода. Устроились по знакомству, к профессору Гуменюку (надо же такое запомнить!). В больнице против всех моих мрачных ожиданий я очень неплохо провел время, исключая, конечно, саму операцию и первые пару дней после неё.
Нас там было несколько мальчишек-сорванцов примерно моего возраста и пара девчонок постарше. Мы бегали по всему многоэтажному корпусу больницы, по огромному двору и играли во всякие интересные игры. Особенно запомнился подвал с великолепным буфетом, куда, чтобы купить пирожок, надо было пробираться какими-то закоулками мимо всяких захватывающих вещей вроде штабелей носилок и непонятных аппаратов. Честное слово, мне потом никогда не было так хорошо, ни в какой другой компании.
Лишившись гланд, я получил право есть мороженое, сколько захочу. Я специально бегал каждый день на Базар за розовым пломбиром, на обертке которого был нарисован Буратино, на худой конец – за сливочным по 13 копеек или за Шоколадным по 15 копеек. Фруктовое за 7 копеек и Молочное за 9 считались совсем уж плебейскими и покупались только в самом крайнем случае. Но лучше всего было мороженое в хрустящем вафельном стаканчике. Ох, не везде и не всегда его можно было найти — дефицит! В специальный киоск развесное мороженое привозили крайне редко, может, потому что продавцы не хотели с ним возиться. Оставался один источник – наш кинотеатр «Мир». Там часто перед началом сеанса в буфете на втором этаже можно было, отстояв очередь, получить вожделенный продукт. И пусть в нем было полно льдинок, хрустящих на зубах, хруст самого стаканчика перевешивал все остальные недостатки.
Чтобы укрепить моё здоровье, мама повезла меня сначала к моей «рузаевской» бабушке, где мы отдыхали в доме отдыха на реке Суре, в Мордовии, а потом – на свою историческую родину, в село Шурму Уржумского района Кировской области. Опять долгая езда по железной дороге, прелести которой я уже описывал ранее в этой книге. Но мне посчастливилось впервые в жизни полетать на самолете – «кукурузнике», после которого мама отходила несколько дней. Поэтому привалило ещё одно счастье: назад до Уржума от Шурмы мы плыли на настоящем пассажирском теплоходе по реке Вятке целую ночь. Затем мы поехали в Ленинград проведать родственников и приобщить меня к мировой культуре. Эта попытка, думаю, была неудачной, так как всё, что осталось в памяти от Колыбели Революции – это как тёти развлекались с фонтанчиками, когда они неожиданно обрызгивали их водой, вероятно, в Петергофе, да эпизод, как мы обедали то ли в кафе, то ли магазине на Невском, где купили вареную колбасу и удивительно ровные красные и твердые помидоры. А говорят, что я осмотрел Эрмитаж, Кунсткамеру, Аврору, Петергоф. Всё может быть …
Но, тем не менее, мне хорошо запомнилась начинающая проявляться гордость, что я из Узбекистана, из Ташкента, а не из какого-нибудь Саратова или Горького. Узнав, откуда мы, наши собеседники проникались к нам интересом, в котором сквозили иногда – уважение, иногда – зависть, иногда — сочувствие. Во всяком случае, было приятно сознавать, что ты не такой, как окружающие. Но после все чудес и приключений хотелось вернуться к привычному, домой. И я знал, где мой дом и не хотел другого, потому что цель истинная цель любого путешествия – это возвращение.
Жизнь ребенка в младших классах всегда тесно связана с учебой и со школой; о своей школе я уже начал рассказывать чуть выше. Это потом у него появляются личные интересы, внешкольные занятия, начинают брать своё биологические особенности. А пока – шесть раз в неделю одни и те же учителя, одни и те же соученики. Дома сидеть скучно – идешь на улицу, а там ребята из той же школы, из того же или из параллельных классов, все разговоры и мысли опять об уроках, школе, ну и о нехитрых проказах и развлечениях в той же обстановке. Кружки, самодеятельность, спортивные мероприятия проходили опять в до боли знакомом здании.
В первую половину шестидесятых школьное притяжение проявлялось у нас очень рельефно потому, что массовые коммуникации находились в зачаточном состоянии. Телевизоры были у единиц, да и смотреть по ним было нечего: сериалы только начали создаваться (помню один: «Капитан Тенкеш»), «боевики» в кино появлялись редко. Читать же книги мои товарищи любили не больше, чем сейчас, а наши тогдашние настольные игры по сравнению с современными компьютерными выглядели просто смешно. Вот мы и проводили всё свободное время вне дома, в каком-то, на первый взгляд, хаотическом движении, но имевшем центростремительную доминанту. И этим центром была школьная территория, включая улицу перед парадным подъездом, где всегда можно было встретить знакомых и во что-нибудь поиграть. Начиная с третьего класса, самые отчаянные из нас начинали пробовать запретные плоды в виде курения, азартных игр («в лянгу[11]» или «в ашички[12]» – на деньги), дальше – больше. Так образовывались компании, сначала с хулиганским, а потом и с криминальным уклоном. Но даже самые «крутые» по тем временам малолетние «бандиты», которых знали все, не шли ни в какое сравнение с теми, кто терроризировал окружающих, начиная с восьмидесятых годов прошлого века – ни по масштабу деяний, ни по жестокости. Были они какими-то домашними, своими, хотя могли и украсть, и побить морду. Но если ты не набивался в их компанию, не пытался перейти дорогу, тебя просто игнорировали и не приставали.
Популярность неорганизованных детских игр подчинялась каким-то неведомым законам; они накатывались и захлестывали нас волнами. То вдруг все начинали играть «в классики» — и девчонки, и пацаны. Тротуары, дороги, асфальтовые площадки покрывались разрисованными разноцветными мелками сетками, и после уроков, до глубокого вечера народ скакал на одной ноге по клеткам и швырял в них специально подобранные камни. То накатывала эпидемия «ашичек», и начинался лихорадочный поиск подходящих мослов. «Свинчатка» представляла собой целое богатство, которое менялось и покупалось словно настоящая валюта. По весне большинство пацанов начинали играть в «лянгу», даже в классе. Это вызывало взрыв негодования со стороны учителей, и они яростно бросались на борьбу с этой заразой, в пропагандистских целях утверждая, что это грозит паховой грыжей. Увы, всё было тщетно, и на переменах во дворе было видно множество кружков, в центре которых под восхищенные взгляды болельщиков виртуозы ловко жонглировали кусочком овчины, прикрепленным к свинцовой пилюле.
Однажды какие-то лихие ребятишки отыскали лазейку на склад Узбумкомбината и притащили кипы разноцветных этикеток, напечатанных для консервных банок и бутылок. Что тут началось! Всё детское население нашего Шумиловского городка, включая старшеклассников, ринулось собирать этикетки, меняться ими или играть на них в простейшие азартные игры. Улицы и переулки покрылись бумажками, они летали в воздухе, плыли по арыкам, оседали на кустах и деревьях. Особенно пострадала школа, где ученики, как помешанные, не обращая внимания на учебный процесс, ходили с пачками разнокалиберных наклеек, сортируя их на партах и под партами, хвастаясь коллекциями и новыми приобретениями. Помню, что больше всего ценились этикетки для винных бутылок – на них были изображены дизайнерские натюрморты с интригующими названиями «Бухори», «Узбекистон», «Самарканд», «Баян-Ширей», «Столовое», «Хосилот», а буквы рисовались красивыми золотыми красками. Ниже шли этикетки для компотов, тоже многоцветные, с изображением фруктов. Разменной монетой служили наклейки на томатную пасту и маринованные огурцы с помидорами. Надо ли говорить, что этикеточное безумие прошло внезапно, так же, как и началось, причем в независимости от усилий взрослых.
В противовес уличной и домашней стихии нас старались организовать на прочной политической основе, приняв всех поголовно во втором классе — в октябрята, а потом, в четвертом классе, – в пионеры.
В октябрята учеников готовили, как к первому причастию в католической церкви. Рассказывали что-то вроде катехизиса про Родину, Партию, Ленина, коммунистов, про наших старших товарищей – пионеров, которым следует всегда помогать, правда, не уточнялось – в чем именно. Потом, разодетые в праздничные наряды, под взглядами родителей, мы удостоились октябрятских звездочек, отсутствие которых на школьной форме с того момента приравнивалось к тяжкому дисциплинарному проступку. Лимонад, пирожные, просмотр фильма про молодого Энрико Карузо (!) и всё – ты вступил на конвейер: октябренок – пионер – комсомолец – коммунист (если повезет).
Через два года беззаботного «октябрятства», не очень отягощенного общественными нагрузками, нас стали готовить в пионеры. В те времена весь пионерский период, до восьмого класса, делился на ступени: I-я, II-я и III-я. Ступени имели разные обязанности и занимались теоретически непохожими добрыми делами, соответствующими возрасту. Нас готовили к вступлению специальные вожатые, теперь мы наизусть учили «Устав пионерской организации» и даже слушали про моральный кодекс строителя коммунизма, недавно принятый на XXII съезде КПСС. Саму процедуру приема в пионеры я запомнил из-за досадного для себя эпизода. Моя мама, вероятно, из-за занятости не обратила внимания на то, что мои новые, специально купленные по случаю торжества, брюки были, мягко выражаясь, несколько велики. Сам же я не придавал особого значения тому, что ремень оказался почти подмышками — до того момента, когда, прямо на торжественной линейке, ни почувствовал к себе повышенный интерес и ни услышал подозрительное хихиканье. Во время повязывания мне галстука наша вожатая не смогла сдержать эмоций и, издав подозрительный стон, убежала, так как оказалось, что концы галстука почти полностью закрыли ширинку брюк. Почти три месяца, до самого нового года, я был предметом всяческих издевательств, пока на новогодней ёлке одна девочка, исполняя нехитрый балетный трюк, ни умудрилась задрать юбку и показать всей школе во главе с Дедом Морозом свои синие рейтузы.
После церемонии нас сразу взяли в оборот: мы тут же подписались по разнарядке: кто — на «Пионерскую правду», кто — на «Пионер Востока». Последняя отличалась тем, что в оформлении у неё было всего три краски – черная, красная и голубая, которые применялись в зависимости от приближающихся праздников или памятных дат. Краски сильно пачкалась, что затрудняло использование газеты для оберточных и интимных целей. Поэтому всем больше нравилась «Пионерская правда».
Помимо маршировки под барабан, чтения отрывков стихов на сцене в номере под названием «монтаж», хождения по школе в составе «патрулей» мы занимались и кое-чем достаточно серьёзным. Я имею в виду сбор макулатуры и особенно металлолома. Когда объявлялось о мероприятии, каждое звено (а в классе их было три – по количеству рядов парт) собиралось вечером, раздобывало тачку и выходило «на дело». Мы гурьбой, со смехом и шалостями, бродили по вечерним улицам и переулкам с тарахтящей тачкой, пытаясь найти что-нибудь металлическое; иногда удавалось правдами и неправдами утащить какой-то предмет из дома. Но это давало не больше результатов, чем охота за раковиной рапана посреди сочинского городского пляжа.
Однажды кто-то из девчонок предложил гениальную идею. Недалеко от пешеходного моста через железную дорогу, соединяющую Городок с проходной Авиационного завода, видели гору металлических предметов прямо рядом с путями, а мы знали, что в заборе из бетонных плит поблизости от неё была здоровенная дыра. Тачку оставили около дыры, а мы всей гурьбой пошли к куче и очень обрадовались: там аккуратно, штабелем лежали тяжелые и удобные для носки изогнутые пластины. Работа закипела, мы быстро наполнили тачку, отвезли в школу, отметились и снова вернулись к железной дороге. На этот раз во время перетаскивания железок нам встретились железнодорожники, мы испугались, но они только посмеялись, даже похвалили нас и прошли мимо. Кучу мы ополовинили и, ко всеобщему сожалению, из-за наступавшей темноты были вынуждены разойтись по домам.
Я был настолько воодушевлен трудовыми успехами, что обо всем поведал отцу, работавшему как раз в тепловозном депо, в чью зону ответственности входили и те злополучные пути. Он очень удивился, и по его лицу стало понятно, что тут дело не чисто. Оказалось, что наши железки были новенькими тормозными колодками, случайно выпавшими из вагона при транспортировке с сортировочной горки, и предназначались они именно для его депо. Он долго пытался выяснить, как выглядели те благожелательные дяди-железнодорожники, которые позволили унести вот так, запросто, государственную собственность немалой ценности, но, поняв отсутствие перспектив выявления истины, просто позвонил по телефону, и назавтра куча исчезла. Отец не стал требовать возврата уже оприходованного металлолома и не подвел меня перед лицом пионерского звена, за что я был очень ему благодарен.
Именно во времена пионерского детства я получил первые уроки политической бюрократии, которая впоследствии досаждала меня вплоть до самороспуска Компартии Узбекистана в 1991 году. На беду меня, как «круглого» отличника, выбрали Председателем Совета отряда. Ни за что отвечать по-настоящему было не нужно, все мероприятия проводила учительница (в четвертом классе мы всё ещё пребывали в начальной школе) или старшая пионервожатая, а выборные пионерские лидеры, вроде меня, при сем присутствовали и выполняли чёрную работу по написанию всяких списков, выполнению перекличек, проверке дежурств и т. п. Но вот к одной беде добавилась и другая: наш отряд, то есть класс, удостоился чести участвовать в соревновании между отрядами I-ой ступени в Ленинском районе. Оказалось, что всё участие заключается в написании к определенному сроку правильного отчета. Нам плохо объяснили, какой должен быт отчет, и его нужно было постоянно переделывать и переделывать. Причем я ездил в районную пионерскую организацию (кстати, рядом с маминой работой, около Сарыкульской улицы) несколько раз, там я показывал отчет, а мне объясняли, что мы не все написали и не все нарисовали, а потом отправляли обратно. Вернее так: форма отчёта предусматривала, что мы должны были по каждому пункту выполнить хотя бы одно мероприятие, но беда была в том, что мы их не проводили, и требовалось достаточно вольно фантазировать, а это было настоящим искусством. Сначала над отчетом трудилось полкласса, потом остались только мои друзья, а последний вариант вместе со стенгазетой я дорисовывал с помощью мамы дома, и мы вместе с ней ездили сдавать бумаги в воскресенье (!), уже после официально закончившегося приема документов. Ничего мы не выиграли, не было у меня никогда таланта художника-оформителя. Потом, будучи уже и в комсомоле, и в партии, я с удивлением обнаружил, что и там действует тот же «пионерский» принцип: сдай вовремя правильный, красиво оформленный и умеренно лживый отчет – и ты на прекрасном счету, победа почти всегда в кармане.
Для меня подлинное осознание жизненного пространства началось именно тем таким далёким сейчас летом 1961 года, когда я стал готовиться к началу занятий в качестве ученика второго класса. С тех пор мои воспоминания приобретают большую четкость и достоверность, окрашиваются личным отношением, которое осталось уже навсегда созвучным эпохе шестидесятых: это время моей школы и в прямом, и в переносном смысле. Я впитал в себя атмосферу хрущевской оттепели и её отголосков даже больше, чем осознаю до сих пор. Как рассказать, что это было? Время раскрепощения, время веры в могущество разума, в справедливый порядок, время бескорыстного созидания, надежды на гармонию личного и общественного, время чего-то похожего на здравый смысл. Мы, дети, конечно, не могли осознанно совершать действия, созвучные общественному настроению, но улавливали его каким-то шестым чувством и откладывали в подсознании, чтобы однажды оно могло проявиться отражением тех идей. Но все ли смогли сохранить в себе те семена, чтобы они хотя бы проросли, не говоря уже о том, чтобы принести плоды? С горечью скажу: таких были единицы, даже среди самых талантливых представителей моего поколения. И они ничего не смогли и уже не смогут поделать перед лицом окружавшей их сплоченной мании величия, корысти, холопского славословия и обывательской тупости. Остальные? Недаром кто-то мудрый написал: «Самые убеждённые консерваторы – это состарившиеся либералы». Таких сейчас полным-полно, и мой отец, к сожалению, тоже не был исключением.
На страницах моей книги я снова и снова пытаюсь выразить невыразимое – ауру, воздух тех дней, месяцев, лет, даже если касаюсь событий, произошедших до или после этого периода. Теперь мы встретимся с тобой, читатель именно в те, «хрущёвские», годы, именно в том, таком далеком теперь городе, и прогуляемся по его улицам, площадям, скверам, паркам, побываем в магазинах и театрах.
Самыми доступными для простых людей средствами отдыха и развлечений являлись парки. В конце пятидесятых и самом начале шестидесятых вход в них был платный. Билет стоил дёшево, хотя я не помню уж сколько – речь шла о копейках (после денежной реформы). Потом плату отменили, думаю, в результате мероприятий по построению коммунизма. На XXII съезде КПСС Партия провозгласила конкретный срок начала функционирования коммунистического общества – 1980 год, на всё про всё оставалось 19 лет. Несмотря на то, что этот план сегодня служит поводом для осмеяния нашего тогдашнего лидера, сам подход логически безупречным. Раз уж мы твердили на каждом углу про светлое будущее и настойчиво рекомендовали перетерпеть временные трудности до его достижения, то надо было начать реально действовать, чтобы не дискредитировать идею, и представить народу программу, как этого светлого будущего достичь и когда. Так вот, Хрущёв дал такую программу, и везде запестрели лозунги: «Наши цели ясны, задачи определены — за работу, товарищи!». Начали с того, что стали отменять плату за те или иные блага: давали детям бесплатное молоко, расширили перечень бесплатных культурных мероприятий, включая посещение парков. В идеале к 1980 году все блага должны были стать бесплатными. Интересно, верили ли этому тогда взрослые люди?
Ташкентские парки не отличались масштабностью, да и число их в огромном столичном городе было невелико. Недавно мы гуляли с одним моим другом-земляком и его женой по петербургскому парку «Сосновка» и пытались вспомнить свои ощущения от «организованной» городской зелени нашего детства. Несмотря на неугасающий, иногда несколько безапелляционный ташкентский патриотизм моего друга, мы пришли к общему выводу, что настоящих парков для отдыха на природе у нас никогда не было. То есть не было ничего подобного Лосиному острову, Царицыну в Москве или Крестовскому острову в Санкт-Петербурге. Наши городские парки — что имени Тельмана, что имени Горького, что имени Ленинского комсомола — были по площади весьма небольшими. И хотя они утопали в зелени, все портила коммерциализация, так как на каждую пару деревьев приходилась по меньшей мере одна торговая палатка или один аттракцион.
Одним из главных преимуществ парков состояло в том, что почти в каждом из них был общественный туалет при огромном дефиците этих удобств в самом городе. Их можно было узнать по зелёным деревянным решёткам, часто увитым вьющимися растениями, и по стойкому характерному запаху, который не могли перебить даже испарения хлорной извести, обильно посыпаемой в писсуары и в дырки в полу, что часто заменяли такую роскошь, как унитаз для приседания со стоком воды. Примечательно, что фасад Сквера со стороны Курантов был украшен известным всему Ташкенту подземным туалетом (мальчики – направо, девочки – налево), который был замаскирован сверху под цветник.
Если вечером кому-нибудь чудом удалось бы пролететь над парком в центральной части города на высоте птичьего полета, то его взору предстала бы следующая картина. Пышные, подсвеченные желтым светом лампочек кроны деревьев; пробивающиеся среди них к небу живописные клубы дыма от многочисленных шашлычных; мелькание разноцветных каруселей, колес обозрения, качелей. Из звукового оформления: звон пивных кружек, взрывы хохота и крики на узбекском и русском языках. Тихих аллей, заросших прудов с водоплавающими, дремучих куртин деревьев просто не предусматривалось. Кроме того, в описываемое время в парках постоянно были танцы под живую музыку.
Что касается прохладительных угощений, то предлагался однотипный набор: пиво для мужчин, лимонад и мороженое для детей и женщин. Пиво было в Ташкенте доступным, но низкого качества, которое усугублялось разбавлением водой на разных этапах пути к потребителю, — главным образом, сорта «Жигулёвское» (по-узбекски «Жигули пивоси»). Только в бутылках, не всегда и не везде, продавали более качественные и крепкие сорта: «Рижское» и «Московское». Различали пиво также по происхождению. Хоть оно и делалось по одному ГОСТу, все гонялись за бутылками пивзавода № 6, остальные шли по вкусу и крепости далеко позади. Почему я говорю о пиве, как о мужском напитке? Отнюдь не потому, что хочу унизить слабый пол. Просто в начале шестидесятых встретить женщину, публично пьющую пиво в парке, было почти то же самое, что увидеть сегодня первоклассника на новогоднем утреннике с сигаретой в зубах. Это выглядело настолько безнравственным, что добропорядочные советские люди безоговорочно причисляли несчастную к проституткам.
Теперь о лимонаде (о газированной воде я уже распространялся ранее). Хочу сразу огорчить ностальгирующую по СССР и никогда там не жившую молодежь, а также вернуть с небес на землю представителей более старшего поколения. Несмотря на пропагандируемые сейчас различные сорта под брендом «добрый старый лимонад», в наше время (по крайней мере, в Ташкенте и иных местах, где я тогда побывал), этот напиток представлял собой обыкновенное низкопробное пойло. Как бы он ни назывался – «Грушевый», «Яблочный», «Вишнёвый» и т. п. – во рту чувствовался один и тот же кислый привкус плохой эссенции, пережжённой карамели и леденцов. Часто лимонад был мутноватым, а внизу непременно был осадок из каких-то подозрительных хлопьев. Нет, мы им почти никогда не травились, да и носом не крутили, потому что другого не было, многие же недостатки скрашивались обильным газом. Наоборот, он ассоциировался с праздником, с расточительством, если хотите, с нашими представлениями о шикарной жизни.
Чаще всего мы, конечно, посещали наш парк имени Шумилова, до которого от дома было метров двести. Летом парк никогда не давал о себе забывать – ни днем, ни вечером. Днем у нас во дворе, как фон, стоял гул голосов купающихся в озере детей, иногда явственно слышались отдельные вскрики и плеск воды. По вечерам начинал играть оркестр, а танцующие тоже не молчали. С наступлением ночи, выйдя во двор, можно было наблюдать красивое зрелище: поверх нашего виноградника, поверх крыш соседних домов и садов, на фоне черного неба высились высоченные тополя, подсвеченные огнями парка, и, казалось, именно от них исходит танцевальная музыка и голоса веселящихся людей.
Центром парка было озеро в бетонных берегах, с опоясывающей его асфальтовой дорожкой, на которой и предлагалось загорать купающимся. Специального песчаного пляжа не было, в дальнем конце, где в озеро впадал арык с водой из речки Кара-Су, построили спуск с бетонными ступенями, а глубина в этом месте позволяла барахтаться малышне. Вот и все удобства. Да, чуть не забыл: по-моему, в нашем парке не было в моё время туалета – во всяком случае я его не помню (или он был где-то совсем в дальнем уголке). И это многое объясняет, в том числе и следующее.
Вода, сколько себя помню, всегда имела почему-то насыщенный зеленый цвет. Наверное, от цветущих водорослей, хотя моя мама намекала, что концентрация человеческих выделений тут тоже сыграла немаловажную роль. Поэтому купаться нам в детском возрасте пришлось в озере считанные разы. Мама стала более толерантной и терпимой к желаниям внуков (а это удел всех бабушек и дедушек на свете), и я подозреваю, что моим детям дозволяли там освежаться чуть ли не каждый день. И ничего не случилось.
У озера была, так сказать, «фасадная часть» — своего рода парадная набережная с впечатляющим ограждением в виде гипсовых перил с колоннами. В центре набережной построили что-то похожее на большой балкон-террасу, свешивающийся над водой, с теми же перилами и колоннами. Рядом был бетонный выпуск воды, откуда она, вытекая из озера не очень большой струйкой, уходила в трубу, а далее – в неизвестность. На балконе и вдоль набережной стояли массивные деревянные скамейки со спинками традиционной лирообразной формы; чуть вглубь парка уходила песчаная площадка с клумбами.
Мы обычно приходили в парк с бабушкой или родителями вечером, часам к семи. Шли не на детскую площадку, слева от входа, а прямо к озеру и занимали скамейку поближе к балкону или, как его правильно назвать, – не знаю. Дело в том, что несколько раз в неделю там играл оркестр. Он носил характер «эстрадно-духового»: саксофон, туба, валторна, труба, кларнет, флейта, ударные, аккордеон. До девяти, кажется, часов музыканты играли, располагаясь на балконе, для гуляющей публики бесплатно. Позднее они переходили на огражденную решеткой танцплощадку с большой раковиной, где уже взималась плата за право потанцевать. И там, и там – никакого вокала, только музыка, живая музыка. Я мог часами следить за тем, как играют музыканты, и очень завидовал их умению. Думаю, я не стал музыкантом, только ввиду плохого слуха и лени.
Исполняли марши, популярные танцевальные и песенные мелодии советских композиторов и зарубежные. Стиль? Быстрые и медленные фокстроты, иногда вальсы, иногда что-то похожее на свинг, ча-ча-ча, самбу. Танцевали парами, никаких вам кружков или индивидуальных выпендрёжей! Наверное, поэтому я и не признаю до сих пор бесконтактных танцев, хоть и пережил зарождение и расцвет дискотек. Навсегда усвоил, что танец – это пара, мужчина и женщина наедине со своим интимом, и все тут!
После девяти мы уходили домой, слыша за своей спиной темпераментные пассажи латиноамериканских мелодий. В одиннадцать часов вечера оркестр умолкал, после этого еще некоторое время слышался шум голосов расходящихся по городку отдыхающих, огни гасли, парк успокаивался и замирал до утра.
Кроме танцев ещё одним центром притяжения для публики была летняя сцена, служащая то кинотеатром, то площадкой гастролей какого-нибудь театрального коллектива, то трибуной лекторов. На этой сцене я впервые увидел мультфильмы Уолта Диснея «Бэмби» и «Белоснежка и семь гномов». На одной из лекций нам показывали, как делают рисованные фильмы, и даже продемонстрировали отрывки из «Тома и Джерри». Я уже не говорю про сборники советских «мультиков». Там вместе с родителями я посмотрел фильм «Леди Гамильтон», представление ташкентского театра кукол и много ещё чего. Ведь тогда в отсутствии телевизора всё искусство надо было постигать «вживую».
Парк был общественным в полном смысле этого слова, потому что его посещали все жители городка и по разным причинам. Кто — выгулять детей, кто — посидеть в пивной, кто — просто пройтись вечером в праздничной одежде и продемонстрировать свои прелести. Детям же с самого нежного возраста были отлично известны: деревянная горка, бревно для ходьбы («бум»), двое стационарных качелей, небольшая карусель и песочница. Построили в парке и «взрослые» качели – «воздушные лодки», где уже качались за плату. На озере можно было взять напрокат лодку «водяную» и поплавать на виду у завидующих зрителей. Можно было поесть мороженого и попить лимонада. И всё это, как теперь говорят, в шаговой доступности от дома.
Парк к лету готовили тоже общественным способом. Помимо нескольких штатных служащих мы, школьники, копали там землю и высаживали цветы, на субботниках работали рабочие местных предприятий. Нам повезло с нашим парком, и я благодарен судьбе, что она дала мне кое-что от своих щедрот именно в детстве и именно таким вот образом.
Все ташкентские места организованного отдыха имели какие-то водоемы, являющиеся их, как теперь бы сказали, «ландшафтной доминантой», что не удивительно в нашем климате. В центре города из-за стесненных условий это был Фонтан, обычно включавшийся по вечерам и в выходные дни. Из парков с водоемами я уже упоминал «Комсомольское озеро» и «Парк Победы», но их «озёра» выглядели слишком обжитыми и довольно грязными. До сих пор стоят перед глазами песчаные пляжи, в которых доля самого песка с каждым годом уменьшалась по сравнению с мусором, содержащим, в основном, окурки. Да и ходьба вдоль берега без обуви представляла собой немалую опасность из-за осколков бутылочного стекла. Но зато там было хорошо плавать на лодках вечером, когда из-за могучих запылённых чинар и кленов выползали сумерки и, встречаясь с прохладой, исходящей от воды, приносили долгожданное облегчение после знойного дня. Вокруг гипсовых парапетов и беседок со скамейками начинали зажигаться фонари и огоньки общепитовских заведений, их блики дрожали и играли в трепещущих волнах, что создавало ощущение веселья и романтики. Так выглядят, наверное, с воды все набережные в мире. Надеюсь, что и моя любимая набережная Круазетт, хотя я никогда не был и, скорее всего, так и не побываю в Каннах.
Парк с популярнейшим, начиная с конца шестидесятых, озером Рохат создали уже после землетрясения, поэтому единственным более или менее «диким» местом для нашего купания, причем достаточно доступным, являлось Ташкентское море, или коротко — Ташморе. Под этим официозно-поэтическим названием скрывалось обычное водохранилище на реке Ахангаран с плотиной и гидроэлектростанцией, которое использовалось для поливов и поэтому в августе оно мелело, что вынуждало желающих окунуться долго шлёпать к воде по черной грязи. Но это была природа – чистая вода, достаточно чистый пляж, простор, отсутствие висящего смога! Единственно, что приносило некоторые неудобства – обилие колючек круглой формы, впивающихся во все незащищенные места человеческого тела.
Добирались на Ташморе от Сквера. По выходным дням в сезон туда отправлялись прямые автобусы, а в будни мы садились на рейс «Ташкент – Ахангаран». В центре зоны отдыха готовили плов и шашлык, и мы с братом под разными предлогами всегда затаскивали родителей в одну из столовых, да они не особенно-то и сопротивлялись, потому что дома никто из взрослых настоящий плов (а не кашу с мясом и морковью) так никто готовить и не научился.
Чуть не забыл отметить одну нашу азиатскую особенность парков – непременное наличие летнего кинотеатра. А в Парке Горького, вблизи Курантов, их было целых два: «Фестиваль» и «Хива». Надо признать, что такая ситуация была вынужденной. Ни с точки зрения идеологической пропаганды, ни с точки зрения обеспечения биологической потребности человека в зрелищах нельзя было допускать перерывов в конвейере кинопроката. А как быть летом? Кондиционеров в закрытых кинотеатрах тогда у нас не ставили (может, в ЦК или Совмине они и были – не знаю), в помещении вечером сидеть толпой было невозможно, сколько ни проветривай и ни открывай двери. Спасение виделось в организации сеансов на воздухе, чему способствовали прохладные несмотря на любую дневную жару вечера и ночи и отсутствие дождей, иногда, как я уже упоминал, месяца по три и более.
Вроде бы, где кино ни показывай, оно и есть просто кино, главное, чтоб лента была стоящей. Но как ошибочно такое прозаичное заключение в Ташкенте! Поход в летний кинотеатр всегда означал для нас удовольствие от всего – от предварительной покупки билетов, купания, одевания в праздничную одежду, пути к самому летнему залу, рассаживания, ну и от просмотра фильма, суть которого была часто уже не очень-то и важна в череде всего остального.
Я обычно бежал покупать билеты на всю семью за час до начала сеанса, раньше кассы не открывались. Иногда приходилось выстаивать нешуточную очередь. Потом несся домой, мылся под летним душем во дворе (что делали после жаркого дня и все остальные), одевал праздничную рубашку, шорты и с нетерпением дожидался, пока семья приведет себя в порядок. Потом мы вместе, не торопясь шли мимо затихающего Базара, мимо низенькой постоянно выкрашенной в голубой цвет парикмахерской и больницы к окруженному высоким синим забором кинотеатру. Надо было пройти его весь, свернуть и оказаться на площадке перед входом. Кинотеатр представлял собой двухэтажное служебное строение с воротами и калиткой посередине, зал под открытым небом и крытый экран с небольшой сценой.
Киномеханики со своими аппаратами сидели на втором этаже, откуда в сторону зала смотрели четыре маленьких квадратных окошка для проекторов, похожие на амбразуры. Внизу была касса и подсобные помещения. В ограждённом пространстве стояли простые деревянные скамейки голубого цвета, дорожки посыпались красным песком, а по бокам, вдоль забора, росли на клумбах цветы, преимущественно – разноцветные мальвы, канны и ирисы.
Мы ходили на первый сеанс, который, кажется, начинался в районе половины девятого. В это время было ещё достаточно светло, и о том, что происходит в киножурнале, предваряющем фильм, часто судили только по звуку. Пока зрители рассаживались, дворник поливал дорожки и цветы, играла музыка, а потом тушили светильники, развешанные по забору, что-то начинало стрекотать в будке киномехаников, из одной из амбразур вырывался луч, и начиналось вечное волшебство под названием «кино». В темноте через забор прыгали мальчишки-безбилетники и торопились занять места на первом ряду, а я, еще не вникнув в происходящее на экране, смотрел на небо, где зажигались первые звезды, и подставлял лицо внезапно, как по заказу, появившемуся прохладному ветерку. Шелест листвы тополей и шум вечерней жизни соседних улиц и домов как-то удивительно гармонично вплетались в любой сюжет фильма, и это была уже не просто проекция с пленки, сопровождаемая записанным звуком, а живая синтетическая инсталляция какого-то миропорядка, созданного в отдельно взятой стране, в отдельно взятом городе Ташкенте, в летнем кинотеатре «Мир» для всех собравшихся на сеанс и пожелавших его воспринять.
Темнота сгущалась, высокие деревья за забором подсвечивались фонарями, их дрожащие листья казались танцующими в такт доносящимся из динамиков музыкальным отрывкам, в небе появлялись скользящие тени летучих мышей, на светлый квадрат экрана слетались ночные бабочки и мошкара. По земле между скамейками по своим делам, не обращая внимания на людей, сновали жуки, иногда на фоне цветов вдруг мелькнет силуэт одной из кошек, которые всегда жили летом в нашем кинотеатре. А вот я почувствовал, как зачесался палец, и увидел, что на него уселась божья коровка – солдатик.
Как я теперь догадываюсь, меня влекло в летний кинотеатр именно возможность наблюдать единение реальной и искусственной жизни. Но не надо думать, что сам фильм не имел значения. Да, я напрочь позабыл подавляющее число просмотренных лент, но именно в нашем кинотеатре увидел те произведения «восьмого искусства», что остались моими любимыми на всю жизнь: «Серенада солнечной долины», «В джазе только девушки», «Фанфары любви», «Римские каникулы», «Семь невест для семи братьев», «Великий Карузо», «Смех в раю», «Мой дядя», «Не пойман – не вор», из советских «3+2», «Девушка с гитарой». Я не читал про них отзывов в прессе, кроме афиш не видел никакой рекламы, но то, что их посмотрел — небывалый подарок судьбы, удачная лотерея: меня могли не взять с собой родители, я мог заболеть, а фильмы ведь тогда показывались в прокате очень недолго и не во всех кинотеатрах.
Особым переживанием – как вспышка молнии после однообразных фильмов «про войну», «про любовь» на заводе или в колхозе – стали для меня «Римские каникулы». Я ничего не знал об актерах — ни об Одри Хёпберн, ни о Грегори Пеке, — я всего лишь хотел, чтобы принцесса и журналист поженились и были счастливы! Лежа вечером в постели, я шептал сквозь слезы: «Почему, ну, почему они не могут быть вместе?». После этого, вплоть до окончания школы, я отказывался ещё раз смотреть такой трагический (с моей точки зрения) фильм в те редчайшие случаи, когда его показывали по телевидению.
Здесь мне хочется привести в некотором роде обратный пример, когда самая массированная реклама не может заставить полюбить то, что тебе не по душе. Я поведаю вам жизненный эпизод, связанный с демонстрацией восточногерманского документального фильма «Русское чудо» (кажется, режиссеров по фамилии Торндайк) в 1963 году, исключительно из-за небывалой подготовительной компании по его показу, какой я не встречал больше никогда вплоть до сегодняшнего дня. Мало того, что месяцев за шесть до официальной даты премьеры, нас буквально затопила агитационная волна во всех партийных газетах (а иных и не было), мало того, что все деятели кино пропагандировали фильм, как небывалый шедевр, так еще пошли навстречу зрителям и за месяц (!) открыли предварительную продажу билетов в каждом кинотеатре. Цены установили специальные, то есть ниже не придумаешь, даже по тем временам.
Так как я учился ещё в начальной школе, нас решили не охватывать коллективным мероприятием: дескать, пока маленькие и могут ничего не понять. Но, поддавшись на кампанию в газетах, что мы выписывали, я уговорил родителей взять меня на просмотр «Русского чуда», хотя была опасность, что не буду допущен на вечерний сеанс (они могли пойти в кино только после работы).
Тем не менее, все оказалось с организационной точки зрения на удивление просто. Когда мы шли вместе с толпой страждущих к кинотеатру, я заметил множество детей, и понял, что проблема решена. Зал просто ломился от зрителей, и мы чувствовали глубокое удовлетворение, заняв хорошие места по заранее купленным билетам. Погас свет, народ застыл в радостном ожидании, и тут началось настоящее «чудо». Минут через 10 я заметил первого робкого человека, который украдкой пробрался к выходу и уговорил открыть ему дверь. После того, как он исчез, набралась смелости семья со знакомой мне по школе девочкой, и тоже ускользнула в сторону таблички на красном фонаре с надписью «Выход». А дальше, как прорвало. Перед выходом выстроилась очередь, не меньше той, что мы видели в кассе предварительной продажи, места вокруг нас освобождались одно за другим, воздух заметно посвежел. Короче, к моменту начала второй серии нас осталось очень мало, но мы все-таки дотерпели до её середины, когда начали долго и подробно показывать фашистские концлагеря. Только после этого моя мама сказала, что мне не следует смотреть эти ужасы, и мы с облегчением вернулись домой. Что же касается содержания фильма, то я из него не запомнил ничего, кроме эпизода в самом начале, в котором показывали дореволюционную хронику с нырянием каких-то господ в реку с деревянного помоста. Думаю, то была иллюстрация развращенных нравов помещиков и буржуазии.
Кстати. Именно это противоречие между пропагандой, то есть рекламой, и здравым смыслом заставило меня уже в зрелом возрасте написать следующее четверостишье:
То, что в масс-медиа воспето, Прими в значении прямом: На вид - роскошная карета, А на поверку – воз с дерьмом.
Чтобы завершить тему кино, следует упомянуть и нашу родную киностудию «Узбекфильм». По причинам, о которых я уже говорил раньше, а, вероятно, и ещё почему-то, все сохранившие известность до сегодняшнего дня фильмы у нас снимались на русском языке, а потом дублировались на узбекский – по-моему, не всегда. В описываемое мной десятилетие я видел «Ты не сирота», «Очарован тобой», «Нежность», «Крушение эмирата». Возможно, были и иные достойные ленты, однако они мне не запомнились. Я не критик и не хочу судить об их достоинствах и недостатках, да это и не является моей задачей. Лишь отмечу, что с точки зрения облика и духа того «старого» Ташкента вехами десятилетия являются «Очарован тобой» (1958 г.) и «Нежность» (1966 г.). Первый фильм показывает послесталинский город с новой архитектурой на ограниченных участках территории, пребывающий в атмосфере безудержного оптимизма (особенно запоминается проезд героев в открытом автомобиле по той части улицы Навои, на которой успели построить что-то современное). Второй – одновременно более лиричен и более серьёзен поднятой тематикой; он для меня интересен тем, что с документальной точностью запечатлел Ташкент, можно сказать, в канун землетрясения, на переломе эпохи.
Итак, побывав в кинотеатре, в самый раз отдаться под покровительство более древних муз. Начнем с Мельпомены. Ташкенту, как и каждому столичному городу союзной республики, полагался вполне определенный «джентльменский набор» театров: оперы и балета, русский драматический, национальный драматический, смешанный (русско-национальный) театр кукол, русский и национальный «театр юного зрителя» (ТЮЗ). Все они, за исключением кукольных и ТЮЗов, назывались именем кого-то из признанных официально великих людей. Наш театр оперы и балета был имени Навои, русский драматический – имени Горького, узбекский драматический – имени Хамзы. К сему набору, вероятно, исходя из местного колорита, был добавлен музыкальный театр имени Мукими. Уже позднее, в начале семидесятых, для равновесия появился и русскоязычный театр оперетты. Да, чуть не забыл: была у нас и филармония с концертным залом имени Свердлова — бывшим цирком, судя по устройству зала. Не знаю уж, каким боком большевик Яков Михайлович оказался причастным к классической музыке, но его выбрали патроном сего уважаемого заведения, которое было единственной площадкой гастролёров с «большой земли» — из Москвы и прочих центров искусств нашей необъятной страны.
В описываемый период мы посещали, коллективно со школой или семьёй, только, как его называли все, «театр Навои». Он находился недалеко (как туда доехать, я уже описывал), репертуар позволял заинтересовать (хотя бы теоретически) и взрослых, и детей, да и здание представляло собой монументальный памятник советского классицизма с национальным узбекским уклоном. Это был подлинный храм – огромный, с разукрашенными фронтонами, гигантским подъездом. Внутри — действительно очень красивая восточная резьба по ганчу на зеркалах, многочисленные фойе с картинами на местную тематику, фарфоровые вазы, впечатляющие буфеты. Зрительный зал завораживал наше неискушенное воображение красным бархатом кресел, огромнейшей люстрой, классически строгими складками занавеса высотой с многоэтажный дом, ковровыми дорожками и таинственной оркестровой ямой, возле которой в антрактах всегда вертелась детвора, наблюдая за музыкантами. О пафосности здания говорит ещё и то, что почти до конца советского периода театр служил местом проведения съездов ЦК компартии Узбекистана; в нем непременно проводились все торжественные заседания с концертами, посвященные государственным праздникам и юбилейным датам. Короче, если в Москве поклоняться величию страны массово ходили в метро, то на нашу долю приходился этот театр.
Я помню свой первый поход в театр с мамой, на балет «Жизель», причем я тогда делал в названии балета ударение на первом слоге – «Жѝзель». Удивительно, но почти через шестьдесят лет я знаю, что мы сидели в ложе № 8, что на мне был серый костюм с белой рубашкой, что мне купили бисквитное пирожное и стакан лимонада на роскошном мраморном прилавке у сказочной тёти-принцессы с белым кокошником. А что же музыка Адана, хореография? Мама все показывала мне на «главную балерину» и твердила: «Смотри: это Бернара Кариева[13]!». Но я не могу сказать по примеру утонченных интеллектуалов, что испытал восторженное потрясение на всю жизнь, хотя и отвращения не испытал, и на том спасибо.
Правда, с тех пор у меня сохранился болезненный интерес к театральным буфетам, по качеству которых я сужу об уровне художественного мастерства актеров. И никогда не ошибаюсь. Особенно чётко эта удивительная связь прослеживалась во времена СССР, когда только в самых высококлассных обителях искусств можно было разжиться дефицитными конфетами и печеньем, отведать икры, а то и – бог тому свидетель – даже жюльеном! Не говоря уже о том, что вплоть до конца шестидесятых в театрах и даже в нашем Дворце искусств, на киносеансах, предлагались спиртные напитки в виде невиданного в магазинах армянского коньяка и хорошего шампанского. Причем к возрасту покупающих относились весьма снисходительно, сам на себе испытал.
Кстати, мы с уже знакомым вам по этой книге И. году эдак в 1987-м успешно опробовали себя в роли «покупающих в храме» аж в самом городе трёх революций — Ленинграде. Нам позарез надо было привезти в Ташкент красивые коробки конфет — не помню, то ли в качестве подарка, то ли мзды. Хоть убей, нигде ничего приличного – только вразвес; не помог и традиционный способ заказа, когда в нагрузку к желаемому товару вы получали бутылку подсолнечного масла, пачку сахара или килограмм не очень чистого краснодарского риса. На наше счастье, театральный сезон был в разгаре, и мы начали гадать, в каком прибежище муз больше шансов найти желаемое. Пришлось отбросить святые для интеллигенции подмостки – театр имени Кирова, Пушкинский, БДТ, Ленсовета – исключительно по причине отсутствия билетов. Мы решили пойти в театр Комедии на Невском, благо он в одном здании с Елисеевским гастрономом, мы и там кое-что набрали.
Давали, помнится, какую-то пьесу Сухово-Кобылина, трагикомедию про чиновников. Разделись и сразу по ступенькам – в буфет. О, счастье: целых три (!) сорта шоколадных в коробках с картинами из Русского музея, не считая мармелада в дольках и зефира!! Люди мы бывалые, пакеты полиэтиленовые (тоже не везде достанешь) взяли с собой, так что не шатались с товаром на виду, возбуждая недобрые чувства одухотворенных ленинградцев и гостей города. Довольные, приступили к просмотру первого действия, сердца были открыты искусству, будто губы невинной девушки поцелую на первом свидании. Увы, нас ждало разочарование, как и большинство девушек, ждущих от своих партнеров возвышенных слов, а получающих попытки просто подержаться за самые неожиданные части тела. Чиновники разыгрывали ситуации, может быть, и вызывавшие гнев передовой российской общественности времен Александра III, но мы-то видали в родных учреждениях случаи и покруче, причем каждый день. В результате, еще до середины первого действия мы спустились в гардероб и под осуждающие взгляды интеллигентнейшего существа, наверное, подававшего пальто самому Н. П. Акимову, покинули театр, унося о нем самые лучшие воспоминания.
Больше, к стыду моему, я там не появлялся, но всегда, проходя мимо, испытываю мимолетную грустную радость, как от взгляда на старую фотографию с вечеринки, где видишь себя моложе на много-много лет, своих друзей и где вдруг мелькнет предмет ли, ощущение, заставляющее вспомнить неуловимую деталь, которая на секунду сделает тебя счастливым и тут же потеряется – до следующего раза, а, может, и навсегда. Но вернемся все-таки к месту нашей очередной встречи.
В театре Навои ставились и специальные детские балеты (опер для детей не припомню), по большей части – произведения местных композиторов. Их мы посещали всей школой, и билеты нам доставались, разумеется, самые дешевые – на балконы 2 и 3 ярусов. Добирались общественным транспортом во главе с классным руководителем; почти всегда ездили и чьи-то активные мамаши, которые по тем или иным причинам не ходили на работу. Помощь последних была очень актуальна, потому что любой коллектив школьников, где бы он ни находился, всегда превращался в орущую, дерущуюся и хаотично разбегающуюся толпу оболтусов, делающих всевозможные пакости своим товарищам, а заодно и попавшимся под руку окружающим.
Ученики относились к спектаклям так, как и должны относиться обыкновенные дети, не посещавшие музыкальной школы (тех, кто играл на музыкальных инструментах, были единицы) и испытывающие при исполнении классической музыки в лучшем случае скуку. По фойе и в зале между проходов носились туда-сюда развеселые компании, кое-кто пытался взобраться на сцену или перелезть в оркестровую яму. В главном вестибюле, просторном и чинном, играли в пятнашки, а потом начиналась беготня по лестницам и балконам, которую не мог уже контролировать никто из взрослых. Во время действия только громкое звучание оркестра заглушало болтовню и перекличку между разделенными билетами по разным местам друзьями и подружками. Как и танец, сам сюжет никого не интересовал, хотя его всегда печатали в программках, где карандашными птичками отмечались также фамилии исполнителей. Мы часто забавлялись тем, что сравнивали танцевальное действие на сцене с написанными пояснениями к сюжету. Например, в балете «Доктор Айболит» в III-ем акте было записано, что герои убегают от пиратов, а «собака Авва огрызается». Я уже не помню, как выглядело «огрызание» в исполнении юной балерины, но, видимо это было впечатляюще, потому что сама фраза долгие годы служила в нашей семье источником искреннего веселья.
Став постарше, я заинтересовался: что это за штука такая – опера? Меня водили на «Севильского цирюльника», на «Демона», а на «Русалку» даже отпустили одного. Больше всего мне понравился «Севильский», которого я потом с удовольствием слушал уже в Москве в исполнении труппы Большого театра. А от «Русалки» почему-то в памяти осталась навеки одна-единственная фраза из арии соблазнителя дочери мельника: «Не вольны жён себе князья по сердцу выбирать». Основой оперного репертуара в Ташкенте были итальянцы. На протяжении трех десятилетий моей сознательной жизни на афишах вечерних спектаклей попеременно значились: «Риголетто», «Травиата», «Тоска», «Аида», «Паяцы», «Трубадур». Из русских – «Евгений Онегин», «Пиковая дама». Современную оперу ставили редко, и она сходила со сцены очень быстро. Из узбекских опер запомнил «Проделки Майсары», наверно потому, что название очень интересно звучало по-узбекски: «Майсаранинг иши».
Кстати, о популярности творений Верди. В Шумиловском городке в ту пору жила, насколько я знаю, одна-единственная еврейская семья ашкенази, младшее поколение которой представляли две красавицы-сестры, учившиеся в нашей школе. Старшую звали Аидой, думаю, в честь дочери того фараона из одноименной оперы. Не далеко ушла и младшая, Жанна, – стройная, кудрявая, с симпатичными веснушками. Уверен, что родители решили увековечить в ней ещё одну любимую героиню композитора — Жанну Д´Арк.
Тётя в свою очередь как-то рассказала мне, что дочь одной её знакомой носила имя Травиата, не подозревая, что на итальянском данное слово означает падшая, заблудшая женщина. Представляю, как она звала её домой с улицы, громко крича: «Травиаточка, пора — ужин готов!».
Слушать оперу мы старались из партера, поближе к сцене, поэтому все, что на ней происходило, все подробности реквизита и грима артистов были видны, как на ладони. До сих пор мне чудится тот специфический, «театральный дух», что обволакивал меня после открытия занавеса: смесь запаха старого полотна, краски, дерева, пыли, пота и чего-то ещё. Во время музыкальных пауз и перед сменой картин из-за кулис доносились скрипы, скрежет, какие-то стоны. Для меня было откровением, какие физические усилия затрачиваются при пении и танцах: исполнивший свой номер артист дышал порой так, как будто он тащил в гору тяжелое бревно. Ещё одно открытие, связано было с реквизитом. Оказывается, все красивые блестящие средневековые костюмы вблизи выглядят, как обыкновенные дешёвые тряпки, да ещё мятые и не очень чистые.
Кстати, последний раз на что-то классическое я ходил в театр Навои классе в шестом, а потом был ещё три раза на гастрольных спектаклях Московского театра оперетты в 1968 году. Какое это было незабываемое лето для меломанов – карнавал, пиршество, фестиваль фестивалей! Город строился после землетрясения, всё было вверх дном, а тут нашествие искусства … Может быть, я слишком пристрастен – всегда любил и почитал оперетту, музыкальную комедию, мюзиклы, но те гастроли были явлением для Ташкента уникальным, незабываемым даже для тех, кто увлекался иной музыкой. Тогда впервые нам был представлен по-настоящему высококлассный коллектив в полном составе, со всем репертуаром и настоящими звездами – Т. Шмыгой, С. Варгузовой, Ю. Веденеевым и другими. Да ещё, как показало будущее, на пике своего расцвета. Но это уже историческое событие другого периода, и я, к сожалению, должен обойти его вниманием.
Самым близким географически к нашему дому был русский драматический театр имени Горького. Хотя в нем тогда еще работали выдающиеся актеры Р. Ткачук, В. Рецептер, И. Ледогоров, впоследствии перебравшиеся один за другим в центр страны, мы его посещали считанные разы, на какие-то новогодние елочные представления и сказки. Сам театр вплоть до начала эпохи независимости республики располагался в неказистом здании, напоминавшем немного облагороженный сарай. Его единственное архитектурной достоинство состояло в том, что он располагался на улице Карла Маркса – наших Елисейских полях, Пикадилли и Унтер-ден-Линден, взятых и соединенных вместе в окружении невероятного ташкентского пейзажа.
Я запомнил его именно в те годы не по подъезду с неровными штатными колоннами, не по вечно серо-белой побелке, не по традиционным фотографиям со сценами из спектаклей, висевшим в окнах, а по тому случаю, когда мы — я и брат с нашими ровесниками-соседями и с нашими бабушками — после окончания утренника зашли в только что открывшееся кафе «Дружба», построенное в Сквере в характерном для начала шестидесятых модерновом стиле из стекла и бетона. Мы ели дивный плов, запивали его чаем, закусывали лепешками, а потом медленно шли по дорожкам между огромными, по-зимнему строгими чинарами, мимо известного всем ташкентцам маленького, но очень своеобразного цветочного павильона, похожего на восточный мавзолей. (Почему-то часто его называли просто: «Оранжерея»). Мы пересекли улицу, окружающую Сквер, напротив Курантов, а потом зашли в гастроном «под часами» и купили пирожных к чаю. Уже смеркалось, редкие машины включили фары, мимо медленно двигался и искрил дугами «Первый» троллейбус, мы — бабушки отдельно, дети отдельно — так и шли, умиротворенно о чем-то беседуя до самой остановки нашего родного «пятого». Мне сейчас кажется, что такого долгого – с утра до вечера! – и такого безмятежного счастья мне не приходилось, да уже и не придется, испытать никогда. И теперь я понимаю, что это был тот самый лучший в жизни день, который должен быть у каждого человека. Просто очень многие не помнят его, и это очень грустно …
Мне довелось быть в советское время свидетелем многих официально организованных культурных мероприятий, но не ошибусь, если скажу, что самые впечатляющие из них (не только в пятидесятых и в первой половине шестидесятых) — Декада русской литературы и искусства в 1963 году и аналогичная украинская Декада 1965 году. Думаю, что со мной согласятся все ташкентцы, которым посчастливилось пережить эти события в сознательном возрасте. Впоследствии Декады то ли выродились, как феномен, то ли приносимая ими исполнительская и визуальная культура стала доступной из иных источников, но они стали выглядеть все более и более формальными, протокольными.
Люди молодого поколения вряд ли могут себе представить постигший нас тогда культурный шок. В город за несколько тысяч километров от Москвы, где подавляющее большинство жителей никогда не видело «живьём» исполнителей высокого уровня, вдруг приехал на десять дней разом весь цвет советского искусства: балетная труппа Большого Театра, солисты Театра имени Кирова, лучшие оперные исполнители, драматические коллективы, народные ансамбли, не говоря уже об известнейших прозаиках, поэтах, драматургах. Из всего этого пиршества духа я запомнил только то, как меня водили на «Лебединое озеро», но, к сожалению, не могу уже назвать, кто из великих танцевал в тот октябрьский вечер.
Концерты, на которых я присутствовал, вёл Борис Брунов, уже известный нам из телепередач и «Голубых огоньков». Я поразился, что он мог так много говорить по совершенно по разным поводам без всяких шпаргалок, да ещё и постоянно шутить, импровизирую на ходу. До сих пор слышится, как в качестве привнесения национального колорита в какое-то шоу он выдал короткий стих:
Где есть жирный плов – Там Борис Брунов!
А вот про украинскую декаду я сохранил в памяти гораздо больше. На всю жизнь запомнил концерты Анатолия Соловьяненко, Дмитрия Гнатюка, ансамбля бандуристок. Мы ходили на фотовыставку и восхищались видами Киева. До сих пор сохранились книги украинских издательств, что мы купили тогда в Музее истории Узбекистана на художественной выставке. Наверное, здесь сказывается и мое бессознательное влечение к украинской национальной культуре, перешедшее от деда. Я до сих пор считаю эту страну моей исторической родиной.
В 1964 году по случаю сорокалетия основания Узбекской ССР нам также преподнесли настоящий подарок – серию концертов московских артистов эстрады, завершившуюся грандиозным шоу на стадионе «Пахтакор». Праздник юбилея республики ознаменовался одним очень важным событием – открылся Дворец искусств, ставший привычной деталью города во все последующие эпохи. Сколько там увидено фильмов, сколько концертов прошло под сводами его зала! Не все знают, что дворец вначале многие называли «Панорамным», так как он был единственным в городе кинотеатром, где демонстрировались панорамные фильмы. Это означало, что на экране могло идти сразу три независимых друг от друга «фильма», то есть фильм-то был один, но он «троился» и позволял присутствовать зрителю сразу в нескольких местах и моментах времени. Не знаю, почему, но панорамные фильмы не получили большого распространения.
Мало кто знает также, что во Дворце искусств была заложена возможность выдвижения ледовой сцены для показа балета на льду. Насколько я помню, ледовые выступления проходили лишь однажды – во время гастролей московской труппы, на которые и мне посчастливилось попасть в тот незабываемый год. Как это было захватывающе красиво! Из ташкентской жары мы попадали в морозную феерию цвета, движения и звука, и я не предполагал, что снова увижу такое чудо в Ташкенте только почти десять лет спустя. Увы, ледовая сцена была запроектирована слишком маленькой, очевидцы рассказывали, как на первых выступлениях разогнавшиеся на коньках артисты падали прямо на зрителей. Поэтому город был вынужден дожидаться подходящей площадки до того момента, пока не построили Ледовый Дворец в Вузгородке.
Ещё одним удивительным и противоречивым общественным развлечением были официальные праздничные демонстрации. Их со слезами вспоминают оставшиеся в живых и ещё не впавшие в старческий маразм советские патриоты, о них ностальгируют наряду с «дискотекой 80-х» простые граждане старших поколений, их превозносят молодые агрессивные «русские» с надписью на майках «СССР», которые видели эти мероприятия только в документальных передачах телевидения. Чем же были для нас демонстрации в первой половине шестидесятых?
Я думаю, неправы те, кто видит в этих шествиях исключительно политическое мероприятие, формальное и принудительное. Как неправы и те, кто хочет верить в их абсолютно искренний и пафосный характер, в потребность народа таким вот образом поддержать своих лидеров. Все гораздо сложнее.
Безусловно, задумывались и планировались праздничные демонстрации всегда именно с политической целью, как действительно ключевое «мероприятие» в самом, что ни на есть, чиновничьем понимании этого термина. Его надо было провести организовано, в соответствии с политической эстетикой момента, в планируемые сроки. Недаром загодя во всех газетах публиковались лозунги, которые потом звучали на площадях перед главными трибунами, а в ответ кричали «Ура-а-а-а!». Недаром расписано было до мелочей всё: места сбора, оформление колонн трудящихся, маршрут движения, порядок рассредоточения после окончания демонстрации, порядок торговли по пути следования. Но это только одна сторона явления.
Другая сторона заключается в проверенной жизнью закономерности: простой народ превращает любую официальную обязанность, от которой нельзя отвертеться, в повод расслабиться и получить удовольствие.
А с третьей стороны, какие-то глубинные порывы заставляют нас время от времени стремиться к коллективному празднеству в толпе, к танцам на многотысячных дискотеках, к карнавальным шествиям, к концертам на стадионах. В Советском Союзе единственной формой общего многолюдного праздничного самовыражения были демонстрации. Это, если хотите, были наши карнавалы, карнавалы по-русски, по-советски!
В сущности, они ничем не отличались от карнавала, положим, в Рио. Регулярность – пожалуйста; подготовка – в наличии; шествие, оркестры – что тут, что там. Даже трибуны – цель демонстрирования себя и своей фантазии, по сути, одни и те же. Музыка разная, костюмы? Но это уже наша специфика, у нас все более серьёзно и хмуро, чем во всем остальном мире. Там есть жюри, победители, но это не главное, главное – повеселиться. У нас на трибунах тоже «жюри», потом в репортажах показывают самые впечатляющие колонны предприятий. Чем не победители? Но и у нас это не главное.
Получалось так, что люди, оказавшись в общем круговороте официального праздника, придавали ему неофициальные, человеческие черты, «отрывались», как теперь говорят, всеми дозволенными способами. А дозволено было предостаточно. Весь центр города, все улицы, где проходили колонны, были превращены в одну большую пищевую точку со всем необходимым: плов, шашлык, пиво, безалкогольные напитки. Водку и вино запасали заранее – это было так естественно, как захватить с собой зонтик в дождливый день.
Трудящиеся шли к Площади имени Ленина сквозь дым мангалов, под звуки чокающихся стеклянных стаканов, под марши самодеятельных оркестров, под бодрый голос дикторов, на двух языках ведущих репортажи с трибун для гостей. Они жевали, пили, произносили тосты, рассказывали анекдоты, беседовали со знакомыми, флиртовали – словом, веселились вовсю. Ближе к площади была некая условная стартовая линия, достигнув которой все становились серьезными, колонна предприятия приводила себя в порядок. Распрямляли транспаранты, руководители выходили в первый ряд, брали друг друга под руки и по команде районного распорядителя – сосредоточенные, нахмурившиеся, сплоченные, головы – направо, на трибуну! — начинали бодро идти через площадь строго между рядами представителей силовых органов. Чутко слушали диктора, чтобы крикнуть традиционное «Ура!» при упоминании предприятия.
После прохождения трибуны, сочлененной с памятником Ленину, накал страстей спадал, народ заметно расслаблялся. Далее разбредались, кто куда. Транспаранты, флаги, казенные музыкальные инструменты грузили в автобусы, коллектив разбивался на кучки по интересам, многие шли продолжать праздник куда-нибудь в шашлычную или в чайхану. Остальные пешком добирались до общественного транспорта, который ходил во время демонстрации и после неё по особым маршрутам.
Попав в первый раз с отцом на первомайскую демонстрацию, кажется году в 1964, я был поражен, оглушен происходящим, ведь у нас не было тогда телевизора, и я представлял её такой, как видел на картинках в газетах. Мне казалось, что туда берут избранных, их собирают прямо перед площадью, дают воздушные шарики и флажки, они быстро проходят трибуны, помахав руками членам ЦК, и сразу возвращаются домой. Я совсем не был готов к тому, что мы пару часов медленно тащились под накрапывающим дождем, что все вокруг, тем не менее, этим были не огорчены, а все время отлучались к столам с яствами на тротуарах, что оркестр тепловозного депо играл немилосердно громко и слишком часто. Никогда я до этого не видел отца таким довольным, хотя он перед этим целую неделю жаловался, что его опять назначили отвечать за мероприятие. Может, от того, что он шел с хорошими знакомыми, они вместе время от времени что-то пили из стаканов и заедали купленной самсой. Меня, конечно, тоже без внимания не оставляли, но в целом демонстрация не понравилась, и я оказался снова в праздничных колоннах только в девятом классе (я перешел тогда учиться в известную всему городу школу № 110). Классным руководителем была у нас учительница истории, которая выдала каждому в качестве атрибута праздничного дизайна один из многочисленных томов полного собрания сочинений В.И. Ленина. Проходя перед трибуной, мы совершили оригинальный маневр: все разом подняли над головой темно-коричневые тома с рельефным портретом вождя — что-то напоминающее знаменитый маневр израильских племён перед Иерихоном с трубами из бараньих рогов и Ковчегом Завета. Наш директор потом сказал, что это было очень впечатляюще, но мнение стоящих на трибуне осталось не известным.
В году 1963 или в 1964 я впервые стал приобщаться к еще одному массовому ташкентскому увлечению – футболу. И связано оно было с ещё более массовым, только нарождающимся, явлением — телевидением.
Первый в жизни телевизор мы купили в 1964-ом. Это был «Темп», естественно, черно-белый, ламповый, но уже с довольно приличным по тем временам экраном. До этого я с телевизором познакомился у соседей, куда меня звали иногда смотреть мультфильмы. Как передать то чувство счастья и гордости, которое меня охватило в тот день, когда мы распаковали ящик с покупкой, а приглашенный с отцовской работы специалист подключил его к самодельной антенне? Мы долго настраивали эту антенну в сторону невидимой с нашей крыши телебашни, стоящей на Шейхантауре. А потом до глубокой ночи всей семьёй сидели и смотрели подряд любые передачи, даже на узбекском языке. Назавтра повторилось то же самое, только через неделю мы снова смогли жить, как нормальные люди.
Передачи узбекского телевидения в то время шли по двум программам, никакого Центрального телевидения не было и в помине. Всё своё. Время передач было достаточно строго поделено на две части – русскую и узбекскую. Они чередовались по времени: то с 18.00 шла русскоязычная программа где-то часов до 20 с лишним, то узбекская. По второй программе обычно с 18.00 до 20.00 показывали также по очереди разноязычные программы, а с 20.00 – передачи соседних братских республик, из Душанбе, Фрунзе (ныне Бишкек), Алма-Аты. Причем, то на русском, то на национальном языке, но по какому-то непонятному закону. По понедельникам и четвергам, например, — из Душанбе, а по средам и пятницам – из Фрунзе и т. д. Впоследствии для поочередной трансляции телепередач наших соседей выделили особый канал. Показывали передачи и днем, часа по три – четыре, но только в выходные и праздничные дни, а также во время школьных каникул, для детей.
Что показывали? Программы начинались торжественно, с заставки, демонстрирующей национальные особенности и соответствующую музыку, с непременным изображением телебашни, от которой расходились нарисованные, как в мультфильме, концентрические окружности, напоминающие нимбы над головами христианских святых. Мне запомнилась заставка Фрунзенской студии, где круги-волны распространялись по красивым заснеженным горам и пересекали тучные отары овец, а чабаны в характерных киргизских шапках ехали рядом на лошадях. Музыкой, которую мы слушали каждый день в начале и конце работы телевидения, был вальс неизвестного мне композитора, европейский по форме, но с якобы узбекской темой, похожий на любое псевдонациональное произведение, которое могло без напряга воспринимать русское ухо.
Далее шли, конечно, новости, потом передачи на сельскохозяйственную тему (типа «Вести с полей», «Хлопок – Родине!»), или про промышленность: например, «Дневник социалистического соревнования», «Наши передовики», «Коммунисты обсуждают». Иногда вдруг вели прямой репортаж из какого-нибудь детского сада, где дети читали стихи и неловко танцевали под фортепьяно. Время от времени показывали немудрящие мультфильмы, из тех, что ныне с дрожью в голосе называют «старыми и добрыми». Завершалась программа, как правило, кинофильмом – не новым, но исключительно советским либо из стран «народной демократии». По праздникам в студии устраивали музыкальные мероприятия, чаще всего по примеру известного «Голубого огонька»: приглашенные передовики и артисты сидели за столиками, а потом артисты непринужденно отрывались от чашки чая и шли к микрофону спеть или там же и станцевать. Но музыка всегда была «живая», «фанеры» просто не знали! Конечно, были трансляции праздничных торжеств – собраний и обязательных торжественных концертов, правда, спектакли театров практически никогда не показывали. Шли в эфир и концерты, записанные в Москве, со всеми популярными тогда певцами — Эдуардом Хилем, Эдитой Пьеха, Геленой Великановой, молоденьким Иосифом Кобзоном, которого я запомнил очень худым и с великолепной курчавой шевелюрой, а также и с прочими сейчас уже забытыми или постепенно забываемыми артистами, более или менее известными в те годы. Демонстрировались и документальные телефильмы, и телефильмы «про природу». Драматические произведения ставились прямо в студии, но больше на узбекском языке. Многие передачи носили явный «воспитательный» характер, из таких почему-то отпечаталось в памяти многие годы не сходившее с экрана «ток-шоу» под названием «Оталар сузи – аклнинг кузи», что в переводе означает «Слово отцов – зеркало мудрости». Что они там обсуждали, не знаю – возможно на разные лады, по примеру Расула Гамзатова, пережёвывали словесную жвачку том, как нужно непременно с жаром любить и «малую родину», и Советский Союз в целом, то есть всю одну шестую часть суши всей Земли.
На «голубом экране» (название — один из самых стойких журналистских штампов советской эпохи) в те годы появлялись и наши республиканские эстрадные артисты. Это были, главным образом, представители знаменитой семьи Закировых, составляющих гордость Государственного эстрадного оркестра Узбекистана. Самый известный и самый старший из них – Батыр, его сестра с совершенно невосточным именем Луиза, брат Науфаль. Кто из ташкентцев той поры не помнит облик Батыра Закирова – высокого, с вьющимися волосами, нос – горбинкой, обладателя неповторимого бархатного голоса!? Мне запомнилось исполнение им песни «Кедры Ливана» (судя по репертуару, «ливанская» тема почему-то была очень близка всем Закировым) и недавно написанного хита на все времена Берта Хэмпферта «Strangers in the night» на французском (!) языке. Вероятно, и это было связано с Ливаном, являвшимся одно время протекторатом Франции. Конферансье оркестра В. Лапин также обладал неординарной внешностью – очень полный, важный, всегда в прекрасном костюме с галстуком-бабочкой. На мой детский взгляд он исполнял в концертах самую главную роль, так как первым выходил на сцену и приглашал других спеть; наверное, поэтому я навсегда сохранил страсть к бабочкам, которые цеплял впоследствии к любому костюму и рубашке, не обращая внимания, как сочетается вся эта дребедень.
Кстати. Спустя много лет, когда мне, кажется, в году 1981-ом, посчастливилось прочитать роман Булгакова «Мастер и Маргарита», напечатанный в журнале «Москва», я сразу же понял, что В. Лапин выглядел внешне, как вылитый Жорж Бенгальский на представлении Воланда. При этом я ничуть не хочу оскорбить ни того, ни другого, ни третьего – просто игра шаловливого воображения. Интересно и то, что я читал это великое произведение параллельно с аудиозаписью «спектакля», подготавливаемого творческой группой единомышленников-коллег для показа на встрече корпоративного Нового Года. Душой всего начинания был без всякого натяга замечательный, великой души человек Эдуард Ильич Мерпорт. Его имя я хочу назвать, как дань уважения и восхищениядекада тем, кто смог подняться над заурядностью и лицемерием, над завистью и жадностью, которой была полна эпоха, предшествовавшая «перестройке».
Нравился нам и дуэт Стахан Рахимов – Алла Иошпе, причем я даже не догадывался, что он носил узбекско-еврейский характер. Да какая разница – ведь песни они исполняли исключительно задушевно, трогательно и на разных непонятных языках!
Техника телевидения была по сравнению с нынешней очень примитивной. Заставки просто рисовались, причем наспех и плохо. Освещение часто подводило, и это ясно виделось на экране. Иногда вдруг в кадре возникали свисающие сверху микрофоны, или появлялись резкие тени непонятных предметов. Ведущие в открытую читали перед зрителем шелестящие бумажки, а приглашенные выступающие, будучи в кадре, иногда так ни разу и не отрывали от них взгляда. Короче – все издержки прямой трансляции в эфир. Но это придавало всему чудесное ощущение настоящей жизненности, которую мы перестали ощущать после того, как телевидение перешло к предварительной записи и редактированию программ. А тогда, если передача повторялась, так и писали в программе: «В записи»!
Через это наше телевидение я и стал футбольным болельщиком, какими были почти все наши мальчишки. До этого название футбольной команды «Пахтакор» (по-русски – хлопкороб) мне ничего не говорило. Я с недоумением воспринимал озабоченность некоторым моих товарищей постарше, приникавших к только-только появившимся транзисторным приемникам или все время убегавших домой узнать, «как там наши». Например, играем «в куликашки», но вот кто-то подъезжает на велосипеде, все бросаются к нему:
— Ну, что?
— Пропустили третий!
Это они, оказывается, о матче Пахтакор — Черноморец (Одесса), который наши «продули» у себя на поле со счетом 2:3.
Все изменилось в воскресенье 22 ноября 1964 года, во время дополнительного матча за звание чемпиона СССР между командами Динамо (Тбилиси) – Торпедо (Москва). Перед этим весь Ташкент недели две жил предстоящим событием. Впервые у нас проводилось столь принципиальное единоборство, да ещё небывалого масштаба. Приподнятому настроению способствовала гордость: «Пахтакор» вернулся в высший всесоюзный дивизион (класс «А») после очередного визита в низшую лигу, не беда, что всего лишь с третьего места из четырёх возможных в качестве лимита расширения высшей лиги.
В школе – разговоры только про футбол, у кого какие шансы. Про билеты нечего даже и говорить – все 70 000 мест стадиона «Пахтакор» были распределены, раскуплены, перекуплены и ещё раз перекуплены. Слава богу, телевидение вело прямую трансляцию, и у нас дома стоял теперь телевизор!
Небывалое дело, в первый и предпоследний раз смотрели матч все взрослые члены семьи – отец, мама, даже тётя, а также, конечно, я. (Во второй и последний раз семья в полном составе наблюдала финальный матч чемпионата мира по футболу в Англии в июле 1966 года). И телевидение совершило чудо: со стадиона передалась наэлектризованная атмосфера не просто зрелища, а праздника всеобщей надежды, ожидания победы – своей команды, себя, своего лагеря болельщиков. Притом, что ташкентцы, безусловно, оставались верными «Пахтакору», они болели в тот незабываемый день за разные «чужие» команды. Было солнечно, тепло, и по-летнему голубое небо благословило игроков показать лучшее, на что они способны. Мы болели за Торпедо, но разочарования от победы тбилисцев не чувствовали, а мне открылась красота футбола, которая не отпускает уже много лет, преодолев все иные соблазны и искушения нашего многоликого мира.
Футбольный сезон следующего 1965 года я встречал уже настоящим фанатом. Начинался чемпионат в первых числах апреля, но уже месяца за два появлялся официальный календарь, который становился основой издаваемого огромным тиражом справочника. В нем помимо расписания игр приводились составы команд на предстоящий сезон, более подробно, разумеется, рассказывалось об игроках родного «Пахтакора».
Как же мы все ждали начала игр! Перед чемпионатом проводились сборы, многие команды с севера приезжали в Ташкент, чтобы тренироваться в относительно неплохих условиях на стадионах города и области (чаще всего – на стадионе колхоза «Политотдел», содержавшем одноименную команду класса «Б»). Тренировочные игры проходили на «Пахтакоре» и транслировались по телевидению; иногда приезжали и команды из Румынии, Венгрии, Болгарии.
Первый тур чемпионата СССР всегда проходил в Ташкенте, исходя из понятных климатических условий. И все равно очень часто праздник пытались омрачить то снег, то дождь, поэтому благоразумные не ходили на стадион, а предпочитали смотреть по телевизору, как игроки бегали в грязи и падали в лужи, а то и скрывались в снежных хлопьях, ибо освещение оставляло желать лучшего.
Сегодня, в XXI веке, народ не только утолил свой информационный голод, но может в случае острого желания необычного слова или образа попробовать, как сенатор времен императора Нерона на пиршестве, что-нибудь аналогичное «язычкам соловьев» или «мурены, фаршированной сердцами однодневных барашков». Но в то пуританское советское время у нас были всего две спортивные газеты: «Советский спорт» и «Физкультурник Узбекистана». Оперативнее и подробнее всего о футболе писал «Спорт», вследствие чего по всем рыночным законам его доставали только «из-под полы», за переплату. Подписку на эту газету в учреждениях разыгрывали, причем в нагрузку шла «тяжелая артиллерия» в виде журнала «Коммунист», а то и «Вопросов философии».
В газетном киоске у нас на Базаре сидел благообразный узбек средних лет, усатый, серьёзный, с неизменной тюбетейкой на голове. Не помню уж, как мне, маленькому пацану, посчастливилось выйти на этот «канал», но я всегда с трудом дожидался 10 часов утра, бежал к знакомому источнику печатного слова, дожидался, пока отойдут покупатели и тихо спрашивал:
— «Советский спорт» есть?
Он молча доставал откуда-то снизу свернутую так, чтобы не было видно названия, газету, я давал заранее приготовленные 20 копеек и, счастливый, вприпрыжку нёсся домой.
Помню, меня постоянно мучил страх, что киоскер вдруг перестанет оказывать мне благодеяние, ведь я никак его не заслужил. И как после этого жить дальше? То, что я в разы переплачивал за газету, почему-то никак не оказывало влияния на логику рассуждений. Но как же меня ошарашило, когда, приехав на отдых в Феодосию, я увидел драгоценный «Спорт» свободно лежащим на витрине в любом киоске и в любое время суток!
Как-то летом 1965 года я уговорил отца организовать поход на футбольный матч. Я ведь не мог считать себя истинным любителем футбола, пока не посижу «живьём» на трибунах. Вокруг стадиона в моей голове роились разные мифы, один из них заключался в том, будто во время матча из динамиков для зрителей звучит тот же самый репортаж, что и по телевизору. Наверное, тут виновато и кино, где кадры соревнований всегда сопровождаются голосом комментатора.
У отца в депо было много болельщиков, вот мы и присоединились к ним: встретились в районе гостиницы «Ташкент», а дальше – пешком, потому что транспорт мимо «Пахтакора» ни до, ни во время, ни после матча не ходил. Сколько же раз предстояло мне совершать этот путь, направляясь в сторону северного, главного, входа республиканского стадиона! Итак, пройдемте со мной на футбол 1965 года.
Путь вел через самое очаровательное место нашего города, созданное как раз в описываемое мной десятилетие. В бывший ботанический сад на берегу Анхора между площадью Ленина и старой крепостью органично вписались новое здание ЦК Компартии Узбекистана и улица Узбекистанская, по которой мимо стадиона шли трамваи в сторону Алмазара и Комсомольского озера. Сам канал утопал в зелени деревьев: склоненные над водой ветви так хорошо знакомых ташкентцам плакучих ив закрывали берега, словно занавес какого-то фантастического природного театра. В сквере, оставшемся от сада, цвели диковинные цветы, а в огромных кустах шелковистой акации распевали птицы. В обычные дни здесь народу почти не было, но в дни футбольных матчей …
Мимо здания ЦК и через сквер тянулся многотысячный людской поток — почти исключительно мужчины — который переходил бетонный мост через канал Анхор и возле касс разделялся на ручейки, проникающие к чаше стадиона через несколько контрольных пунктов перед воротами. Нам стадион казался огромным, он вмещал, как я уже упоминал, до 70 000 зрителей, потом, правда, его вместимость постепенно ограничивалась согласно все более строгим правилам безопасности.
Скамейки стояли, разумеется, самые простые – без спинок и разделения на сиденья, никаких козырьков и прочих современных «излишеств». Само поле не выглядело идеальным, но при нашей погоде с минимумом осадков в период проведения чемпионата смотрелось вполне сносно. Если прийти на матч заранее, можно было видеть, как газон поливали из длиннющих шлангов, которые лежали по всему периметру поля. Гордостью стадиона стало огромное электрическое табло над северной трибуной, которое как раз и вошло в строй в 1965-ом, а до этого счет показывали через два окошка в специальной будке, меняя белые таблички с черными цифрами.
Публика в наше время не отличалась той специфической агрессивностью, которая вошла в обиход с восьмидесятых годов: болельщики орали, огорчались, радовались и ругались (чего уж греха таить – матом на двух языках), но, в общем, вели себя добродушно. Пьяных практически не было. Случались, конечно, отдельные инциденты, но их пресекала милиция, и тогда в близлежащих секторах раздавалось тревожное: «Ур-р-р!», и всё.
Меня привлекала на матч атмосфера единения, там не было «чужих», изредка приезжали на матч болельщики только соседних азиатских команд, а таковой в высшей лиге был лишь «Кайрат» (Алма-Ата). Поэтому и на трибуне, и после матча в толпе можно было всегда найти поддержку обуревавшим чувствам, выпустить пар, поделиться радостью. Увы, наш «Пахтакор» не баловал успехами, даже на своем поле. Входили мы в лучшем случае в первую десятку, даже у себя дома частенько проигрывали, но на выезде проигрывали куда чаще. Несмотря на это, огромное большинство мужчин всех национальностей хорошо знали наших «звезд», даже те подробности из их жизни, что утаивали местные СМИ. Кто же не обсуждал Г. Красницкого, лучшего бомбардира клуба шестидесятых, «узбекского Пеле» — Хамида Рахматуллаева, замечательного вратаря Юрия Пшеничникова, защитников – Суюнова, Штерна, Науменко, Иноятова? Начиналась карьера молодых форвардов Ибрагимова, Федорова, Ана. Каждую весну мы с трепетом ждали, кто придет в команду, а кто перейдет (не дай бог!) к соперникам, и что будет с главным тренером.
Но самым удивительным фактом, понятным только истинно советским людям, было то, что «Пахтакор» официально «защищал честь» колхоза «Кызыл Узбекистон», то есть был туда приписан со всеми вытекающими отсюда последствиями. Поэтому игроки, я полагаю, состояли в штате этого уважаемого хозяйства кто учетчиком, кто поливальщиком, кто дояром, а тренер мог получать зарплату в качестве ведущего кружка художественной самодеятельности. Ничего не поделаешь, не могло быть в СССР профессионального спорта, и всё тут!
Я особенно любил возвращаться с футбола домой летними вечерами. Можно было, не торопясь, посмаковать победу, смириться с поражением, найти оправдание ничейному результату, причем на следующее утро не требовалось идти в школу. Я шагал от самого «Пахтакора» пешком до Сквера, где садился на наш автобус, которого иногда приходилось дожидаться по полчаса.
На широте Ташкента даже летом темнеет гораздо раньше, чем в средней полосе России, дневная жара уходит и ей на смену на город опускается мягкая сумеречная прохлада. Даже вездесущая пыль вроде бы просто оседает и делается невидимой, устав от игры с пешеходами и машинами.
Было здрово просто так идти по вечерним улицам с редкими подмигивающими светофорами, мимо сверкающих разноцветных струй фонтана у Театра Навои, свернуть на затихшую улицу Карла Маркса и пройти в Сквер с его необъятными кронами чинар, уютно подсвечиваемыми фонарями, остановиться у павильона «Соки – воды» и попить лимонада.
Центр выглядел в ту пору совсем не многолюдным, особенно в будний день, транспорта – единицы, и нужно было просто идти и на ходу мечтать о чем угодно, и никакие силы на свете не угрожали испортить катившийся к концу день.
А завтра, завтра … Оно непременно настанет, оно принесет новую радость, оно даст надежду на исполнение желаний, а все мои желания непременно должны были исполниться в Ташкенте.
Глава 4. Главная улица
Теперь, мне кажется, я, наконец, подошел к тому, что так и просилось с самого начала на клавиатуру компьютера, за которым я пишу эти воспоминания. Мне хочется через годы и судьбы, через границы времени и пространства, наконец, через себя самого снова попасть на нашу Главную улицу[14], которая исчезла, по сути, в один миг, ранним утром 26 апреля 1966 года.
Под ней я подразумеваю не какую-то конкретную ландшафтную или топонимическую единицу, а, скорее, немногие кварталы «старого нового города» — центра европейского присутствия после утверждения в Ташкенте российской власти. Сейчас от него не осталось ничего, кроме дворца Великого князя Николая Константиновича, служившего в советское время тоже качестве дворца, но уже пионеров и школьников (а потом и Театра кукол), зданий бывшей клиники ТашМИ, да ещё двух-трёх построек, судьба которых мне не известна. Их объединял, так сказать, своеобразный «колониальный» стиль, и его достоинства заключались, главным образом, в «дореволюционности» и основательности кирпичной кладки. Но эти здания всегда смотрелись на фоне новостроек просто потрясающе, а попав вовнутрь, вы непременно ощущали своеобразный запах – так пахла старая-престарая мебель с кожаной обивкой, древняя электрическая проводка, потемневшие от времени переплёты книг, покрытые патиной медные таблички с надписями на узбекском языке латиницей двадцатых годов «akilmazin!»[15], массивные двери, высоченные и основательные, как ворота.
К Главной улице можно отнести и здания советского периода, вступившие каким-то непонятным образом в органическую связь со своими благородными соседями несмотря на разноликость и бедность архитектуры. Наверное, причиной этого был тот же самый плавильный котёл общей судьбы, который на время смешал в Ташкенте разные культуры, разные народы, разных людей и даже разных представителей флоры и фауны.
Для меня наша ташкентская абстрактная Улица материализовывалась в часть улицы Карла Маркса от Сквера до улицы Ленина, а потом налево вплоть до старого цирка и гостиницы «Ташкент» и чуть позже, в 1965 году, – до чуда нарождающегося шоппинга, нового ЦУМа. Почему? Да потому, что именно туда мы выбирались с родителями за покупками и нехитрыми развлечениями из нашей «глуши», туда мне было позволено впервые поехать самостоятельно, когда я достиг зрелости – в 11 лет. А то, что заложено в столь юном возрасте невозможно ни забыть, ни переоценить вплоть до самого конца. С годами воспоминания только кристаллизуются в нечто похожее на памятник, который уже символ и, скорее всего, не похож на реальность, увековечить которую он призван. Но разве от этого он менее прекрасен в глазах своего создателя – нашего «я»?
Итак, мы шли в сторону улицы Карла Маркса через Сквер, который я уже не раз описывал в этой книге. Нужно было пересечь коротенькую улицу Романовского по пешеходному переходу и попасть к двум старинным – из бурого кирпича — зданиям, стоявшим по разную сторону перекрестка, как остатки крепостной стены с воротами. В них размещались факультеты Ташкентского университета. Движение мы начинали по левой стороне, где сразу за торцом здания, немного в глубине, располагался Университет марксизма-ленинизма – серый дом в стиле конструктивизма тридцатых годов. Сразу за ним – Театр имени Горького, и дальше – все одноэтажные строения с торговыми предприятиями. Следующий за театром магазин был «Военная книга», потом — кондитерский, там продавалась всякая вкуснятина в виде помадки с арахисом, конфет, пирожных, печенья. Затем, на мой взгляд, красивейший в Ташкенте овощной магазин с огромной витриной, по которой стекали потоки воды! Кажется, он принадлежал кооператорам — объединению «Узбекбирлашув», и поэтому выбор даров земли в нем был побогаче, чем у остальных его собратьев. Но, естественно, и цены чуть выше.
Далее, на углу улицы Кирова, которая пересекала Карла Маркса и шла к заднему фасаду Театра Навои, находился крупнейший тогда магазин электроники, а на его витринах теснились радиолы, катушечные магнитофоны, первые отечественные «комбайны» — музыкальные центры и очень популярные транзисторные приемники. Любопытно, что этот магазин стал одним из редчайших примеров торговых точек, сохранивших своё назначение в практически неизменном виде вплоть до конца советского периода.
Перейдя перекресток, мы попадали в ещё одно ошеломляющее место – Гастроном № 1, на этом месте впоследствии построили Ресторанный комплекс «Заравшон». В его залах, тянувшихся по обеим улицам в виде буквы «Г» с вертикальной, длинной, палочкой вдоль Карла Маркса, был богатейший (по тем временам) выбор продуктов. Одних сыров всегда насчитывалось аж пять сортов: Российский, Ярославский, Костромской, Советский, Пошехонский. А от разнообразия плавленых сырков рябило в глазах. К тем, что сейчас продают в российской сети «Пятерочка» («Ай, Пятерочка, ай да, матушка!»), прибавьте шоколадный, с томатом, слодкосливочный, с луком и так далее. Про мясо и колбасу не говорю: докторская, чайная, ливерная, с кусочками сала и без, копченых и варёно-копчёных – сортов пять-шесть. Если бы нам сказали, что всего через несколько лет у нас будет просто «сыр», просто «вареная колбаса», просто «копченая колбаса», а потом и эти обобщенные до предела продукты станут появляться на прилавках время от времени, мы подняли бы того пессимиста на смех! А некоторые бдительные сограждане поспешили бы проинформировать, кого надо. Торговые прилавки располагались в гастрономе вольготно, места было много, очереди – смешно даже сравнивать с будущими попытками отовариться чем-то кроме соли, сахара, риса, спичек и консервов.
Сразу за гастрономом, чуть в глубине, стояло монументальное здание спортивного магазина «Динамо». Цоколь с огромными витринами выглядел, как скала, потому что в его отделке господствовал камень серого цвета, кажется, там присутствовали полукруглые архитектурные части не известного мне названия. Торговля велась на двух этажах: на нижнем — велосипеды, мотоциклы и спортивные снаряды, наверху – одежда и обувь весьма скудного ассортимента — всегда не было чего-нибудь нужного из элементарной школьной формы. На этом заканчивалась левая часть улицы Карла Маркса, которая упиралась в улицу Ленина. Но для нас не меньший, а гораздо больший интерес представляла её правая часть.
И, в первую очередь, из-за двухэтажного универмага, главного в Ташкенте до постройки ЦУМа, после чего там временно разместился Детский мир. Основной поток покупателей двигался от Сквера по левой стороне, переходил улицу по переходу, который был напротив театра, и сразу упирались в один из двух парадных входов в универмаг. Остановившись перед входом и повернув голову направо в сторону Сквера, можно было видеть пару магазинчиков, место которых после землетрясения заняла городская Доска почета.
Он был, как я теперь догадываюсь, очень маленьким, наш универмаг, а по нынешним меркам – и просто крошечным, но для меня и моих земляков это был целый мир, полный доступных и не очень доступных по цене товаров! Кажется, он существовал ещё с дореволюционных времен, будучи также торговым пассажем.
Витрины на фасаде выглядели устрашающе огромными, они закрывались летом полосатыми тентами, в тени которых семьи с сумками дожидались матерей, бегавших по обоим этажам и стоящих в непременных очередях. Там же в хорошую погоду шла торговля с открытых прилавков всякой одёжной мелочью, большей частью – детской. Игрушки, кажется, продавались на первом этаже, там же, почему-то под лестницей, мы покупали первую в жизни стиральную машину «Вятка».
Второй вход в универмаг располагался напротив описанного выше магазина электроники, а перейдя перекресток с улицей Кирова, вы попадали прямо к книжному магазину, крупнейшему в городе — как и всё на нашей Главной улице. Он, словно в подражание стоявшему напротив Гастроному № 1, также имел форму буквы «Г», а входили в него через дверь в «срезанной» угловой части (как это часто встречается на площадях старого Санкт-Петербурга).
Что за раздолье там было для тех, кто читает, пишет, рисует, просто учится! Канцелярские товары, географические карты, глобусы, учебники, книги по всем отраслям знаний, репродукции, открытки. С этим местом у меня связаны воспоминания о лучших подарках, которые я получал в детстве. В ту пору продавалось множество книг, посвященных любимой мной географии: серия «ППФ – Путешествия, Приключения, Фантастика» с переводами лучших описаний путешествий зарубежных авторов, краеведческая литература, научно-популярная. Они и теперь ещё лежат у букинистов, многие в простых мягких переплетах, на серой бумаге, с не очень качественными фото, но читать их сегодня не меньшее удовольствие, чем тогда, когда их содержание соответствовало времени моего детства. До сих пор у меня хранятся купленные в магазине атласы, альбомы для открыток, да и сами открытки тоже родом оттуда.
Очень большая часть дорогих мне артефактов связаны с именем тёти, Надежды Петровны, которая устраивала дочери и племянникам по окончании учебного года так называемую «американку». Мы шли с ней в магазин, конечно, в книжный, и выбирали себе всё, что душа пожелает. С тех пор эти нехитрые подарки, которые пережили многочисленные переезды и неумолимую жестокость времени, остаются самой дорогой памятью о замечательном человеке, которого нет. И об удивительном месте, координаты которого не изменились, но оно скрылось среди нового городского пейзажа, и теперь другие мальчики и девочки растят о нем собственные воспоминания.
А что было дальше за книжным магазином? Вот тут память меня подводит, был магазин с детскими товарами, где продавали елочные игрушки. А дальше? Только во времена после землетрясения на углу Карла Маркса и Ленина, по правой стороне, окружая пустую площадку, выросли торговые ряды из типовых павильонов, где торговали промтоварами – своего рода постоянная ярмарка, а следующим этапом стало возведение памятника Дзержинскому.
Итак, мы «в городе», на Главной улице … Я представляю, как будто это было вчера: летний воскресный день, потоки людей, струящиеся по мягким от солнца тротуарам, усеянным дырочками от только что ставших популярными каблуков — шпилек. Женщины – в однотонных блузках и юбках «солнце-клёш», всё ещё значительно ниже колен, в белых босоножках, кое у кого – соломенные шляпки с букетиком искусственных цветов сбоку. Мужчины – в брюках, почти всегда тёмных, в светлых «финках» навыпуск и с разрезами по бокам. Нет-нет, да и мелькнёт яркая «стиляжья рубашка» — знак тлетворного влияния Запада, неизвестно, какими путями попавшая к владельцу. Там и сям встречаются узбекские черно-белые тюбетейки, женщины-узбечки – все в сплошном хан-атласе, в платьях традиционного покроя и неизменного рисунка, голова покрыта шёлковыми косынками. Девочки — в коротких платьицах, мальчишки – в шортиках, на голове – «жакейки», но все дети непременно в ярких носочках, без резинок, которые надо подворачивать, как рукава джемпера.
Они толпятся у палаток, ныряют в духоту магазинов, которую не в силах побороть даже огромные вентиляторы под потолком, идут нагруженные «авоськами» (мы дома называли эти сумки «сетками») на остановки. И самое интересное, что на Главной Улице практически не было точек питания. Не было открытых кафе – пловных, не было мангалов, вынесенных прямо под ноги прохожих, не было закусочных. Я не помню на Карла Маркса ни одной столовой, ни одного ресторана. Только в Гастрономе № 1 существовало что-то вроде буфета с мраморными высокими столиками, где можно было съесть пирожное и запить соком. В окрестностях имелась ещё диетическая столовая, возле магазина электроники на улице Кирова, но это никак нельзя сравнить с наступившим в конце шестидесятых разгулом уличной еды, который только усиливался впоследствии вместе с нарастающей тягой к капитализму.
Главной достопримечательностью улицы Ленина, куда тоже стремился народ, помимо дворца Великого князя, был Ташкентский цирк. Я в него ходил несколько раз, со школой и без, но сами представления меня не окрыляли, хотя на животных смотреть было интересно, а вот на всяких акробатов – нет. Цирк выглядел достаточно вместительным, конструкции были у здания были деревянными, как и сам купол. Зимой в зрительном зале стоял холод, как на улице, по-моему, там и раздевалок не было, но точно сказать не могу. Запомнилась одна деталь: над выходом на арену, висел балкон, где располагался оркестр, за которым, включая дирижера, было следить не менее интересно, чем за дрессировщиками. Кстати, оркестр часто показывали по телевизору, ибо он был единственным эстрадным оркестром (кроме, конечно, Государственного эстрадного оркестра Узбекистана), который мог профессионально исполнять легкую и джазовую музыку. Даже если ты не шел на представление, проходить мимо цирка доставляло большое удовольствие, особенно, вечером. Его фасад сверкал гирляндами раскрашенных лампочек, а на уровне второго этажа всегда красовалась огромная реклама дающихся представлений. После землетрясения, которого, разумеется, не выдержали деревянные конструкции, на месте цирка воздвигли музей Ленина. Что ж, весьма интересная преемственность и достаточно символичная с точки зрения воздействия на трудящихся.
Вообще же, следует отметить, местность между гостиницей и цирком была «ленинской» до крайности. Небольшой пятачок земли (с будущим ленинским мемориальным центром!) с трех сторон окружали: проспект Ленина, улица Ленина и улица Ленинградская. Некоторым диссонансом сюда вклинивалась четвертая сторона – улица Правды Востока (так называлась главная партийная газета), но это только на первый взгляд! Любая «Правда» ведь тоже всегда была ленинской.
Подобный перебор однокоренных идеологических слов я встретил в жизни ещё только раз, когда впервые побывал в городе на Неве и прочел на станции метро: «Ленинградский ордена Ленина метрополитен имени Ленина». Но самое интересное не эта абракадабра, а то, что её без всякого смущения и весьма положительно воспринимало подавляющее большинство советских людей. Уверен, что ещё сейчас живы так называемые ветераны, которым противно входить в петербургское метро без такой впечатляющей вывески.
До осени 1964 года больше ничего интересного в районе площади у Театра Навои не было, но тут к уже упоминавшемуся мной празднику сорокалетия Узбекской ССР торжественно открыли ЦУМ, а рядом — невиданную роскошь, подземный переход, первый не только в Ташкенте, но и во всей Средней Азии. Несмотря на его ценность для нарождающегося класса потребителей, в то время этот суперсовременный магазин не очень-то привлекал моё внимание, за исключением одной детали: в нем были эскалаторы, которые, правда, везли только вверх (вероятно, из экономии). До момента открытия ЦУМа «лестниц-чудесниц» никто в городе не видывал, за исключением побывавших «на большой земле» — в Москве, Ленинграде, Киеве или Тбилиси.
Что касается подземного перехода, то я по нему прошелся пару раз – и он стал совершенно обыденным. Но как же я возгордился им в 1977 году, будучи уже взрослым человеком, на экскурсии в Казани! Нас специально повезли показать «недавно принятый в эксплуатацию» первый в их городе подземный переход, ничего особенно из себя, как понимаете, не представляющий. И тут душу внезапно согрело осознание факта, что мы опередили Татарстан на целых тринадцать лет, и что у нас теперь есть ещё два таких перехода и строится третий.
Уже почти к концу описываемого мной периода, к весне 1965 года, было построено знаменитое кафе «Буратино», которое не только логично завершило нашу Главную Улицу, но осталось одним из последних напоминаний о ней в современной истории города. Оно расположилось на территории парка имени Горького, заняв угол объемлющей Сквер Коммунистической улицы и моего родного Куйбышевского шоссе. Автобусы, шедшие в сторону Куйлюка, можно сказать, прямо подъезжали к новому кафе, и наш путь из дома и домой всегда проходил вблизи этого необычного здания. Первый этаж кафе был максимально открытым, с летней верандой, архитектурной доминантой которой был искусственный пруд с фонтаном, выложенный голубоватыми камнями. В фонтане тогда даже плавали золотые рыбки!
Раздаточная самообслуживания и часть столиков находились в помещении со стеклянными стенами. На второй, уже полностью «летний», этаж вела винтовая лестница, там продавали мороженое и прохладительные напитки. Вид с веранды был просто замечательный: сидя у самого края, ты мог видеть часть Сквера, большую часть парка с внушительным желтым кирпичным входом, а также начало Пушкинской улицы. Кафе построили, не нарушая зеленый ландшафт, поэтому оно как бы скрывалось в тени высоких деревьев. Вокруг росли розы и канны, журчал фонтанчик, никакой толпы, как это частенько бывало позднее, к концу шестидесятых, — короче, «лепота». Уже в восьмидесятые моим детям тоже очень нравилось завершать программу развлечений в парке Горького посещением «Буратино», и я признаюсь, что с удовольствием сидел и вспоминал, как все было тут двадцать лет назад. А цены? Ну что значит какая-то пара рублей по сравнению с уже истраченной десяткой на качели-карусели!
В заключение нашей встречи следует повторить уже высказанную в предисловии мысль о том, что у каждого моего земляка был и остался свой Ташкент, своя Главная Улица. Потому что Улица на самом деле – это дорога жизни, вернее, её отрезок, привязанный к месту и времени чем-то глубоко личным. Эта Улица может быть частично общей для разных людей, а может так и остаться неповторимой, и её описание не тронет никого, кроме самого автора. Но мне кажется, многие мои земляки так или иначе знают те уголки нашего города, куда я пригласил тебя, мой читатель. Мы встретились и побродили там, где, так или иначе, проходила часть жизни каждого ташкентца с европейскими или азиатскими корнями.
Для коренных жителей Главной Улицей могли быть причудливо изогнутые переулки вокруг Старогородского базара, Сагбан, тупики и проезды Себзара, древние строения Юнус-Абада, рынки и чайхоны по берегам каналов и речушек. А кто-то, наверное, вспоминает дорогие сердцу сталинские дома Соцгородка. Есть люди, что почти не покидали в то время первые кварталы Чиланзара или провели лучшие годы в престижных домах по улицах Навои или Шота Руставели.
Сохранились фотографии, документальные кадры, более или менее художественные описания Ташкентского центра, есть подробная информация о чуть ли не каждом значительном городском объекте советского периода – сейчас достаточно просто выйти в Интернет. Их постоянно связывают с партийными лидерами разных рангов и институтами власти. Как всякая публичная история эти данные не могут не быть пристрастными и окрашенными в политические цвета, не могут не выражать те или иные идеи, зачастую отнюдь не безобидные. Потому что человеческому обществу, как бы оно себя ни называло, стабильность и безопасность придают посредственность, глупость, трусость, эгоизм и скука, проявляющиеся в особом свойстве личности, имя которому конформизм. А, как известно, за стабильность и безопасность надо платить, чаще всего цену, разрушающую внутренний мир человека или делающую его неразличимым на фоне серой массы покорных и рукоплещущих.
Но я своими воспоминаниями хочу сказать только одно: «Давайте попробуем не тратить силы на защиту символов и монументов, на обиды – действительные или, чаще всего, мнимые. Давайте просто выберем из сокровищницы своей памяти самое заветное, неброское и непафосное, но то, без чего мы – это не мы. Давайте будем говорить о нем, не спеша, словно повторяя благодарственную молитву, и тогда, возможно, мы примем, наконец, с миром все, чем одарила нас жизнь». Ведь ни страна Узбекистан, ни город Ташкент не могут быть музеями нашего прошлого под открытым небом, и это прекрасно: ведь все музеи — по сути, надгробные памятники.
Я знаю, что это очень сложно, но усилия стоят того, поверьте.
Глава 5. Времена года
Времена года – это, прежде всего, важная часть декораций в интерактивном театре одного зрителя-актёра, которым являемся мы сами. Мы постоянно участвует в поставленных кем-то спектаклях, среди множества таких же зрителей-актёров, и наша игра, наши ощущения тоже определяются во многом природными декорациями, звуковое, цветовое и сенсорное восприятие которых связано с погодой. Человек – погодозависимое существо и не только в части артериального давления. Времена года и погода – эти понятия кажутся такими близкими и привычными …
То погода всем шлёт улыбки, То презренье, то смех сквозь слёзы, То нахмурится ветром зыбким, То обидится вдруг морозом.
Мне всегда год казался неподвижным колесом, вроде циферблата, по которому движется природа, а вместе с ней и мы: верхняя часть – всегда зима, затем, против часовой стрелки, весна, потом – лето и осень. А дальше все повторяется в неизменном виде.
Поэтому самым естественным представляется начать с 12-ти или с ноля «часов», кому как нравится.
Жизнь взрослого человека менее привязана к сезонам; сказывается привычка, одолевают заботы, мало зависящие в городе от того, сколько градусов на улице и идет ли дождь. Но когда ты ребёнок, дело другое. Помимо заведенного школьного цикла существует множество факторов, влияющих на твоё восприятие окружающего, на надежды и иллюзии, которым придается огромное значение, оправданное лишь особым детским мировосприятием. Оно и позднее нет-нет, да и даёт рецидивы наивной веры в символы природы, в магию календаря, в памятные даты и праздники. Очень трудно, например, даже в очень зрелом возрасте избавиться от предчувствия, что первого января жизнь начинается с чистого листа.
У нас всегда праздник Нового Года был связан с радостью от отсутствия уроков и домашних заданий. Мы, как сейчас это делает и вся «взрослая» Россия, отдыхали до самого 10-го января. Ёлки, походы в театр, а, в основном, игры дома и на улице, причем (и это главное!) в отсутствии родителей. Они, бедняги, имели всего один праздничный день — 1 января. Даже 31 декабря сидели на работе до конца, и этот конец был всего лишь на 1 час раньше обычного «звонка». В общем, — ни-ни, не побалуешься!
Рассказывая о елках, игрушках, мероприятиях, следует иметь в виду, что «успех» последних в нашем понимании был связан с погодой. Нужен был снег и мороз, непременно и то и другое, чтобы снег сразу не таял. И это всё у нас было, было! Причем ежегодно, с завидным постоянством. Не знаю, то ли парниковых газов не существовало, то ли планета вращалась по-другому, но мы аккурат к Новому году, ну, может, к двадцатому декабря, получали мощный снегопад, а после него – возможность долго пользоваться всеми атрибутами зимних видов спорта, кроме лыж. Лыжи почему-то в нашем Шумиловском городке для развлечений не применялись, популярны были санки и коньки.
Не удивляйтесь, пожалуйста, те, кто мотался по мокрому слякотному городу в семидесятых – восьмидесятых годах прошлого века, — в «наше время» мы знали, что такое настоящий снег, и как с помощью него получать удовольствие.
Во дворе и на улицах катались на санках: лучше с горок, но можно и по льду. Заливали катки, в основном, чтобы скользить на своих двоих в ботинках. Иногда, особенно во время первого в году обильного снегопада, делали снежную бабу. Все, как положено: нос – морковка, глаза – угольки, на голове – ведро или кастрюля.
Даже детские книжки издательства «Уздетгиз», ориентированные на маленьких жителей республики, полностью отражали реалии тогдашней зимы. В них непременно были санки, лед, коньки, снеговики, животные разговаривали про холода – хоть на русском, хоть на узбекском языке. А надо всем этим царил Кор-Бобо, местный Дед Мороз, изображение которого я до сих пор помню на обложке: большой, улыбающийся и чрезвычайно красноносый, причем одетый в шубу, явно рассчитанную на серьёзные погодные условия.
Снегопад всегда был самым желаемым даром, который преподносила нам, детям, природа. Мы никогда не могли дождаться, пока снег уляжется, как следует – толстым пушистым одеялом. Выбегали на двор или на улицу, когда сквозь белую губчатую поверхность молодого белого наста ещё проглядывали островки желтой глины. Несмотря на катастрофически быстро намокавшую одежду, сразу принимались каждый за свое: кто с остервенением пытался сделать ледяную дорожку, ссыпая в выбранное место горы снега, кто строил город или берлогу, а кто просто лепил и бросал в окружающих набухшие водой снежки. А надо всем этим действом с каким-то равнодушным упорством кружились и кружились снежинки, они цеплялись за ветки, собирались в небольшие холмики и оседали на шапках и пальтишках детей, скатывались комочками на быстро сыревших шерстяных варежках. К вечеру над нашим городком стоял сплошной ребячий гвалт, из дома убегали даже больные, даже самые закоренелые отличники, еще не выучившие уроки! Такое ликование, дикий щенячий восторг я видел впоследствии только один раз. Это случилось с моими младшими детьми в нашу первую сибирскую зиму после переезда в Омск. Его вызвал тоже первый снегопад; в конце нудной осени вдруг, в одночасье всё стало белым и волшебным. Мы вышли погулять, и после обязательной санной прогулки они не выдержали — как по команде кинулись в сугроб и начали кататься в чистейшем и нежнейшем пуху, а потом легли на спину и стали ловить ртами белые причудливые хлопья.
Озеро в парке промерзало почти до дна, и пацаны исчиркивали лёд коньками всех доступных типов: от «Канадских» и «Снегурок» до самых причудливых самоделок. Во время неизбежной оттепели лед становился пористым, грязнел, покрывался песком и глиной, в нём оттаивали лунки, иногда с вмерзшими в них маленькими рыбками. Однако непременно опять шёл снег, подмерзало, и развлечения продолжались. Фактически весь январь и половина февраля были похожи на настоящую зиму — не такую, прямо скажем, как в популярном уже тогда мультфильме «12 месяцев», но всё-таки не сравнить с тем, что наблюдали впоследствии мои более молодые земляки.
Снег приходил с Севера, из Сибири, через казахские степи. Он вёл себя по-разному: то надвигался постепенно, предупреждая о себе холодом, как бы подкрадываясь, то обрушивался внезапно, словно стараясь оглушить и ошеломить своей мощью.
Иногда, после достаточно теплой – до плюс 10 – 15 градусов – погоды, сгущались тучи, и начиналась снежная круговерть из огромных хлопьев, которые могли сразу, минут в пять, покрыть землю и ещё согретую солнцем прошлогоднюю траву. Такой снегопад, постепенно ослабевая, мог длиться много часов без перерыва, и только ночь своим сонным занавесом закрывала окончание природного спектакля. А то, что было наутро, походило на строфы Пушкина, помните: «Под голубыми небесами, великолепными коврами, блестя на солнце, снег лежит …»? Только у нас ковер всегда не отличался качеством. Если не наступали достаточно серьёзные холода, снег от теплой земли подтаивал, проседал и как бы впитывался, обнажая почву. Зато деревья всегда представляли собой фантастическое зрелище: под тяжестью влажного белого покрывала их ветви гнулись почти до земли, и время от времени с крон осыпались огромные слипшиеся куски снежного месива. Тогда освободившаяся ветвь распрямлялась, клубилась ледяная пыль, всё приходило в движение, но быстро успокаивалось – до следующего упавшего «снежка». Здесь же прыгали вездесущие скворцы, воробьи, иногда с достоинством прилетала по своим делам ворона.
К вечеру – часам к пяти-шести — таяние снега приостанавливалось, грязь затвердевала, капель с крыш превращалась прямо на глазах в сосульки. Даже первые звезды на бирюзовом небе выглядели холодными, как ледышки в лужах, через которые норовила проехать на санках детвора. Из печных труб вверх поднимались клубы дыма, с Базара уходили последние продавцы, закутанные в тулупы, ноги – в непременных валенках, засунутых в черные калоши, зажигались тусклые фонари. Воздух оглашался призывами мамаш, требующих домой своих чад, а счастливчики оставались продолжать игру уже почти в темноте, не обращая внимания на давно промокшие варежки и сопли, которые просто слизывались языком.
Замерзнув после гулянья вечером, мы, дети, любили собираться вокруг плиты на тётиной кухне и «жарить кукурузу», то есть пытаться сделать домашний попкорн (про другую его разновидность я расскажу ниже). Мы брали горсть кормовой кукурузы, купленной для кур, и бросали его на раскаленную чугунную поверхность с двумя конфорками. Когда уголь в плите давал наибольший жар, она раскалялась докрасна. Настоящего попкорна у нас никогда не получалось: зерна лопались плохо, часто просто обугливались, но всё равно было здорово.
Февраль, по-моему, был самым противным месяцем. То вдруг затянет на весь день дождь, то неделю стоит теплынь и беспечная растительность начинает думать, что пришла весна и интенсивно зеленеть. Но неизбежно следует расплата в виде парочки снегопадов с морозцем под минус 10, и изволь выгонять новые стебли и почки. Правда, эти перипетии наступали большей частью во второй половине месяца, когда начиналась череда сексуальных праздников – 23 февраля и 8 марта, которые – внимание! – не были в наше время выходными днями. Только в 1965 году женщины получили на свой день такую привилегию, как и примазавшиеся к ним мужчины.
Наступление весны по календарю проходило незаметно, ташкентская весна ждала своего часа после 15 – 20 марта. К тому времени в парниках торговцев зеленью начинали появляться настоящие укроп, петрушка, кинза – не те чахлые веточки, что редкими пучками продавались всю зиму.
Стоило на несколько дней установиться солнечной погоде, как начинались робкие попытки цветения урюка и яблонь. Если продолжалось потепление, то сады начинали белеть и розоветь, тут же появлялись пчелы, а на клумбах уже стеной стояли желтые нарциссы, стелились по земле яркие пуговички – маргаритки и бархатные анютины глазки.
Однако марту тоже нельзя было доверять. Он вел себя как настоящий мужчина, который может совершенно искренне посулить возлюбленной полноценный семейный союз, а потом также искренне передумать из-за обстоятельств непреодолимой силы. Снова приходили холодные дожди, налетали снежные вихри, а люди держали наготове весь спектр одежды – от летних платьев до зимних пальто с меховым воротником. Часто у нас даже в Навруз (день весеннего равноденствия) случалось то, что в Европе называют Spanish spring – Испанская весна, то есть шел снег.
Тем не менее, уже в первой декаде апреля на Ташкент неумолимо накатывалась настоящая весна. Сквозь налетающие дожди, в потоках еще негорячего солнца начинали зеленеть улицы, скверы, сады и парки, а потом будто происходил взрыв …
Однажды проснувшись, вы вдруг понимали, что оно, это ежегодное чудо, свершилось, что надо снова радоваться окружающему и окружающим. И это чувство приходило ко всем горожанам одновременно: вы выходили из дома и видели, что люди, как по команде, перешли на «летнюю форму одежды», что вокруг буйство зелени и цветов, птицы просто выходят из себя, а в сумерках в лужах и арыках уже репетируют «ташкентские соловьи» — лягушки. Даже горы становились иными – их обычно безразличные ко всему вершины будто молодели в объятиях бездонной небесной голубизны.
Как-то сразу распустились одуванчики, И девчонки понадели сарафанчики, Как-то сразу стало небо сине-синее, Ну, а ты, а ты, а ты … ещё красивее.
Апрель всегда был месяцем садоводов и огородников. Что творилось по воскресеньям на базарах, где торговали рассадой и саженцами – не описать! Буквально завалы готовой к посадке рассады овощей, цветов, саженцев плодовых деревьев, кустов ягод, виноградных лоз. У нас рассаду не выращивали, как в средней полосе России, месяцами на подоконниках, в горшочках. Она росла под пленкой быстро, и нужно было только не довести её до цветения, а то не примется в почве при пересадке. В основном в нашем городке все сажали помидоры, в меньшей степени – перец, огурцы, баклажаны. Лук-репку и картошку, разумеется, не культивировали – места мало. Мы покупали не только овощную рассаду, пытались сажать клубнику, иногда упрашивали родителей купить что-то серьезное, то есть дорогое, например, куст роз или саженец яблони. Правда, как я уже рассказывал, приживались не все растения. Видимо, было что-то не так с почвой, но заниматься этим вопросом всерьёз ни у кого не хватало ни времени, ни желания.
Тем не менее, весенняя лихорадка растениеводства охватывала нас каждый год с неослабевающей интенсивностью. Мы, дети, поделили двор, взяв себе тот или иной огород, виноградник или цветочную клумбу. Причем делёж земли ничем не отличался от любого другого дележа имущества во «взрослом» обществе. Это означало, что сильнейший, то есть ваш покорный слуга, присваивал себе лучшие куски, а потом милостиво, по мере утраты интереса к земельной собственности, раздавал их более слабым – двоюродной сестре и брату. Хорошо хоть этот обмен не стал полноценной формой товарно-денежных отношений, а то я бы уже в 1963 году мог стать олигархом вроде Ходорковского, Березовского или Абрамовича.
Накопавшись и насажавшись, мы чувствовали, что сделали много важного и некоторое время с гордостью созерцали аккуратные грядки и клумбы, поливали их и выпалывали редкие пока сорняки. Но потом интерес к растениеводству постепенно угасал, сорняков становилось все больше и больше, да и результатов быстрых не наблюдалось: цветы скоро отцветали, помидоры зрели медленно, деревья начинали чем-то прихварывать. В итоге к середине мая максимум того, что мы ещё делали с плантациями, так это поливали их, когда отец или тётя подводили воду из магистрального арыка к нашему двору. И то потому, что это было забавно: шлёпать по воде босиком, пускать кораблики и возиться с мокрой глиной. Но на следующий год весной, в ту же самую апрельскую пору, всё опять повторялось: копать, сажать, начать ухаживать и так далее. Словом, инстинкт, которому мы повиновались, как перелетные птицы.
После двадцатого апреля начинался наш ежегодный карнавал цветов, не организованный никем, никем официально не признанный, не описанный в газетах, но я все равно знаю, что название этому действу — карнавал! Его участниками были не только и не столько люди, но, главное, улицы, дворы, площади и скверы, парки и любые клочки земли, на которых может вырасти хоть что-то. И примой карнавала выступала сирень, неповторимая, неописуемо прекрасная и многоликая: на каждом кусте, в каждом саду и палисаднике – белая или тёмно-лиловая, пышная или изящная, но всегда особая в каждой своей веточке и в каждом соцветии. Место её кавалера по достоинству занимал бульдонеж (правильно – бульденеж). Его снежные «комья» — шары, как символ чистоты помыслов, очень шли этой паре, их всегда стремились соединить в одном букете. А букеты даже не стоило специально готовить и продавать, ведь сирень и бульдонеж росли в начале шестидесятых везде, как некое общественное достояние. В свите примы следует упомянуть тысячи алых и желтых канн, которыми украшали все центральные площади и парки, синие ирисы, чайные и алые розы. В рядах зрителей достойно выглядели «простолюдины»: шиповник, черёмуха, декоративные кусты и деревья, названий которых мне и не припомнить.
Я чуть не забыл упомянуть про то, как пах Ташкент теми весенними ночами. Сгущающиеся сумерки становились каким-то непостижимым образом настоящим катализатором ароматов даже тех цветов, на которые и не обращаешь внимания из-за их скромности. Ну а про сирень даже стыдно говорить в столь прозаической форме. Когда вы шли по улице, запах сирени просто накатывал волнами из каждого двора или садика. Но изюминка состояла в том, что каждая волна помимо этой доминанты содержала десятки других, более слабых, запахов – цветущего шиповника, урюка, роз, да кто ещё знает чего, вплоть до гиацинтов и ландышей! И это смешение не производило впечатления хаоса, наоборот, создавало гармонию – вечерней зари, ночной прохлады, аромата земли, дыхания цветов, затихающей городской жизни.
Ночь, особенно лунная весенняя ночь, производила на меня уже в те годы просто ошеломляющее впечатление. Я забирался на крышу и замирал от отрывающейся сверху картины. В голубоватом свете полной луны весь наш городок – далеко-далеко — выглядел как волшебный дикий сад. Среди пышной листвы было почти не видно крыш, плоские вьющиеся виноградники будто вздыхали при каждом, даже лёгком, порыве ветерка, сквозь них тут и там проглядывали белые помпоны цветущих вишен, яблонь и слив. В парке, вдоль улиц коридорами высились остроконечные пики пирамидальных тополей, и можно было видеть, как серебро их дрожащих листьев, освещенное лунным фонарём, выделяется среди звёздной небесной россыпи.
Внизу же, под живым зеленым пологом была таинственная темнота, сквозь которую не пробивался даже свет окон. Только в нашем дворе, но казалось, что где-то далеко-далеко, ещё теплилась жизнь, укладывалась спать моя семья, раздавались неясные звуки. Вот и наш дом успокоился, погасил огни, и теперь ничто не борется с прохладным морем лунного света, которое незаметно для глаз накатывается на необъятный остров зелени, как прибой, лижет его и успокаивает перед завтрашним солнечным днём.
Еще мне нравилось проходить весенними вечерами по центральным улицам, мимо огромных чинар, каштанов, дубов и кленов, среди которых терялись уличные фонари. Буйная, промытая дождями темная листва подсвечивалась изнутри желтым светом, лампочки скрывались и вновь появлялись за колышущимися ветвями – словно причудливые китайские фонарики то разгорались, то погасали, то вдруг освещали всю крону дерева. Внизу, на пешеходной части, обычно царил полумрак, а на тротуарах при ветре метались причудливые тени.
Город, тогда сравнительно немноголюдный, особенно после заката солнца, не представлялся чем-то чуждым природе. Может быть, потому, что природа ещё не успела уйти под натиском человеческих толп и их высотных жилищ. Ведь Ташкент был одноэтажным, с дворами и двориками, которые, казалось, естественным образом зарастали всем, чем богата узбекская земля. Даже многие государственные учреждения располагались, что называется, «на земле», в кирпичных домиках, во дворах которых, возле обязательных клумб и кустов винограда, дожидались своей очереди посетители. И среди жителей подавляющее большинство не успело забыть своих сельских и полусельских корней или, наоборот, успело крепко забыть о былом урбанизме городов центральной России. Последняя волна переселения пришлась на военные и первые послевоенные годы, поэтому в европейской части города за двадцать лет успел сформироваться уникальный образ жизни, чем-то похожий на тот, что вели в небольших, ранее купеческих, городках какой-нибудь Тверской области. Или, если кому нравится, — на окраинах Парижа в начале ХХ века.
Я уже не говорю про население коренное, которое впоследствии ухитрялось возделывать землю и заводить скотину даже в палисадниках высотных типовых домов. А тётя рассказывала, сколько веселья доставляли гостям из Москвы пасущиеся овцы прямо перед входом в только что построенное бетонное здание Энергетического факультета Ташкентского Политехнического института в Вузгородке. Эту пастораль можно было всё ещё наблюдать и десятилетие спустя, когда я сам стал студентом. Но вернемся к месту и времени нашей встречи.
Май с двумя праздниками, из которых День Победы опять-таки не был выходным днем, представлял собой, даже по сегодняшним меркам, рай для гурманов – вегетарианцев. Числу к десятому на прилавках появлялись наши главные ягоды – клубника и черешня. Сначала, как водится, товара было не очень много, но потом с каждым днем объем предложения увеличивался лавинообразно. На прилавках появлялись горы (именно горы!) красной огромной клубники, которую продавцы брали снизу, шумовкой, накладывали на алюминиевые чашки весов, а потом пересыпали в газетные кульки, покрывавшиеся красными пятнами от помятых ягод. Не забывайте, что появления полиэтиленовых пакетов нам было ещё ждать да ждать, и газеты были единственной упаковкой, которой снабжала покупателей продающая сторона. В магазинах кульки делали из специальной бумаги.
Клубнику мы ели просто так и с сахаром, но в нашей семье больше был в ходу приготовленный из неё кисель. Мама каждый день, уходя на работу, оставляла на плите целую его кастрюлю. Он был удивительно нежный и ароматный, но я особенно любил дивную, на мой взгляд, пенку – густую и с концентрированным вкусом настоящей клубники. Варенья из неё мы в отличие от многих ташкентцев не варили, консервированных компотов не делали, уж не знаю, почему.
Эра клубники совпадала с эрой черешни. Продавали её многих сортов, разных размеров, а по цвету — от множества оттенков красного до темно-бордового, почти черного, и жёлтого. Ягоды не были такими большими, какие сегодня можно видеть в столицах. Но вкус был всегда отменным. Мы мечтали иметь хоть одно дерево у себя во дворе, но это случилось, когда я уже жил в другом месте, и мои дети вкусили семейной черешни только в гостях у бабушки с дедушкой.
Майские дожди с грозами обильно поливали землю, на которой росло и пыталось принести плоды всё, что только можно отнести к флоре, даже древние трухлявые стволы деревьев силились выпустить хоть пару листиков. На открытый воздух выносились горшки с комнатными растениями, которые на глазах разрастались до невероятных размеров.
Ночи были достаточно холодными, но днем солнце припекало вовсю, и мы ходили в школу в летней форме, что означало для мальчишек белые рубашки с коротким рукавом. Хотя какая там в мае школа! Теоретически мы в пятом и шестом классе должны были сдавать по одному экзамену – ботанику, например, или историю, но результат таких экзаменов был, сами понимаете, предрешен, да и беспокоились мы о таких пустяках мало. Писали годовые контрольные, но все это заканчивалось числу к двадцатому – двадцать пятому, а потом – так называемая «практика». Она длилась дней десять: нужно было приходить и мыть окна, подметать школьный двор, иногда – чуть поработать в мастерских или в саду. И всё: лето, свобода, долгая и чудесная беззаботность. Прекрасная пора, которую ты вдруг в один день осознаёшь, как уже свершившуюся реальность.
В воскресенье в переулке Наступило лето. Ты выходишь на прогулку В крепдешин одета. Ярче лилий на текстиле Огоньки во взгляде, И мальчишки вдруг застыли, Словно на параде. Ты плывёшь неторопливо Под руку с подружкой, Что-то хитро и игриво Шепчешь ей на ушко. Кто же цель твоей улыбки? Каждый ждёт ответа. Самый сильный? Самый прыткий? Нас рассудит … лето!
Начиная с конца мая, ряды окрестной детворы редели, народ разъезжался по окрестным пионерским лагерям – в Акташ, Бурчмуллу, Хумсан. Вы уже знаете мои отношения с местами детского коллективного отдыха, поэтому я опущу эту важную страницу ташкентского лета. Существовал ещё и школьный лагерь, в который можно было устроиться на все рабочие дни недели. Он был похож на обычные заведения этого рода, а купаться детвора ходила строем на озеро Шумиловского парка.
Меня как-то раз туда устроила мама, но это окончилось также плачевно, как и предыдущая попытка, хотя дело было уже не в здоровье. Среди детей таких больших, как я, насчитывалось мало, а в нашем отряде и вовсе никого. Причем под словом «большой» я подразумеваю не только возраст, но и рост. Видать поэтому ко мне относились неоднозначно и очень остроумно начали звать «гусём»: шея, надо это признать со всей откровенностью, была у меня действительно длинная и тонкая. Я терпел отсутствие взаимопонимания с товарищами около недели, а потом вернулся домой коротать дни в приятном безделье.
Говоря о местах летнего отдыха ташкентцев, нельзя не упомянуть киргизское озеро Иссык-Куль. Оно представляло собой нечто среднее между дорогими и престижными курортами Кавказа и Крыма и дешёвым «местным» вариантом – ведомственными домами отдыха в горах и предгорьях, куда ездили по профсоюзным путевкам. Иногда их можно было купить и сторонним лицам.
Самым популярным местом на Иссык-Куле был северный берег с городками Рыбачье, Чолпон-Ата, Ананьево. В Пржевальск и на южный берег ездили гораздо меньше. В первой половине 60-х до всех этих поселений добирались либо напрямую междугородними автобусами из Ташкента, либо местными автобусами через Фрунзе (теперь – Бишкек), куда также ходил поезд «Джалал-Абад – Фрунзе» и летали самолеты. Самым дешевым и удобным вариантом являлся «автобусный». Садись себе вечером, спи ночь в дороге, а к обеду ты уже в Чолпон-Ате. Но вот беда: достать билеты в сезон на автобус (как, впрочем, и на весь остальной транспорт) было не легче, чем сегодня взять дешевые билеты в плацкартный вагон на российских железных дорогах менее чем за 45 суток.
Я ездил на Иссык-Куль один раз – в Чолпон-Ату. Это было незабываемое впечатление. Автобус «Ташкент – Ананьево» отъезжал от автостанции «Самарканд», что в конце улицы Шота Руставели, около девяти часов вечера. Сама автостанция выглядела не очень презентабельной: грязноватое одноэтажное здание с кассами и несколькими рядами деревянных скамеек, площадка с перронами и вдалеке — ряды автобусов, ожидающих подачи под посадку. Толпы народа, плавящийся асфальт, клубы выхлопных газов, разноязычные крики и ругань … Междугородние, так называемые «мягкие», автобусы были марки «ЗиЛ», с откидывающимися сиденьями, шумные, извергающие дым, но в общем красивые. Серебристо-серого цвета, гофрированные по бокам и с единственной тяжеленной дверью, открывающейся вручную.
Мы прибыли заранее, все расселись по своим местам, и тут случилось поразительное явление: после того, как ушли контролеры, в салон хлынули люди, в том числе, с детьми, которые заполнили все проходы. Я ничего не понимал: «Как они будут ехать всю ночь? Как они вообще сюда попали, если мест больше нет?». Ничего, проблемы разрешились. Кто уговорил сердобольных «обилеченных» пассажиров приютить ребёнка, кто сел на пол, кто, повыносливей, так и простоял почти всю дорогу на ногах. Дорога шла через Чимкент, Джамбул, Мерке, Фрунзе, где водитель делал остановки, а пассажиры выходили покурить или справить естественные потребности. Я и не подозревал тогда, сколько раз мне придется впоследствии следовать по этой части Великого шелкового пути, окунаться в уникальную атмосферу дорожных автобусных путешествий. (Самый мой дальний маршрут, в Алма-Ату, продолжался 20 часов, со сменой автобусов в Джамбуле).
Из дорожных впечатлений главным и единственным, пожалуй, стало одно: потрясение от звездного неба над казахской степью. У нас в городе полноте восприятия ночных чудес мешало световое загрязнение и смог, но когда я проснулся среди ночи и глянул в окно, то не поверил собственным глазам: весь бездонный купол над головой был усеян мириадами светящихся точек, хаотически группирующихся в россыпи и туманности, среди которых сияли отдельные огромные звезды. Будто кто-то сначала щедрой рукой разбросал одинаковые сверкающие зерна по черной пашне, а потом, напоследок, случайно ошибся и добавил то, что предназначалось совсем для другого поля. Звезд и звездочек было столько, что их свет позволял различать основные очертания проносившегося пейзажа – даже луны не нужно.
Само озеро и его окрестности, конечно, представляли собой уникальное явление. Вода была достаточно прохладной для купания (только в июле её можно было называть теплой), но необыкновенно чистой и красивой. Вокруг вздымались горы с заснеженными вершинами, а холмы и предгорья утопали в зелени садов и ещё оставшихся горных лесов. Население в прибрежных городах и селениях было тогда почти целиком европейским – русские, украинские, немецкие переселенцы. Киргизы жили выше, в горах, долинах, хотя все больше молодежи обосновывалось поближе к цивилизации.
После нашего климата было удивительно видеть целые плантации смородины, малины, крыжовника. А ежевика и вишня по сравнению с ташкентскими выглядели просто гигантами. Недаром все возвращались назад нагруженными ведрами, баллонами и банками варенья или перетертых с сахаром ягод, что считалось очень полезным.
В начале июня в Ташкент приходила жара, чувствовалось, что весенний праздник природы позади, и наступают суровые будни. Дожди шли всё реже, а вскоре прекращались вовсе, солнце без удержу поливало нас раскаленными лучами. Листва покрывалась слоем пыли и меняла цвет с яркого и насыщенного на более темный, с сероватым оттенком. Трава начинала желтеть, везде появлялась пыль, а сама земля без полива твердела и трескалась. Ташкентцы переходили на летний режим. Что это означало?
Ну, прежде всего, что прожаривалась на солнце и проветривалась вся зимняя одежда и постельные принадлежности. Обычно в воскресный день (тогда ведь работали все, кроме пенсионеров и инвалидов) можно было видеть в каждом дворе настоящий смотр наличного имущества: на солнцепёке лежали подушки, матрацы, одеяла, пальто, шапки, шерстяные кофты и костюмы, шарфы, шапки, валенки, носки и ботинки. Всё – различной степени износа и самого различного «возраста». У нас, например, в сундуках хранились вещи ещё с тридцатых годов, которые никто не выбрасывал из-за опасения «а вдруг когда-нибудь понадобится».
Химчистки уже существовали, но они всё ещё являли собой экзотику, располагались далеко, да и дорого было чистить весь гардероб. Поэтому проветривание на свежем воздухе сопровождалось самостоятельной чисткой подручными средствами, о которых постоянно рассказывалось в календарях и книгах типа «1000 полезных советов». Самым распространенным средством являлся обыкновенный бензин, им удалялись жирные пятна – основной тип загрязнения, да и вообще считалось полезным промазать им костюмы «для дезинфекции». Поэтому в день проветривания в воздухе стоял характерный запах из испарений бензинсодержащих жидкостей, нафталина, старого пера, которым набивались подушки, и шерсти. Матрацы, подушки и одеяла, а также ковры (у кого были) и дорожки периодически колотили палками, и над ними стояли столбы пыли. Короче — шум, гам, тарарам и суета.
К вечеру шерстяные вещи аккуратно укладывали в сундуки, чемоданы и комоды, развешивали в шкафах, закрывая тряпками, а всё это обильно пересыпалось нафталином, ибо моль свирепствовала нещадно. После этого ещё много дней дом пах этим универсальным средством, а потом запах постепенно улетучивался и затаивался в темноте кладовок, в уголках спальни, под кроватями. Кстати, нафталин преследовал меня даже в школе. Мало того, что любая одежда в начале сезона носки источала соответствующий запах, так ещё и в школьном курсе физики Перышкина за 6-ой класс мы изучали «график плавления и кристаллизации нафталина», причем даже проделывали опыты.
Вторым верным признаком лета становилось перенесение повседневной жизни на свежий воздух, во двор. Конечно, для тех, кто мог себе позволить такую роскошь, как отдельный двор, а в нашем городке её могла себе позволить чуть ли не каждая семья. Это означало и трапезы на летних верандах или под навесами, и ночной сон под виноградником. Кое-где и пищу готовили в летних открытых кухнях – поди, постой над плитой, когда за стенкой градусов 38 — 40 и ни малейшего ветерка!
Мы обычно на улице ужинали или пили чай, потому что в жару вечером дома было не очень комфортно, а, на мой взгляд, зачастую и просто невыносимо. Наоборот, днем лучше было обедать дома, где за толстыми кирпичными стенами сохранялась относительная прохлада. Конечно, снаружи досаждали мухи и осы, от которых приходилось постоянно отмахиваться, но к этому неизбежному злу вынуждены привыкать все, живущие в жарком климате.
Спать на улице тоже представлялось необходимым из-за духоты в комнатах. Дом, как бы хорошо он ни был приспособлен для азиатского климата, все равно за день нагревался, впитывал в себя столько тепла, что отдавал его обитателям всю ночь, и никакие открытые окна не спасали. На улице вечером летали комары, но это было меньшим злом, особенно для детей. Нас, вероятно, из-за отсутствия привлекательного запаха, они почти не трогали, но взрослые часто страдали от их укусов. Под нашим виноградником стояли круглый год специальные старые кровати с продавленными сетками, которые в «сезон» покрывались несколькими матрацами, укомплектовывались постельным бельем, подушками – и, пожалуйста, новые спальни готовы! В то время мы не проводили к ним электричества, готовились ко сну и читали при свете керосиновых ламп.
Каждый вечер после всех дел я шел по затихшему двору на своё, специально выбранное, спальное место, разворачивал ещё теплый от дневного жара матрац, пахнущий солнцем и травой, зажигал на приставном стуле лампу или даже свечку, немного читал, наблюдая, как мошки и ночные бабочки слетаются на свет. Потом тушил его и лежал на спине, глядя в небо сквозь виноградную листву и слушая, как в траве протекала жизнь невидимых существ: там охотились жабы и большие рогатые жуки, иногда светились гнилушки, шмыгала туда-сюда полевая мышка. В сарае за сеткой устраивались на ночь куры, вяло переругиваясь друг с другом. Небо начинали прочерчивать силуэты летучих мышей, кто-то ещё охотился вместе с ними. Затихали соседние дома и дворы, только в парке ещё играла музыка, и светились вершины знакомых тополей. Но вот и там замирала жизнь, пора спать.
Утром, часов в шесть – семь, меня будили звуки хозяек, собиравшихся на базар, кормящих птицу и редкую скотину. Но можно было проигнорировать этот шум и проспать часов до девяти, пока лучи солнца ни начинали надоедливо припекать сквозь одеяло. Тогда приходилось вставать, сворачивать постель и идти проведать, чего там оставили на завтрак.
Любители экстрима, например, мой брат, спали даже на крышах. Мне тоже приходилось это делать на одном из наших сараев, но внизу было намного удобнее и безопаснее. Хотя летняя ночь на крыше – явление незабываемое. Там почему-то всё воспринималось более чутко: изменение цвета ночного неба, круговорот крошечных небесных светил и луны, а самое главное – концерт петухов. Их держали почти во всех дворах, и они начинали проявлять активность где-то после часа ночи, задолго до того момента, когда им полагалось вызывать зарю согласно художественной литературе. Причем шла настоящая перекличка. Стоило какому-то нетерпеливому экземпляру проголосить, как начиналась цепная реакция: его примеру следовал рядом другой петух, затем, уже подальше, — третий, четвертый, а затем ещё и ещё. Как будто шли круги по воде, ближние голоса стихали, а где-то вдалеке всё только начиналось. Когда по всей округе прошли первые такты, вновь голосил кто-то совсем рядом – и пошло, пошло, замирая где-нибудь за нашей речкой Кара-Су, как эхо.
Когда говорят о Ташкенте не бывавшие там летом люди, первым делом возникает вопрос: «Как вы там переносите (или переносили) такую жару?». Сразу скажу: «Почти всегда хорошо, даже без кондиционеров». Детьми мы вообще от неё никак не страдали, а дальше – какой уж получился организм. Я, например, стал ощущать дискомфорт уже в зрелом возрасте, но чем старше, тем хуже себя чувствовал, особенно в стенах бетонных четырёхэтажек. Многие, наоборот, так и не привыкли жить, когда вокруг температура воздуха ниже 30 градусов тепла.
Облегчали нам переносить не просто жару, но и жарищу, два благоприятных обстоятельства. Во-первых, необычайная сухость воздуха, при которой даже плохо отжатое постиранное бельё высыхает за полчаса. Ты можешь ходить по солнцепёку и даже потеть, сколько заблагорассудится, — охлаждение обеспечено. Здесь главное – умеренно пить, тогда и жажда не мучит. А вообще-то важна и привычка, лучше многолетняя, когда тело в годичном цикле уже готово встретить вызов природы.
Во-вторых, резко континентальный климат. Он характерен тем, что после захода солнца всё вокруг ощутимо охлаждается. Поэтому когда на размякший от жары город опускался милосердный вечер, жизнь только начиналась. На улицах и в парках появлялись прогуливающиеся горожане, из шлангов и фонтанчиков начинали поливать обмякшую зелень, оживлялись киоски с мороженым и прохладительными напитками. Ближе к ночи обязательно задувал ветерок и делал жизнь просто восхитительной – по сравнению с тем, что было днем, с тринадцати до семнадцати часов.
Иногда вдруг после нескольких дней особенно высокой температуры налетала буря, ломала деревья, проливалась дождем и быстро уносилась, оставляя за собой пару прохладных дней. Жарче всего было в июле и до середины августа, а потом наступала «чилля» — время, когда спадала дневная жара, а ночи становились по-настоящему прохладными, и весь город с облегчением вздыхал: «Всё, самое тяжелое уже позади!»
Мы обычно выскакивали летом играть на улицу после шести, когда солнце утрачивало свой агрессивный характер, становилось ласковым и тихим. Два часа сумерек, при которых не нужно уличного освещения, чтобы играть в футбол, потом ещё час на нешумные игры и разговоры – и вот она, ночь, в десять часов вечера по ташкентскому времени. И так всё лето.
Ташкентское лето немыслимо без овощного изобилия, приходящего по расписанию. Точнее, мы воспринимали это изобилие, как закон природы, не знающий исключения.
Июнь – месяц созревания яблок Белый налив, урюка и вишен, а главное – помидор, огурцов, перца и баклажанов. В последней декаде появлялись первые спелые грозди винограда Кишмиш, дыни «Хандалак» (в обиходе – «Канделяшки»).
В июле на базаре становилось очевидным всё усиливающееся нашествие бахчевых – «настоящих» дынь, арбузов. Вовсю поспевали разные сорта яблок, груш, было всегда много слив, золотистой алычи. И вот они, султаны среди фруктов – персики: от мелких с беловатым нутром до крупных, краснобоких, легко очищающихся жёлтомясных красавцев.
Август – царство дынь, арбузов и винограда всех мыслимых в Средней Азии сортов. Но это не значило, что все остальные овощи ослабили свое присутствие. Именно в этом месяце хозяйки начинали консервировать помидоры, огурцы, баклажанную икру, компоты из сливы, яблок, груш (вишнёвые и урючные компоты заготавливались раньше, в июне). В этом месяце щедрая земля как будто напоследок раздавала все свои богатства, но мы не чувствовали в этом ничего необычного: так было раньше и так будет всегда.
После середины августа у нас начиналось предчувствие школы. Открывались школьные базары, покупались тетради и ручки, начиналась охота за учебниками. Их выпускали мало, а заниматься по старым книгам, изрисованным шаловливыми ручонками прошлых владельцев, не хотелось. Всё чаще мы подтягивались играть ближе к школьному двору, встречались с одноклассниками, узнавали последние сплетни про учителей. Конечно, почти никто не читал книжек из списка, заботливо переданного нам весной классным руководителем. Конечно, никто не внимал советам подтянуться самостоятельно по какому-то предмету. Охватывало двоякое чувство: жалко было расставаться с каникулами, но они уже стали надоедать, хотелось сменить их на что-то другое. А этим другим могла быть только школа.
30 августа, когда ещё по всем признакам царило лето, мы шли на контрольный сбор, потом день на раздумья – и вот оно, 1-е сентября. Цветов несли в то время мало, по букету классному руководителю, ну, может, ещё двум учителям. День был полностью «рабочим», никаких торжественных мероприятий, сразу получай домашнее задание, а дальше – пошло-поехало по обычной колее.
На пожухлой листве – паутинки. Горы ждут приближенья зимы. Босоножки сменив на ботинки, В школу вновь отправляемся мы. Это осень, ташкентская осень … Хризантемы под солнцем горят. Мне так хочется, хочется очень Твой поймать ускользающий взгляд. Я гляжу на грустнеющий дворик И в цветах вижу твой силуэт, Твоё имя пишу на заборе, Но напишешь моё ли в ответ? Неужели ты всё позабыла, Как прощались с тобой по весне? Как, прижавшись ко мне, ты застыла И не видела маму в окне? Из тени выползает прохлада, Потемнела в арыках вода. Осень, осень, чего же мне надо? Лишь тебя и любовь навсегда.
Осень никогда не спешила в наш город, она шла медленно, делая длительные остановки, посылала вперед весточки — то быстрым дождиком, то пожелтевшей веткой тополя, то увядшим цветком. Какое-то потускневшее небо в тёплые дни, пытавшиеся обмануть природу … Ночной холодок, утренняя роса на траве … Женские ноги в толпе уже сплошь в чулках (эра колготок – ещё впереди!) … Всё вокруг ощущается слишком тихим после шумного лета. Люди с грустью ждут того, что у нас считалось «холодом».
Верным признаком неотвратимо приближающейся непогоды служило начало публичной пропагандистской компании по сбору хлопка.
Одним из непостижимых разумом, но, тем не менее, всегда подтверждавшихся на практике советских законов был тот, что социалистические земледельцы самостоятельно могли вспахать, засеять чем-нибудь почву, могли даже полить и прополоть посевы, вырастить относительно неплохой урожай, но убрать его в закрома были не в состоянии! Им нужна была помощь горожан — будь то с помидорами, с капустой, с яблоками, с пшеницей или хлопком. Особенно с хлопком.
Кстати, я всегда был уверен, что принудительное отправление на сбор хлопка, овощей и прочих даров земли – исключительно советское изобретение. Неа! Уже совсем недавно прочел книгу «История Англии» Джорджа Маколей Тревельяна, где обнаружил потрясшую меня информацию: оказывается уже в XIV веке парламентским статусом было установлено, что в городах Туманного Альбиона «… в страдную пору подмастерья и ученики должны бросать своё ремесло, чтобы снимать урожай и доставлять зерно; мэры, бейлифы и констебли города обязаны были следить за тем, чтобы это исполнялось. В Норидже, во втором городе королевства, даже много лет спустя после описываемого периода ткачей ежегодно собирали и принудительно посылали в деревню на уборку урожая». Похоже, правда?» Так что, развеялся ещё один миф о первенстве советских людей – всегда и во всём.
Каждую осень наступала нешуточная борьба за урожай, которую так и называли «битвой». Почему надо сражаться (даже нести потери), регулярно надрываться всей республикой, в буквальном смысле выжимать из ничего проценты к плану, сказать не мог никто. Все так к этому привыкли, что представить себе что-то иное по поводу хлопка просто не могли, и со спокойствием обреченных каждую осень городские семьи готовили своих отпрысков в поход на поля сражений. Причем, сами молодые «солдаты» в своей массе совсем не переживали, для них это был повод вырваться на свободу и предаться доступным наслаждениям с ровесниками обоего пола, пусть и не в очень комфортных условиях, зато вдали от родителей.
Мы, младшие и средние школьники, к хлопку отношения не имели, работа городского транспорта, перевозившего бойцов хлопкового фронта, на нас не влияла, поэтому мы только смотрели по телевизору, какая область идет на первом месте, какая – на последнем и сколько ещё процентов осталось республике до победы над врагом. Если бы это всё происходило сегодня, наверное, нашлись бы люди, делающие немалые ставки на выигравших и проигравших, а, может, и на величину перевыполнения плана.
Постепенно приходил и проходил октябрь, занимались длинные дожди, иногда ночью подмораживало. Вспоминая те годы, я удивляюсь одной малозначимой детали, а именно: как мы одевались в дождливое время? Зонтиков точно не было ни у кого из детей, да и у взрослых они были редкостью. Мы не носили ставших вскоре популярными непромокаемых курток, плащей из ткани «Болонья» – только пальто, зимние или демисезонные. Кое-кто поверх пальто накидывал дождевик из пластика, а в основном ничем от воды не защищались. Поэтому в плохую погоду мы приходили в школу более или менее отсыревшими, и в нашей большой, но тесной раздевалке стоял устойчивый запах псины.
Шла также шумная публичная кампания по поводу того, можно ли носить брюки девочкам в школе или нет. Помню, газета «Пионерская правда» как-то посвятила этому важному вопросу целую страницу, и пришла к соломонову решению, которое могло бы оказать честь современным российским политикам и топ-менеджерам. Была дана рекомендация: в холодное время следовало в брюках дойти до школы, а там их снять. В качестве иллюстрации нарисовали картинку, изображавшую зимнюю вьюгу и двух идущих школьниц – одну просто в чулках, другую в пресловутых брюках. Та, которая была в чулках, сгибалась под ветром и вот-вот готова была пасть в сугроб, а её прогрессивная подруга высилась, как скала, и ей, похоже, был бы нипочем даже торнадо с американских равнин.
Особенно тоскливо воспринималась школа в сумрачные дни ранним утром, когда окна истекали каплями воды, а в классе горел свет, казавшийся особенно неуместным, если тебя клонит ко сну. Хорошо, что я после второго класса ходил почти всегда во вторую смену. Я мог делать, что угодно, целых полдня. Иногда учил уроки, иногда гулял по двору, пытался приводить его в порядок перед зимним покоем, так как на улицах никого из пацанов не было.
Часто сонный послеобеденный покой нарушался зычным голосом: «Жареный куку-ру-у-з!». Это ехал на арбе, запряженной ишаком, продавец ташкентского «поп-корна». В отличие от привычной современной разновидности – россыпью, он продавался большими колобками, в которых распушившиеся зерна склеивались сахарным сиропом. На белых хлопьях почему-то попадалось много песчинок, которые иногда скрипели на зубах, но вкуса не портили. Заплатить за «кукуруз» можно было деньгами – 10 копеек, либо просто пустой бутылкой. У продавца имелись и иные товары: маленькие жестяные свистульки, шарики, покрытые фольгой, с резинкой, чтобы можно было многократно бросать их вниз и отбивать рукой, полоски резины для рогаток и много ещё чего. Он останавливался где-нибудь на перекрестке и ждал детвору, которая бежала к нему со всех окрестностей.
Перед первыми заморозками на нашем огороде оставались ещё недозрелые помидоры, которые моя тётя срывала и оставляла дозревать на подоконнике. На почти голых виноградных кустах виднелись кое-где гроздья осенних сортов, вызревал шиповник. Заросшие клумбы уже не радовали глаз летним великолепием, оставались заросли ниобей с сиреневыми цветочками, да несколько белых простеньких хризантем. Но вот на них я хочу остановиться подробнее.
Дело в том, что в Ташкенте осень просто невозможно себе представить без этих удивительных и прекрасных цветов. Они росли повсюду – на клумбах, в садах, в оранжереях, были самых причудливых форм и расцветок. Жёлтые, белые, розовые, сиреневые, бордовые, красные, с прямыми и «кудрявыми» лепестками различной длины. То в виде снежка, то как большая ромашка, то в форме одуванчика. Не знаю, как попало к нам это китайско-японское чудо, но благословен тот, кто впервые посадил семена хризантемы в ташкентскую землю! Ибо, если существует на земле символ идеальной красоты, то ближе всего к нему те цветы, что дарили друг другу мои земляки в осеннюю пору, когда хотелось доставить радость лета наперекор надвигающейся зиме.
В октябре закрывались парки, запирались на замок аттракционы. Стояли незабываемые ташкентские деньки, когда солнце светило, словно через запыленное стекло, вода в арыках темнела, и они казались бездонными, на ветру плыла паутина, а по утрам от холода запотевали окна. По всему городу собирали и сжигали опавшие листья, а их было много, очень много. В воздухе постоянно стоял дым костров, и если не было ветра, повисал настоящий смог. Мы очень любили костры, хотя листья горели всегда плохо, даже будучи совершенно сухими.
В золе пекли картошку, что было самым популярным развлечением всей детворы нашего городка. В субботние и воскресные вечера можно было наблюдать следующую картину. По улицам и переулкам в вечерних сумерках там и сям виднелись дымящиеся кучи. Сквозь дым иногда пробивалось пламя, освещавшее группы детей, снующих вокруг, как в театре теней, или сидящих рядком в ожидании готовой картошки. На них то и дело попадали клубы дыма, раздавался кашель, визг, но никто не убегал. Вдруг кто-нибудь дул на тлеющие листья, они на мгновение вспыхивали, и из мрака возникали красноватые смеющиеся рожицы. Потом огонь затухал, начинались поиски нового сухого горючего, и попытки возобновлялись. Нечего и говорить, что домой все возвращались грязные и насквозь пропахшие дымом. Нас посылали в баню, а с пахучей верхней одеждой ничего поделать было нельзя – её потом целыми днями проветривали на улице.
Но вот наступал ноябрь с его короткими каникулами и «октябрьскими» праздниками, и это была уже, по сути, зима. Иногда выпадал и даже лежал снег, земля подмораживалась. Хотя неожиданно природа могла подарить день или целую неделю очень тёплой погоды, когда самые смелые ходили по городу в одних рубашках.
Числу к двадцатому успешно завершалась «битва за урожай», республика предсказуемо перевыполняла план по сбору хлопка на 1 – 2 процента, и молодежь, наконец, неохотно приступала к учебе. Мы же, дети, начинали ждать прихода настоящей зимы. Пробовали силы в построении катков при первых снегопадах, вытаскивали поближе санки.
Осень вообще вспоминается какой-то неинтересной, она не вызывала особых эмоций — наверное, из-за реакции на весенне-летнее пиршество ташкентской природы и необходимость, как говорил Ленин, «учиться, учиться и учиться». Хотя по какой-то прихоти судьбы именно на осень в начале шестидесятых приходились все запоминающиеся политические события.
Посудите сами: октябрь 1961 года – XXII съезд КПСС; октябрь – ноябрь 1962 года — кубинский кризис и, как оказалось, единственные в СССР вплоть до перестройки критические антисталинские публикации в центральной печати («Один день Ивана Денисовича» А. Солженицына и статья «Наследники Сталина» Е. Евтушенко). Ноябрь1963 года – убийство Роберта Кеннеди, октябрь 1964 года – смещение Хрущева со всех постов.
Честно скажу, что хотя до нас, детей, известия об этих событиях и доходили из разговоров и заголовков газет (которых мы не читали), но пролетали мимо ушей. Да и окружающая нас житейская обстановка на них фактически не реагировала. Пожалуй, кроме того, что начинались чувствоваться материальные последствия гонки за коммунизмом. Дело в том, что с начала 1964 года стала ощущаться нехватка хлеба и вообще мучных изделий. Как известно, что-то пошло не так с казахстанской целиной.
Первое время всё больше в ход шла кукуруза: появился чистый и смешанный кукурузный хлеб, кукурузные бублики и т.п. Они были не то чтобы совсем непригодными к употреблению, но со своеобразным вкусом, который мало кому нравился. Наверное, потому что мы ничем не походили на индейцев Северной Америки. Потом хлебобулочные изделия стали просто исчезать с прилавков, появились очереди. Купить хлеб стало огромной проблемой: надо было знать, когда в магазин приедет машина, заранее бежать и занимать очередь, а потом, когда она дойдет до прилавка, организовать приход как можно большего числа членов семьи, ибо в руки давали не более двух небольших булок или одну буханку.
Я часто вечерами бегал в магазин возле нашего парка, болтался там со своими сверстниками, пока ни появлялся хлебный фургон. Потом мы с нетерпением ждали, что привезли: буханки (белые или серые), булки («французские» или сладкие) или узбекские лепёшки. В зависимости от необходимости товара бежали быстро домой и приводили кого-нибудь в очередь. Возвращались гордые, испытывая чувство глубокого удовлетворения от сознания собственной значимости в добывании пищи. Но следует признать, что голода в Ташкенте никакого не было, остальные продукты питания продавались, хотя и не в том разнообразии и количестве, как до кризиса. К осени 1964-го положение стало выправляться, и теперь мало кто помнит об описываемых событиях.
Нашими осенними играми были футбол и «куликашки». В футбол малолетки играли прямо на проезжей части переулков, ещё не заасфальтированных, покрытых утрамбованным гравием. Играли осторожно, ибо случалось иногда разбивать окна, поэтому даже приветствовалось, когда мяч был пластиковым и чуть приспущенным, чтобы не скакал. Ворота – два кирпича, разрешалось «водиться» не только на дороге, но и в арыках, и на тротуарах, вплоть до стен домов и заборов. Команды были совершенно разновозрастными и состояли из случайного набора окрестной детворы. Это определялось тем, кому в данный момент разрешили выйти на улицу.
В «куликашки», как ни странно, играли все от мала до велика (даже ученики шестого – седьмого классов). Обычно игра начиналась с наступлением сумерек где-нибудь возле фонарного столба. Самим популярным местом был хорошо освещаемый перекресток нашего переулка и дороги, шедшей к школе. В переулках царила тьма, поэтому в них и прятались. Сначала «считались» известными считалками «На златом крыльце сидели …», «Из-под горки катится голубое платьице …» и прочими. Определялся, кто «куличит»; он (или она) закрывал глаза, прислонялся головой к столбу и начинал громко считать, обычно до сорока. В конце всегда произносилась фраза, которая хеджировала все возможные риски нарушения неписаных правил игры: «Кто за мной стоит, тот в огне горит, кто не спрятался, я не виноват!». Пока шёл счет, народ разбегался прятаться – за деревья и кусты, за углы домов, в арыки, за мусорные ящики, иногда довольно далеко от столба.
«Куличащий» после счета шел искать. Если он находил кого-нибудь, начиналась гонка к столбу, первый прибежавший стучал и громко орал «Тук-тук». Кого «куличащий» «застукивал» первым, тот сменял его на этом неблагодарном посту. Если он никого не смог найти и «застучать», следующий тур игры повторялся с ним же в главной роли. До сих пор у меня перед глазами стоит осенний сумрачный вечер, ярко освещенный перекресток, группы мечущихся в поисках укрытия детей, сырая земля под кустами в арыке, где я часто прятался, и откуда можно было следить за далёкой фигурой «куличащего». Я будто снова слышу тишину ожидания с шелестом голых веток деревьев, потом топот бегущих к столбу, их весёлый визг, споры по поводу того, были ли нарушены правила, разочарованные возгласы тех, кого уже позвали домой. Это могло длиться часами, а компания собиралась редко менее десяти – пятнадцати человек.
В начале декабря в школах начинали готовиться к новогодним праздникам: отбирали тех, кто будет участвовать в самодеятельности. Дома по чьей-нибудь инициативе производился предварительная оценка достаточности елочных игрушек, и принимались решения, чего бы докупить. Но целевые новогодние продажи в магазинах начинались лишь после праздника Дня конституции, то есть после 5 декабря.
Перед праздником в нашем дворе обязательно появлялась ёлка, она всегда дожидалась своего часа быть наряженной в одном и том же месте, на пятачке возле «душа» (душевой кабины). Числа 28 – 29 декабря отец вытаскивал из кладовки крестовину и устанавливал елку в большой комнате, чаще на той половине, где жили когда-то бабушка с дедушкой. Всё это было волнующим предвкушением самого главного — даже не украшения самой елки! – а распаковки и разглядывания игрушек. С ними ты не виделся целый год, забыл, как они выглядят, но ощущение такое, что сейчас ты войдешь в пещеру с сокровищами. Чудные, чудные зверушки, сосульки, домики со сверкающими крышами, и шары, много разных стеклянных шаров. Помню один из них – особый, золотой, какого-то темноватого цвета, словно старинная семейная драгоценность. Это и была настоящая драгоценность, потому что осталась ещё с таких далёких дореволюционных времен — прощальный отголосок бабушкиного детства со старорежимным православным Рождеством, которое, как у всех нормальных людей, предшествовало Новому Году, а не наоборот.
Конечно, такой, как сейчас, широкомасштабной подготовки, связанной с попытками заставить как можно больше людей раскошелиться, тогда и в помине не было. Большая «главная» елка устанавливалась на площади Ленина, но про коллективную встречу Нового Года под бой часов в общественном месте на воздухе тогда даже и думать не разрешалось.
Никто и не думал, 1-е января считалось семейным праздником, компании для приватных встреч если и подбирались, то публично не поощрялись. Судя по кино, литературе и телевизору, советский человек встречал Новый Год либо у себя в семье с родственниками и немногими друзьями, либо во дворце культуры, в коллективе. Из напитков – только шампанское, из танцев – вальс. В общем, суровое время, как мы себе это сейчас представляем. Но тогда мы не чувствовали ничего сурового, всё было для взрослых достаточно обыденным: отдохнул лишний денёк и опять строй себе коммунизм. Только дети могли по-настоящему радоваться и празднику, и нехитрым подаркам, состоящим из ирисок, карамели, яблока и пары грецких орехов. А главное – каникулы и снежная зима, о которой я уже рассказывал в начале этой главы.
Итак, мои стрелки часов снова подошли к отметке «12», круг времени замыкался, чтобы начаться снова. Главным в то время была уверенность в полном «повторении пройденного» в новом природном цикле: зима закончится, будет та же весна, то же лето, та же осень. Останутся те же самые люди, та же школа, тот же наш Шумиловский городок. Несчастья будут происходить с другими и далеко, никто и ничто не изменится, будет хорошо и уютно в привычной обстановке — снова и снова, и снова.
А где-то впереди, но нескоро, маячит замечательная взрослая жизнь — с ядерными институтами, заводами и фабриками, с комсомольскими стройками типа железной дороги «Абакан-Тайшет», сибирских ГЭС, на худой конец, какой-нибудь Голодной степи в Сыр-Дарьинской области. А там, глядишь, обязательно появится прекрасная девушка, с которой … По канонам советских кинокомедий, вроде «Операции Ы».
«Надежда вечна …» — писал Александр Поуп в стихотворении «Эссе о человеке».
Блаженна во веки веков детская надежда – лучшее из того, что у меня было, есть и ещё будет! Аминь.
Глава 6. Конец Belle Epoque[16]
В истории, наверное, не было случая, когда облик большого города после природной катастрофы, в которой все его жители остались живы, изменился так резко, как это произошло с Ташкентом. По сути, уже через год после землетрясения, случившееся 26 апреля 1966 года, это было место, совершенно отличное от того, что десятилетиями привыкли видеть и чувствовать его «старые» жители. Как будто жизнь искала только предлог, чтобы перевернуть все казавшееся устоявшимся, незыблемым и быстро, грубо вбросить всех в новую реальность.
И дело здесь даже не в том, что были уничтожены целые кварталы такой уютной одноэтажной застройки, гармонирующей с тихими улицами и зеленью огромных деревьев. И ни в том, что появились огромные жилые массивы типовых домов, перестроилась центральная часть города или стали прокладывать метро. На мой взгляд, резко изменились ситуации демографическая и психологическая.
Приехало много строителей, которые, получив квартиры, остались жить в городе, почти сразу же увеличился приток жителей из областей республики, на ташкентские развивающиеся промышленные предприятия потянулись специалисты из «центра». Всем нравились возможности быстро получить жильё, сделать карьеру. Кроме того, обитателей России прельщал теплый климат, более высокие зарплаты, обилие фруктов и овощей. Как выразился один мой знакомый, северяне «просто обалдели от персиков и винограда» и больше ни о чём не задумывались. С резким ростом населения стали меняться пропорции национального состава жителей Ташкента в сторону преобладания коренной национальности: высокая рождаемость – штука неумолимая. Быстро стиралась невидимая грань между районами с преимущественным расселением тех или иных национальных групп: получая квартиры в новых домах, никто уже не думал о достоинствах соседства со «своими».
Вместе с тем в Узбекистане стал очевидным рост национального самосознания, усиливалась роль узбекского языка, у широких масс коренного населения все больше проявлялась тяга к истории республики и её деятелям культуры и науки.
Новые люди на новом месте создали иную психологическую атмосферу, более жесткую и гармонирующую с мировыми индустриальными реалиями – в некотором роде с «глобализацией», пока в рамках СССР. Этому способствовало и развитие массовых коммуникаций: уже в 1967 году в Ташкент пришло цветное телевидение, заработала спутниковая система «Орбита». На иной уровень вставала телефонизация быта, пришёл современный фототелеграф. Расширялись возможности республиканских средств массовой информации, увеличивалось количество и время вещания местных телеканалов. Резко интенсифицировалось авиасообщение.
Но у меня иногда проскальзывает совершенно детская и несовременная мысль: лучше бы всего этого не было.
Территориальная отдалённость, затруднительность коммуникаций с Москвой, с остальной Россией и делали нашу жизнь до землетрясения такой уникальной. Мы больше зависели от самих себя, до нас было трудно добраться, нас не захлестывал поток людей, желающих обосноваться в тёплых краях, получив жильё, и стимулирующих индустриальное развитие, которое стало накатывать, как снежный ком. Даже в плане искусства и литературы мы были самодостаточны и вполне довольны тем, что имели. Жизнь текла спокойнее, она не была более богатой, интересной или одухотворённой – она была спокойнее, она была уютнее. Она была ближе к народу, на чьей земле мы жили. Простой пример: после прихода спутникового телевидения, объём вещания на русском языке по местным телеканалам постепенно упал до самого минимума: новости да несколько передач в неделю по каким-то проходным рабоче-крестьянским темам. Стали чаще уезжать местные таланты – на них не было спроса. И народ, склонный всё большее время проводить у «голубых экранов», переключился на московскую тематику, где о нас рассказывали крайне редко и не те люди. Постепенно русскоязычное население окончательно потеряло связь с остатками местной специфики и стало жить унифицировано – по единым стандартам Центрального телевидения, главного органа пропагандистского воздействия на население что Советского Союза, что современной России.
Но этот очевидный впоследствии качественный скачок в жизни города — уже из иной эпохи, а я хочу закончить свое повествование последними месяцами и днями того периода, про который никто не знал, что он окончится так скоро, и что он знаменует собой конец целой исторической эпохи. Хорошей она казалась или плохой – это личное дело каждого, но она была, бесспорно, другой, совсем другой, чем последующая – после землетрясения. Так, вероятно, впоследствии вспоминали жители Европы первые годы XX века до момента начала Первой Мировой войны.
Как я уже рассказывал ранее, год 1965-й пробежал обычно: город потихоньку развивался, решал проблемы, мы росли вместе с ним в гармонии и согласии. Москва, по-прежнему, маячила далеко, как нечто обязательное, но абстрактное; выезды на отдых – в леса и к морю — были редкими и значимыми, но быстро забывающимися событиями. Прошел первый год без Хрущёва, но его политическая линия как будто продолжалась, хотя многим было понятно, что «оттепели» конец. Это подтверждали передачи радиостанций BBC и «Голос Америки», которые слушал иногда мой отец. Их, особенно в то время, у нас не глушили интенсивно, в отличие от «Свободы» и «Свободной Европы». Наш приемник довольно хорошо принимал и BBC, и «Голос» в диапазонах 25 и 31 метр, а у тети был древний аппарат с диапазонами 13 – 16 – 19 метров, в которых «глушилки» вообще не работали.
Для меня после однообразной идеологической накачки иное (и, всегда оказывающееся объективным) мнение о мировых событиях казалось настоящим откровением. Было просто потрясающим слушать по ВВС комментарии Анатолия Максимовича Гольдберга. Когда сквозь трески и завывания эфира доносился его хрипловатый спокойный голос, все события обретали логическую законченность, все причины и следствия становилось в соответствие со здравым смыслом. А музыкальные передачи «Голоса»?! Я вновь и вновь слышу, как радиоволны доносят до меня чудесную музыку оркестра «Бостон-Попс» под управлением Артура Хиллера (запомнил ведь на всю жизнь!), или хиты Битлз, или песни Элвиса. Нечего и говорить, что самой страстной моей мечтой тогда было хоть разок увидеть Америку такой, какой, например, видела её «наш калифорнийский корреспондент Ираида Ван-Деллас». Мечта эта так до сих пор и осталась лишь мечтой, но разве это важно?
Кстати. Любое зарубежье, как вы понимаете, практически недоступное простому советскому человеку (относительно легче было попасть в страны «народной демократии»), представлялось полным странной затаённой романтики несмотря на то, что всеми средствами нам старались внушить: «там» всё плохо, просто ужасно, «там» советский человек не вынесет больше недели, и то во время туристической поездки (разумеется, под надзором агента КГБ). Но как же хотелось побывать в Англии, во Франции, в Италии и так далее! Почему-то я верил, что однажды … Вера и надежда побудили меня уже в юношеском возрасте написать стихотворение, которое даже транслировалось по радио в Ташкентском Политехническом институте. Я, к сожалению, помню всего одну строфу:
Сакраменто, моё Сакраменто – Трепет звёзд, непочатая грусть. О тебе я мечтал из Ташкента И названье твердил наизусть.
В 1965-ом я пошёл уже в шестой класс, стал интересоваться тем, что происходило в стране и мире, заглядывался на наших девчонок, пытался понять, какую профессию выбрать, кем стать. Кроме географии и путешествий ничего в голову пока не приходило, хотя всем говорил про физику. А пока читал рекомендуемую школой русскую художественную литературу XIX века, которую, как впоследствии я понял, познавать в зрелом возрасте для обыкновенного человека — просто пытка.
Получили мы своей чередой и медиа-подарок, о неоднозначности которого я говорил выше. По радиорелейной линии (РРЛ), а по нашему обывательскому мнению, — по кабелю вдоль железной дороги, началась трансляция программ Центрального телевидения из Москвы. Сначала одной, а потом и трёх. Они, конечно, шли с естественным сдвигом в три часа, а потому начинались, помнится, часов в 8 – 9 вечера. Их обычно транслировали до часа ночи. Теперь мы могли смотреть футбол в гораздо большем объеме! Даже матчи из Киева, Ленинграда, Тбилиси. Не говоря уже о популярных передачах «Голубой огонек», «Кабачок 13 стульев», театральных постановках. Мы впервые увидели фигурное катание, лыжные гонки, конькобежные соревнования. Надо ли говорить, что это значило для нас, азиатов, тогда ещё даже не задумывавшихся, что в близлежащих горах можно кататься на горных лыжах.
В те годы мы стали свидетелями весьма странной политики в области искусства, намеки на которую пронизывают фильм «Берегись автомобиля». Дело в том, что кто-то на самом верху решил, что будущее за самодеятельным искусством. Дескать, нечего плодить профессиональных артистов-дармоедов, а рабочие, колхозники (и в меньшей мере неполноценный социальный слой — служащие) благодаря господству Советской власти настолько внутренне талантливы, что им ничего не стоит достичь вершин оперного, балетного, драматического и иных искусств. Следствием такой установки стало резкое увеличение телевизионного эфирного времени, затрачиваемого на танцевальные, хоровые и эстрадные коллективы различных домов культуры. Самодеятельные артисты танцевали целые балетные спектакли и пели в операх, не говоря уже о постановках пьес Островского и Чехова! Словом, как в стихотворении К. Чуковского «Путаница». Помните:
«Замяукали котята: надоело нам мяукать, Мы хотим, как поросята, хрюкать …»?
Всё это предлагалось смотреть стране с экранов телевидения, притом в «прайм-тайм». И смотрели, ибо больше смотреть было не на что, а телевизионный «ящик» уже от себя не отпускал. К счастью, поветрие на массовое искусство стало спадать по мере продвижения к празднованию 50-летия Великого октября, а к 1968 году все вернулось на круги своя: одни профессионалы пели и танцевали, другие – жали и ковали.
Незаметно настал 1966 год. Я почему-то особенно ясно помню, как мы с двоюродной сестрой поехали покупать елочные игрушки – всё туда же, на улицу Карла Маркса. Наверное, это потому, что я в последний раз видел зимой нашу Главную улицу. Мы зашли в магазинчик возле книжного, народу было мало, игрушек – тоже. Но нам вполне было достаточно пары шаров, нескольких гирлянд и двух синих стеклянных птичек, одна из которых ещё и сейчас жива-здорова.
На Новый Год я напросился с тетей к соседке, Лидии Петровне, ибо мои родители дома спиртного не пили и поэтому сам бой курантов в лучшем случае встречали, пережёвывая салат и испечённые по такому случаю пироги. Мы сидели после полуночи часа два, я даже выпил несколько рюмок «Хосилота», пользуясь либерализмом взрослых. По телевизору после обязательного «Голубого огонька» показывали русско-узбекский концерт. Странно, но запомнился номер, где танцевали хорезмский танец под дойру среди декораций – елочек, которые в этой области никогда не росли в известный науке исторический период.
А в первые дни нового года мы жили впечатляющим международным событием: к нам приехали заключать мир после конфликта в Кашмире президент Пакистана Айюб-Хан и Премьер-министр Индии Лал Бахадур Шастри. Посредником выступал А.Н. Косыгин – Председатель Совета министров СССР. (Мне казалось, что в первые два года после снятия Хрущова именно он, а не Брежнев, играл в Кремле главную роль). Кашмир, как известно, был поделен на две части демаркационной линией, а что было там впоследствии лучше и не вспоминать.
10 января они подписали мирный договор, а на следующий день всех потрясла смерть Шастри от сердечного приступа. По телевизору долго показывали траурный кортеж, двигающийся по улицам Ташкента, заполненным народом с траурными флажками, в аэропорт, и прощание государственных деятелей республики с индийским премьером. Мы действительно очень переживали, всем был симпатичен этот невысокий седой старичок в простом френче и черной шапочке. Мама даже была уверена, что здесь явно видны козни Пакистана. Индию и индийское в республике любили всегда по-особенному, поэтому многие говорили, что год, начавшийся таким трагическим событием, не может быть удачным. И они, к сожалению, были правы.
После случившегося у нас появились: автостанция «Шастри», улица Шастри, впоследствии поставили и памятник Шастри. Учитывая международный резонанс установления мира на полуострове Индостан, Ташкент тут же получил в советских газетах наименование «город мира и дружбы». Но история – леди весьма ироничная, она очень скоро представила доказательства одного из главных своих законов: отсутствие резни ещё не означает решения проблем, а нерешенные проблемы всё равно приведут к новой резне.
Остаток зимы выдался бесснежным, весна наступила ранняя. Уже в феврале все вышли «в поля», предвкушая богатый урожай, рано расцвел урюк. Но потом, в начале апреля, похолодало, выпал даже снег – словом год, как год.
Чемпионат СССР по футболу начался в воскресенье 10 апреля (этот же день был первым днем Пасхи). Кстати, весь первый круг был для Пахтакора удачным – ни одного поражения (но в итоге – 9 место, тоже, как всегда). Тем не менее, по мере приближения лета в моих помыслах футбол занимал все более важное место. Но футбол не «внутренний», а международный. Летом в Англии предстоял чемпионат мира, который мы с нетерпением ждали не в последнюю очередь потому, что его должны были показывать в прямом эфире – впервые в отечественной истории. Туда же должен был в составе сборной отбыть третьим вратарем наш Юрий Пшеничников.
В печати постоянно публиковались материалы о предстоящем чемпионате, о будущих соперниках сборной СССР, о тренировочных матчах, об истории Кубка Жюля Римэ, о прошедших чемпионатах Мира и Европы, о футболистах разных команд, наконец, — о Пеле. Помимо «Советского спорта» основная информация шла в еженедельнике «Футбол» (только в 1967 году его переименовали в «Футбол-Хоккей»).
Выходил еженедельник по понедельникам, но в продажу в Ташкенте поступал во вторник. Я уже говорил, что при стоимости в 5 копеек я покупал его у «личного» продавца в базарном киоске «Союзпечать» по 20 копеек. И то со всякими реверансами и «подходами». Но игра стоила свеч. У меня долго ещё хранился потом комплект этих, по сути, газет – обычного размера, но требующих разрезания, так как они форматировались по 4 страницы на лист. Жалко, что в один прекрасный день я их выбросил за ненадобностью, а как здорово было бы сейчас прикоснуться к истории почти пятидесятилетней давности!
В каждом из номеров обязательно рассказывалось об одной из 16 команд, вышедших в финал. Кроме того, давалось уйма исторического и статистического материала: кто, сколько, кому забил, как забил, кто играл, кого заменили и так далее. Приводились интересные фото, рассказывалось о курьезах. Сборная СССР была в тот год по сравнению с другими командами сильна, как никогда в будущем. Болельщики не только тайно, но и явно ждали от неё чемпионства, тем более что группа у нас попалась не очень впечатляющая: Чили, Италия (да, да, средненькая была команда!), Северная Корея. Последняя удивляла всех своим экстравагантным поведением ещё на отборочной стадии.
Так что мы готовились не на шутку: весь июль должен был быть «занят» будущими играми. Под впечатлением большого футбола мы, пацаны, сами гоняли мяч с каким-то вдохновением, отдавая этому занятию все свободное время. Я даже в очередной раз решил записаться в какую-нибудь футбольную секцию, хотя в глубине души понимал, что уже слишком поздно.
После 20 апреля в Ташкенте установилась прекрасная теплая погода. Как всегда, из земли тянулось к солнцу всё, что могло дать хоть один побег. Ароматы цветов смешивались с запахами свежевскопанной земли и цветущих вишен, по вечерам на свет залетали сверкающие майские жуки, мы уже подумывали о том, что хорошо бы перебраться спать под виноградник. В школе готовились к окончанию года, но я был отличником и чувствовал себя вольготно.
Перед Первомайскими праздниками ожидалось ещё одно волнующее событие – матч чемпионата страны по футболу Пахтакор – Динамо (Минск) во вторник 26 апреля. Я лег спать накануне, в понедельник, полный радостных предчувствий: завтра утром куплю «Футбол», днем – не очень сложные уроки, а к их окончанию, в 6 часов вечера, начнется долгожданная игра, в которой мы просто обязаны победить.
А там, там, … спокойной ночи.
Вместо эпилога
Я проснулся от какого-то неясного тревожного побуждения и включил свет. Часы показывали что-то около 5 часов, и по стене напротив кровати ползли два больших чёрных таракана. Это не было неожиданностью, они у нас водились, и я их терпеть не мог – прямо до злобной брезгливости. Одного прихлопнул, другой скрылся, а я решил не тушить свет, так как вбил себе в голову, что он заползет ко мне в постель.
Попробовал заснуть, но из-за этих тварей сон улетучился, и я решил дочитать книгу. Читал, вроде, недолго, и уже начала подступать приятная дремота, как вдруг …
Дом затрясло так, что, казалось, стены рухнут, как игрушечный конструктор, и возле голландской печки разверзлась трещина от пола до потолка шириной, наверное, сантиметр или полтора. Всё это сопровождалось зловещим гулом. Я был настолько поражен, что даже не встал с постели: лежал и смотрел на трещину и на вновь появившегося откуда-то таракана. Потом, через несколько секунд, всё прекратилось.
От оцепенения меня встряхнул громкий голос отца, открывшего дверь и звавшего нас на улицу. Он-то знал, что это такое, так как пережил ташкентское землетрясение 1948 года. Мы набросили на себя одежду и побежали во двор. Повсюду в домах горел свет, люди выскакивали наружу, собирались кучками на улицах. Кажется, прошло ещё два-три более слабых толчка.
Стало понятно, что произошла катастрофа, и нам очень повезло: никто не пострадал, и разрушений видимых не было. Но что делать дальше? На улице было достаточно прохладно, да и нельзя ведь с детьми долго стоять и ждать, что изволит вытворить природа. Через полчаса стало светать, толчки больше не повторялись, и решили – была, не была! – возвращаться в дом. Тем более что пострадали, на первый взгляд, только две наших печные трубы, от которых откололись большие куски, лежащие на крыше. Никто, конечно, уже не заснул, да и пришла пора собираться на работу и в школу. Даже мысли о том, что можно не идти в положенное место, не возникло.
Автобусы ходили, дети и взрослые поехали, кто – учиться, кто — работать. Первой вернулась моя двоюродная сестра, ходившая в школу с немецким уклоном возле Первомайской. Их сразу распустили по домам, сказав, что решение о продолжении занятий будет принято в ближайшее время. Потом из института, располагавшегося на Сквере, вернулась тетя и описала рухнувшие ворота парка Горького. Но она видела, что наши Куранты устояли! Говорили о больших разрушениях в районе Алайского базара, на Кашгарке, ходили неясные слухи о жертвах, о грядущих напастях. Часть людей была даже уверена, что под Ташкентом находится вулкан, который в самое ближайшее время начнет извергать лаву.
В моей школе явились на занятия все, так как было очевидно, что Шумиловский практически не пострадал. Как нам объяснили позже, наши дома удачно расположились на песчаной подушке долины реки Чирчик, поэтому сейсмические волны, исходящие из эпицентра, быстро затухли, не причинив особого вреда. Да, были трещины, да повредились кое-где трубы, но в целом мы легко отделались.
Потом были новые толчки, новые разрушения, но вскоре ташкентцы к этому привыкли и стали заниматься повседневными делами. А школьники от всего этого даже выиграли: учебный год завершился на месяц раньше, и, разумеется, никто по этому поводу не переживал. Наша семья тоже не осталась в накладе: в следующем году нам, как и остальным в Шумиловском, начали делать капитальный ремонт дома в объёме, сильно превышавшем нанесённый ущерб. Видать, нужно было срочно освоить выделенные деньги.
Через пару дней я решил сам посмотреть, что делается в центре города. Обломки ворот парка Горького уже убрали, гастроном внизу Курантов зиял трещинами и был огорожен дощатым забором. Улицу Карла Маркса перекрыли для движения транспорта. Часть небольших одноэтажных магазинчиков возле универмага снесли, сам он был закрыт, но вокруг на прилавках торговля шла вовсю. В общем жизнь продолжалась! Театр Горького почти не пострадал, большинство магазинов возле него работало. Жестокая участь постигла мой любимый книжный магазин, его уже сносили, «Динамо» огородили и тоже готовились сравнять с землей. Про цирк на улице Ленина даже не говорю, он попросту развалился.
Выстояли новые здания: гостиница Ташкент, ЦУМ, театр Навои, дома по Ленинградской. Ничего не случилось непоправимого с концертным залом имени Свердлова. Но вся моя Главная улица практически исчезла с лица земли, центр представлял собой одну большую площадку, где рушили и разбирали по кирпичику когда-то знакомые дома, а ты мог стоять и прощаться с ними навсегда, даже не сознавая, что прощаешься с целой эпохой, а, возможно, — и с детством.
Уже много позже у меня возникло подозрение, что наши власти слишком поспешно разрушали здания, которые можно было бы восстановить без больших затрат. И делали это для обоснования получения крупномасштабной помощи силами и средствами со всей страны. Но я на их месте поступил бы так же. Грех было не воспользоваться таким шансом быстро перестроить весь город.
Давай на этом, читатель, завершим наши встречи — там, где на месте старого ушедшего Ташкента, в пыли и грохоте новостроек, слышался уже многоголосый хор новых поколений его жителей. Где я и мои земляки когда-то ходили по делам или просто гуляли, где родились и прожили часть жизни, хочется надеяться — не самую худшую. В тех уголках, что были нашим домом — самым надежным и желанным убежищем от всех мыслимых и немыслимых бед.
Десятилетие, которое я постарался описать в этой книге, не складывается просто арифметически из дней календаря. В нем сосредоточилось столько событий и эмоций, что правильнее назвать его веком, изломом между уходящим в далекое прошлое временем ещё дореволюционного патриархального островка европейской культуры среди недавно завоеванных Россией земель и временем новым — жестким, не ведающим снисхождения к слабым и содержащим в себе неожиданные угрозы. В том числе и для тех, кто стал считать эту землю родиной, не будучи связанным с ней узами, более глубокими, чем приятные воспоминания о плове, шашлыке и потрясающих фруктах или восхищение окружающим пейзажем.
На нашей последней встрече мой спутник по страницам этой книги вправе задать вопрос, почему я взялся писать воспоминания. Уж не потому ли, что хочу оставить некое назидание последующим поколениям? Честно скажу: «Нет!» Мало кто из нас может извлечь полезное из уроков прошлого, ведь вопреки распространенному мнению люди не учатся на чужих ошибках, они не учатся даже на своих. Книга — скорее лекарство, которым я пытаюсь лечиться сам, не зная до конца от чего, и не будучи уверен в успехе.
Вот и пришла пора попрощаться с городом моего детства, с теми, кто окружал меня в те незабываемые годы. Мне хочется, чтобы Ташкент после стольких лет разлуки простил меня и отпустил навсегда, чтобы я смог почувствовать себя свободным, смог привязаться, наконец, также сильно к другому месту и другим людям. Но возможно ли это, и хочу ли я этого на самом деле?
Москва — Санкт-Петербург, 2010 — 2023 годы
[1] По крайней мере, в той версии фильма, которую я увидел впервые.
[2] Курт Воннегут в романе «Бойня № 5» писал: «По-моему, самые симпатичные из ветеранов, самые добрые, самые занятные и ненавидящие войну больше всех – это те, кто сражался по-настоящему».
[3] Напомню, что вплоть до осени 1967 года рабочая неделя в СССР была шестидневной, с укороченным на 1 час рабочим днем в субботу.
[4] Специальная едкая смесь, вроде жевательного табака, темно-зелёного цвета с очень специфическим запахом. Она раздражает слизистую оболочку рта и оказывает слабое наркотическое действие.
[5] ГОСТ – государственный стандарт.
[6] ОСТ – отраслевой стандарт
[7] Уже в зрелом возрасте я узнал, что эти интригующие цифры обозначали просто-напросто номера технологий (или технологических линий) их производства.
[8] Райсобес: в советское время так называлось районное отделение органов социального обеспечения, куда часто наведывалась моя бабушка.
[9] Есть, правда, мнение дотошных краеведов, что не было никакого купца Тезикова, а произошло название от таджикских гастарбайтеров — «тезиков», но так ли теперь это важно?
[10] Широко известный классический китайский роман, написанный в XIVвеке
[11] Лянга – небольшой лоскуток овчины с длинной шерстью, к которой со стороны кожи прикреплялся кусочек свинца. Его подбрасывали вверх внутренней стороной обуви; задача заключалась в том, чтобы сделать это как можно больше раз, не уронив на землю.
[12] Ашичка – часть сустава мелкого домашнего скота, мосол, которому придаётся форма прямоугольного параллелепипеда с дыркой посередине. Эту дырку заливают свинцом в «ударных» ашичках, которыми выбивают из круга простые – так называемые «свинчатки»). Опять, выигрывает тот, кто выбьет больше.
[13] Знаменитая узбекская артистка балета, прославившаяся исполнением ролей классического репертуара в «Лебедином озере», «Дон Кихоте», «Жизели»
[14] Тоже реминисценция на название одноименного романа Синклера Льюиса.
[15] Не курить!
[16] Фр. Прекрасная эпоха.
Точно передано.Всё очень знакомо.Большое спасибо!
Рубенович[Цитировать]
Всё так. Плюс откровенно, лирично.
Автору спасибо!
Энвер[Цитировать]
«Признаюсь, в детстве я мечтал о независимости моей республики».
Сколько признаний можно услышать под конец человеческой жизни, разных — нужных, ненужных, умных, глупых… Поди в них разберись, да и нужно ли. Но странное было у автора детство, в котором мечталось о независимости «моей республики». В остальном, если отбросить банальности, избыточные ссылки на авторитеты, книги и кинофильмы, легкий флирт с философией, неизбежные для этого жанра преувеличения и подрисовки и очевидное желание понравиться читателю, то можно получить довольно интересный взгляд на прошлую жизнь в Ташкенте. Взгляд со стороны, издалека, так сказать, из «безопасного» места.
Потом странное посвящение — «внукам, которые его [Ташкента] никогда не увидят». Эта категоричность представлена не как возможность, а как пожелание автора. Иначе, как он может быть уверен в том, что земные пути рано или поздно не приведут его внуков в славный город Ташкент.
Джавдет[Цитировать]
видимо — не увидят ТОТ , старый , милый ТАШКЕНТ !!! не нынешний , в бетоне …..
Шамиль[Цитировать]
Цирк он походу увидел не 26-27 апреля, а гораздо позже, когда его танковым тягачом разломали. Цирк вообще не пострадал в результате землетрясения, там пришлось пожар организовывать, а затем сносить танковым тягачом. А так, всё многословно и общеизвестно.
Саид[Цитировать]
Меня зацепило знакомое сочетание фамилии и инициалов. Странное дело, я вряд ли знаю отчество еще кого-либо из моих одноклассников/однокурсников. А твое почему-то врезалось в память. Приятный привет из детства.
Юрий Берлин[Цитировать]
Судя по всему автор этих воспоминаний мой однокурсник по энергофаку ТашПИ (1972-1977). Фамилия редко, да и проскользнувшая информация о его работе в энергетической организации, свидетельствует о правильности моей догадки. Осика, если правильно помню, женился ещё на одной моей однокурснице Ольге Крупенье (если ошибаюсь, пусть автор меня поправит). Что касается воспоминаний — да всё похоже, в Шумиловском городке жили мои бабушка с дедушкой и я очень много проводил там время, особенно летом,- купался в Карасу, вместе с местными ребятами, в лянгу играл и другие пацанские игры. Но несколько раз резанули некоторые рассуждения автора о том времени. Судя по всему на это наложилось сформированное к этому времени мировоззрение автора. Здесь я согласен с комментатором Джавдетом. Действительно странные мечты о независимости Узбекистана школьника 60-х годов. Ни мне, ни моим товарищам и в голову такое не приходило. Думается, это сегодняшний взгляд моего однокурсника, спроецированный в прошлое. Так называемая ложная память. Очень близки мне оказались отношение автора и его воспоминания о футболе. Об этом у меня есть очень большой очерк «Виват, футбол, виват», опубликованный когда-то в «Письмах». Литературные предпочтения автора, о которых вскользь упомянуто, также мне близки. Вот как-то так.
Владимир Фетисов[Цитировать]