«Немного о политике в моей извилистой жизни». Часть 1 История Ташкентцы
Юрий Подпоренко
Фрагмент первый из недописанной книги.
Впервые политика ворвалась в мою жизнь, когда мне быдл всего шесть лет. Март 1953-го года, смерть Сталина. Не вполне понимая, что происходит, я впитывал интуитивно, вкачивал в зрительную память происходившее вокруг. Холод, необычный в Ташкенте для начала марта, все в пальто, и на лацканах практически у всех прикреплены самодельные черно-красные значки — обтянутые красным шелком пуговицы на черном фоне. И — сплошь заплаканные лица. Лишь через несколько дней после смерти Сталина я с родителями оказался на сквере возле памятника вождю и увидел вокруг постамента огромное количество венков. Все это буквально впилось в мою память. Хотя, разумеется, я ничего не понимал, только видел всеобщее горе, недоумение — как жить дальше?
Потом — ХХ съезд КПСС. Тоже — совершенно житейское восприятие. Дело в том, что у отца был близкий друг — дядя Сережа Доломанов, как и отец он работал помощником машиниста, а его жена тетя Галя работала машинистом тепловоза и была членом партии. Довольно кичливая толстая тетка, она оказалась делегатом этого съезда. И когда она вернулась с него, то многозначительно помалкивала, мол, ничего не велено рассказывать. Примерно в это же время у нас в квартире появился радиоприёмник «Рекорд», и когда отец не был в поездке, он слушал по ночам, приникнув ухом поближе к этому ящику, вражеские голоса. Мама на него немного сердилась, но он все равно слушал сквозь шум глушилок то, что вещали из-за границы.
Это все — политика снаружи, ведь самого этого слова я еще и не знал.
Такая вот «политика снаружи» запомнилась эпизодом, когда я впервые и, похоже, единственный раз в жизни проявил себя «истинным патриотом». Году примерно в 1956-м, когда вовсю уже гремела холодная война, я авторитетно стал объяснять дворовым приятелям, что «вместе — мы сила!» Кто «мы» и с кем «вместе?» «Мы — Советский Союз, а вместе с Китаем!» И с видом умника-очкарика пояснил, что нас 150 миллионов и их — 700 миллионов. Поэтому никакая Америка нас не возьмет. Откуда я набрался этого — не помню. Скорее всего из разговоров взрослых.
Крошечный прыщик на теле кичащегося своей мощью Советского государства, я ощущал тогда себя его частью, что придавало силы и уверенность, рождало самочувствие спокойствия и счастья. Кстати, о счастье, точнее об этимологии этого слова. Десятилетия спустя, когда я оказался на курсах повышения квалификации редакторов в Москве (позднее расскажу об обстоятельствах этой поездки подробно), довелось узнать от замечательно глубокого историка Игоря Данилевского, что, по его версии, история рождения этого слова восходит к тем временам, когда древнерусский боярин одаривал за верную службу кого-то из своей свиты частью собственных владений. А тот, оказавшись «с частью», испытывал соответствующее чувство. А древний суверен, одаривший своего вассала, привязывал его крепко-накрепко, делая неотъемлемой частью своей команды.
Чувство при-частности — к определенной группе, сообществу, стае и т.д. — присуще многим живым существам и возникло, похоже, задолго до рождения рода человеческого. Скажем, стая волков, нападая на быка, не гарантирует полную свою сохранность, ведь бык кого-то из волчар может и убить копытом. Но стая в целом обязательно справится со своей добычей, пусть и не досчитавшись кого-то из своих членов. Бандерлоги из знаменитой сказки Киплинга сильны своей сплоченностью, но и на них находит управу удав Ра, обладающий сильным гипнозом и тем самым лишающий их воли. Сколько таких вот, уже человеческих Ра, возникло за долгую историю человечества и продолжает возникать, лишая воли и способности думать самостоятельно бандерлогов в человечьем обличье…
В связи с темой «причастности» вспоминаю и такой совершенно будничный эпизод моей юности. Мы, несколько одноклассников-восьмиклассников, не сговариваясь пошли из школы одной дорогой, просто всем оказалось по пути. И кто-то из ребят, почувствовав прилив уверенности, сказал, что, мол, сейчас мы — сила. В те времена в ребячьем лексиконе было понятное всем молодым слово «кодла». Оно означало группу полубандитсвующих молодых людей, на глаза которым, когда они вместе идут по улице, было лучше не попадаться — забьют до полусмерти. Чаще всего они нападали не на случайных прохожих, а на тех сверстников, кто готов был противостоять им. При чем здесь политика? Да при том, что для огромного большинства людей причастность к чему-то большому, к сообществу, рождает самочувствие душевного комфорта, «с-частья», что как бы само собой отвергает необходимость задумываться о свойствах этого сообщества. И даже самое робкое и невинное вроде бы пожелание «подумай!», обращенное к такому человеку, вызывает, как правило, протест — «я что — дурак?».
Но вернусь в годы своей молодости.
Впервые я подумал о том, что «Неспокойно что-то в Датском королевстве», то бишь Советском, когда осенью 1964-го года, поджидая на остановке троллейбус, чтобы ехать на занятия в музучилище, услышал от какого-то мужика слова «Хруща сняли!» и отчетливо помню, что и слова эти, и смешок мужика мне не очень понравились.
В музыкальное училище имени Хамзы я поступил после окончания средней школы и, будучи освобожденным от общеобразовательных занятий, был обязан посещать уроки по истории КПСС, которые вел директор школы, которую я окончил, по фамилии Монгайт. И как-то стало понятно, что курс этого предмета уже изменился в соответствии с «линией партии», то есть в послехрущевское время в него внесли определенные изменения. И это обстоятельство еще добавило сомнений в незыблемость представлений о реальной истории партии и государства.
Еще одно воспоминание на тему «политики снаружи» связано с моей учебой в Ташкентском театрально-художественном институте имени А.Н. Островского. Дело в том, что поступил на вечернее отделение театроведческого факультета я как бы «внахлест», после окончания третьего курса в училище, где продолжал учиться на дневном отделении. Это был, пожалуй самый счастливый год в моей жизни — насыщенный новыми знаниями и открытиями, заполненный до отказа и расписанный буквально по минутам. Днем — занятия в училище, вечером — в институте, а кроме того — еще три работы: музработником в двух детсадиках и педагогом в музыкальной школе при Народной филармонии. Это я упоминаю к тому, что в летнюю сессию у меня вышла накладка. В школе был назначен заключительный педсовет, неявка на который оборачивалась тем, что отпускные, как пригрозил директор Иосиф Тимофеевич Ладин, ты сможешь получить только в сентябре, что было для меня невозможным. А на это же время была назначена консультация преподавателя истории КПСС Алексея Григорьевича Замостяного. Естественно, я выбрал педсовет и… поплатился за это. Встретившись с Замостяным, я понял, что он крепко обиделся на то, что меня не было на консультации, и когда я пришел на экзамен, стал меня «гонять» по всему курсу. Я мужественно сопротивлялся, потом миролюбиво сказал, что, мол, подготовлюсь получше и приду еще раз. Дело в том, что по всем предметам у меня уже стояли в зачетке пятерки, и не хотелось портить картину, тем более, что к этому моменту уже была договоренность с заведующим кафедрой Яковом Соломоновичем Фельдманом о том, что я перевожусь на первый курс дневного отделения, который он и набирал. Ничего хорошего у меня тогда с историей КПСС не вышло. На второй или даже на третий заход на экзамен Замостяный заявил, что, мол, у меня мысли неверные, и пятерку он мне не поставит. Пришлось смириться с четверкой. На дневное отделение я перевелся, но Яков Соломонович строго приказал ходить на все занятия, несмотря на то, что по большинству дисциплин в зачетке стояли отметки. И с Замостяным пришлось общаться. Лекции по истории КПСС читал другой педагог, а Алексей Григорьевич вел семинарские занятия.
И весной наступил своего рода «час расплаты». На семинарское занятие нагрянула с проверкой межвузовская комиссия — педагоги из пединститута. Было наглядно видно, как трусит этот всегда самоуверенный балагур со своими словечками типа «сын туркменского народа», когда он встречался глазами с однокурсником Сердаром Непесовым. Тут весь его апломб спал. После некольких напряженных мгновений, когда было заметно, что у мэтра едва ли не дрожит хвостик, как у нашкодившего щенка, «на сцену» друг за дружкой выходят два курсовых мини-аса: Таня Рабина, дочка замечательного институского преподавателя Ирины Соломоновны Гринберг, девочка сплошь институтская, считай, с пеленок, и ваш покорный слуга, отличник-вотородник. Стоит заметить, что несмотря на то, что эту чертову историю КПСС я проходил уже в третий раз, к занятиям готовился тщательно — «ботаник», как нынче выражаются, во мне сидел крепко — была невыносима мысль, что меня о чем-то спросит педагог, а я не смогу ответить. Так вот. Каждый из нас говорил примерно минут по двадцать — двадцать пять, что заняло все время семинарского занятия. Комиссия растаяла в улыбках: мол, не зря ты, дорогой Алексей Григорьевич, землю топчешь, коли вырастил таких замечательных учеников. И когда я вышел во двор перекусить в институтской столовке, то Замостяный, растопырив ручищи, полез обниматься — выручил, мол, меня, ох выручил. И когда пришло время экзамена, то он, подловив меня в коридоре сказал: «У тебя в зачетке стоит четверка, так ты приходи завтра, художники будут сдавать, я исправлю на пятерку». А про щенка я упомянул не случайно. Ирина Соломоновна, женщина точная и, порой язвительная в оценках, как-то вспомнила, что когда сняли с высокого поста Никиту Сергеевича Хрущева, то Замостяный был похож на щенка, остановленного на бегу так внезапно, что у него занесло вперед задние лапки. Вот так реальная политика наносила удары по ее верным служителям.
В следующий раз политика, на этот раз не большая, а местная, совсем локальная, вмешалась на втором курсе. Дело в том, что во время учебы, всему виной моя неуемная любознательность, я сильно заинтересовался зарубежным театром и, в целом, западноевропейской культурой и философией. Отчасти это происходило с подачи еще одного замечательного педагога — Елены Анатольевны Гершберг. Человек фантастически образованный, она окончила театроведческий факультет института в год моего поступления на вечернее отделение. И сразу же стала преподавать в нем курс истории зарубежного театра, а чуть позже разработала и утвердила в Москве курс истории восточного театра и стала его нам преподавать впервые во всем СССР. А по первому, инязовскому образования она была полиглотом, знала несколько языков. По зарубежному театру мы тоже писали курсовые работы. И я писал под ее руководством и о цикле статей Бертольда Брехта «Покупка меди», и о пьесах Жана-Поля Сартра, только что опубликованных в Советском Союзе, с потрохами влезая в экзистенциализм и выискивая цитаты из советских книг под рубрикой «Критика буржуазной философии». На втором курсе, который было положено завершать работой на тему «актер в роли» я выбрал Андрея Миронова в роли Дон Жуана в спектакле «Дон Жуан, или Любовь к геометрии» в Московском Театре Сатиры. Летом, когда обязательно ездил в Москву и насматривал спектакли, я посмотрел эту постановку и очень вдохновился. И великолепным Андреем Мироновым, и Максом Фришем, замечательным швейцарским писателем и драматургом.
Я нашел и прочитал роман Фриша «Homo Фабер» и с большим воодушевлением работал над курсовой. Даже закончил ее досрочно и дал почитать второму руководителю курса Виктору Константиновичу Иванову, который, судя по последующим событиям, даже и не заглянул в текст. Я же с нетерпением ждал времени подведения итогов. И дождался… Яков Соломонович делал по традиции разбор наших курсовых, но про мою — ни слова. И лишь под самый конец он буквально обрушивается на двух студентов — мою однокурсницу, не стану называть ее имени, и меня. На однокурсницу за то, что она, мол, написала чистую, халтуру, как говорится, левой ногой, а на меня, как и в случае с Замостяным, за «неправильные мысли», за увлечение буржуазной философией, которая заводит меня не туда, куда нужно. Он буквально высек меня своими словами. Да, в тексте было много уделено внимания пьесе, и творчеству Макса Фриша, но в оценках актерской работы Андрея Миронова я был довольно точен, в чем убедился, когда нашел и прочитал опубликованные рецензии маститых критиков. Но, конечно, все эти оценки композиционно тонули в рассуждениях о пьесе и о Фрише. Это была настоящая показательная порка в духе прежних времен, которые, как казалось, уже никогда не смогут вернуться. Все однокурсники сидели притихшие и подавленные. Слава богу, что она не имела последствий — не повлияла ни на мою повышенную стипендию, ни на оценки. Но я долго был оглушен таким поворотом. Но от «вредных» мыслей не отказался.
Судьба одарила меня дружбой с еще одним замечательным педагогом — Никифором Ивановичем Качановским, который читал нам курс диалектического материализма. Он был по своим философским взглядам гегельянцем, а по жизни «отсидентом». Что это значит? Напомню ныне забытый анекдот. Армянское радио спрашивают: «кто такой диссидент?» А оно отвечает: «Мы такого не знаем. Есть досидент, есть отсидент и есть сидент». Так вот он был отсидентом, пострадавшим за свои взгляды и мысли. Помню, как мне кто-то из знакомых дал почитать отпечатанную на машинке речь Сартра в связи с его отказом от Нобелевской премии по литературе, присужденной ему в 1964-м году. Никифор Иванович прочитал, подержал листочки в руке и на мой вопрос, не хочет ли он оставить этот текст себе, покачал головой и грустно ответил: «Мне нельзя».
Был ли я активистом-общественником в институте? Скорее — да. Яков Соломонович сразу же определил меня на курсе то ли старостой, то ли комсоргом, уже и не помню, скорее тем и другим одновременно, как самого старшего на курсе. На старших курсах был членом институтского комитета комсомола. Самой большой и памятной общественной акцией стало сочинение всем курсом шуточной пьесы-капустника под названием «Не боги горшки обжигают». Сочиняли ее мы все вместе, а потом, когда в сыром виде текст был собран, мы с однокурсником Славой Глотовым поделили листочки пополам, договорились о размере и рифмовке и за ночь переписали текст стихами. А потом поставили с помощью однокурсников-режссеров ее на сцене Учебного театра. Успех, как помнится, был весьма приличным. В спектакле участвовали студенты актерского русского курса. Имена подзабыл. Твердо помню, что в спектакле одну из ролей исполнял Костя Захарченко, который давным-давно живет в Америке. Текст, по тогдашнему порядку, отнесли на согласование к проректору Валентину Петровичу Хорошхину. Тот, прочитав, улыбнулся и дал добро. Память сохранила всего несколько слов из этого сочинения. Дело в том, что одним из объектов наших шуток был ректор Хамид Абдуллаевич Абдуллаев, добрейших человек, который боролся как мог, с патлатостью и бородатостью студентов. Помню, как ко мне, приехавшему с преддипломной практики с бородкой, он подходил и спрашивал строго: «Ты кто? У нас таких нет!» Так вот. В спектакле Зевс, обращаясь к одному из бородатых персонажей, вопрошал: «Ты кто?» Тот в ответ, дрожащим голосом взмолился: «Ах, Зевс-ака, Домла, Худо!» И слышал в ответ грозные слова: «Тебе уж не поможет Бог! Стипендии тебя лишить, а бороду тебе побрить». Тем, кто не знаком с узбекистанскими реалиями, поясню: Домла — учитель, наставник, а Худо — Бог.
Еще раз политика местного разлива вмешалась в мою жизнь при окончании института. Мое, уже упомянутое увлечение западной культурой возникло не на пустом месте. В конце 60-х — начале 70-х годов прошлого века многие явления и важнейшие имена западноевропейской культуры постепенно проникали в нашу советскую действительность, порой, точнее, просачивались. А плод, долго остававшийся запретным особенно сладок. Добрые и даже дружеские отношения с Еленой Анатольевной Гершберг к концу учебы вылились в ее предложение написать диплом о драматургии Эжена Ионеско. Это показалось возможным при том обстоятельстве, что я подружился с замечательным человеком — Ароном Александровичем Бланкфельдом, дедом моей приятельницы по институту Бэллы Мирончик. Врач-психиатр, кандидат медицинских наук, автор диссертации о психических травмах людей, переживших ашхабадское замлетрясение 1948-го года, он, несмотря на преклонный возраст, оставался чрезвычайно любознательным человеком, в частности, выучил французский язык. А Елена Анатольевна была в переписке с одним французским филателистом, которому высылала почтовые марки, а он в ответ присылал ей номера французского журнала о театре. И у нее к этому времени оказалась подборка пьес Ионеско. И возник такой замысел: Арон Александрович переводит пьесы на русский, а я напишу о них дипломную работу. Дело двигалось успешно, к началу пятого курса пьесы были переведены — их рукописные переводы напоминали древние свитки — Арон Александрович каждый следующий лист бумаги подклеивал к предыдущему, чтобы не потерять что-то и не забыть, так было ему удобно. Потом много лет эти свитки хранились в моем шкафу. Я предвкушал увлекательную работу над дипломом, но когда осенью 1971-го года наступил момент утверждения тем дипломных работ, ситуация резко напряглась — мою тему на предварительном обсуждении утверждать не стали.
Помню, как в день окончательного заседания кафедры я с тревогой ждал Елену Анатольевну у нее дома, в переулке недалеко от Госпитального базара, беседуя с ее замечательно мамой. И когда она, наконец, пришла, я сразу понял, что все рухнуло. Елена Анатольевна подтвердила, что доктор искусствоведения Мамаджан Рахманович Рахманов, читавший нам курс по истории узбекского театра, решительно высказался о том, что, мол, пусть в Москве, Ленинграде или Киеве выпускники театроведы пишут о зарубежном театре, а наши, тем более отличники, должны писать дипломы об узбекском театре. Елена Анатольевна взяла с полки учебник по истории узбекского театра и решила карандашиком ткнуть в оглавление, чтобы так, как нынче выражаются «рандомно», выбрать новую тему для моего диплома. Тут я ее остановил, потому что предчувствовал такое развитие событий и немного приготовился. Дело в том, что к этому времени я нашел и прочитал пьесы и стихи в переводах на русский язык тогдашнего классика и основоположника узбекского советского театра Хамзы Хаким-заде Ниязи. И решил, что в случае неудачи с Ионеско, буду писать о нем. Рисковать и идти против течения, признаюсь, не хотелось. Тем более, что годом или двумя ранее был похожий случай с выпускником вечернего отделения (руководителем была Е.А. Гершберг), когда дипломная комиссия его защиту не приняла и спорную работу отправили в Москву, где ее состоятельность была признана. Но этот человек от перенесенного стресса серьезно заболел, а мне совсем не хотелось повторять этот опыт.
Я сформулировал тему дипломной работы так: «Героическое в эстетике Хамзы (на примере драматургии и поэзии)». и пришел с этим предложением к… кому бы вы думали? Естественно, к Мамаджану Рахмановичу. Он повертел в руках бумажку с названием темы и в восточном стиле произнес: «Я предлагаю в этой теме заменить слово «Хамзы» на слова «Камиля Яшена». Думаю, через два года вы сможете защитить кандидатскую диссертацию». Я знал, конечно, что Камиль Яшен был в те времена проставленным драматургом, председателем Союза писателей Узбекистана, обладателей множества наград и званий. Знал я также, что в молодости он был учеником Хамзы. Вспоминая сегодня события полувековой давности, все равно не могу себе внятно ответить: верно я поступил, отказавшись от такого заманчивого предложения или нет? Обделила, похоже, меня природа хваткой и оборотистостью. Да, какое-то время у меня возникло и довольно долго держалось самочувствие мопассановской Пышки. Думаю, образованные читатели помнят этот рассказ французского классика. Правда, годы спустя, присутствуя на собрании в Союзе писателей Узбекистана во времена перестройки, слушая как молодые писатели обрушились с критикой на несменяемого главу писательского союза, я подумал, что поступил в свое время верно.
Тема была утверждена, но я все тянул время с началом работы над дипломом. И дотянул почти до конца марта 1972-го года, когда уже остро встал вопрос распределения после окончания института. Отношение руководства института ко мне было очень доброжелательное — почти все годы моя физиономия была на доске с портретами под рубрикой «Наши отличники». Если ничего не предпринимать, то мне светило распределение в один из русских провинциальных театров драмы республики — Ферганский или Самаркандский. Признаюсь, мне не хотелось ехать в провинцию. Это прекрасно понимали и в ректорате. И мне было сделано неофициальное предложение: принеси запрос хоть откуда, хоть из школы, где требуется преподаватель эстетики в старших классах. Ходить по школам и предлагать свои услуги я попросту стеснялся. И я позвонил Виктору Медведеву, который к тому времени работал уже вторым секретарем Ташкентского горкома комсомола. Я попросил его подобрать школу, директор которой смог бы написать запрос на мое распределение. Позвонил раз, другой, он все откладывал. И когда позвонил в третий раз, то Витя с неизменной для него шутливой интонацией сказал, что нашел для меня работу. «Где?» — спросил я, истомившись неопределенностью. «В обкоме комсомола», — ответил он. И добавил: «Лена Степанова (она была неосвобожденным секретарем комитета комсомола, когда я поступал в институт) пошла работать в райком, я — в горком, а ты, бери выше — в обком». Я, совсем опешивший от такого поворота событий, тем не менее, пришел на другой день в суперсовременное по тем временам здание Ташкентского областного комитета Компартии Узбекистана, где на первом этаже располагался обком комсомола. Как выяснилось, там в основном работали так называемые выдвиженцы, активисты, которые, оставив свои профессии, пошли, как тогда говорили, по общественной линии. Работали все с огоньком, с энтузиазмом, но пишущих людей среди них было маловато. А я, по некоторым приметам, был как раз из таких. Стремительно, кажется, в два дня я прошел так называемые собеседования с соответствующими руководителями, получил вожделенную бумагу на бланке с запросом о распределении и был зачислен лектором в отдел пропаганды. На прощание мне Первый секретарь обкома сказал, что завтра я должен выйти на работу. Опешив вновь, я сказал, что еще не окончил учебу и не защитил диплом, на что мне ответили, что это не важно, надо работать. С большим трудом я выпросил отсрочку на две недели. Так политика вновь ворвалась в мою жизнь.
За две недели я успел написать введение к диплому, уволился из садика и вышел на работу. В отделе кадров удивились, что у меня почти десять лет стажа. Дописывал дипломную работу по вечерам, а по утрам отдавал кусок текста маме, а та относила его на работу, где милая девушка машинистка перепечатывала его. Мамаджан Рахманович отказался читать рукописный текст, и его руководство моей работой выражалось в том, что какие-то места текста он одобрял, а какие-то вычеркивал. Так и двигались к намеченной цели. Работу написал и защитил на отлично, выпросив на день защиты и на экзамен по общественным дисциплинам отгулы. Получил красный диплом как раз полвека тому назад.
Еще в институте мне стала известной формула «Журналисты — подручные партии». И я понял, что, хотя, возможно, стану узко профильным журналистом, пишущим о театре, об искусстве, но без членства в партии будет трудновато. Институтские педагоги поговаривали об этом, но в те времена к творческой молодежи было напряженно пристальное отношение. И Виктор Медведев стал первым освобожденным секретарем комитета комсомола ТТХИ именно потому, что как раз в это время такую должность ввели в творческие вузы независимо от количества студентов-комсомольцев. Чтобы пригляд за юными творческими мозгами был попристальнее. В обкоме к моей беспартийности отнеслись с пониманием, и через год работы меня приняли кандидатом в члены партии.
(Продолжение следует)
Политика — она такая, она везде.. Дойдете до 80-х — наймите телохранителей, а то, как говорил Сартр — «Он слишком много писал..» :)
У Вячеслава Шпаковского (topwar.ru) похожие воспоминания, но в Саратове, и не в Театральном, а в партшколе.. и он тоже был лектором (и учителем истории).
Но главное, конечно, понять в чем прокол советской системы позволившей троечникам победить отличников (ведь это главный признак постколониальной системы :)
AK[Цитировать]
АК! Почитаейте, если интересно, мою версию ответа на Ваш вопрос, опубликованную более 20 лет тому назад в журнале «Звезда» (редакция не включила этот текст в электронную версию номера):
http://podporenko.narod.ru/theatre.htm
Юрий Подпоренко[Цитировать]
с точки зрения гуманитария и ядерный реактор всего лишь прекрасные декорации..
Но советскую систему делали не артисты и даже не ораторы на митингах. Ее делали специалисты высшего мирового уровня, воспитанники еще имперской системы (как и Красная Армия побеждала не театральным рванием тельняшек, а профессиональными царскими генералами).
Но я согласен, что вопрос, в общем, решен еще в древнегреческой трагедии — приходят герои, создают новый мир, а за ними гурьбой бегут обычные и съедают этот мир. Вот вам и кульминация и развязка. Наполняйте любыми декорациями..
А сравнивать Маркса с Геббельсом или хотя бы с маркетологами все-таки некорректно (Майн Кампф более популярен :) Толпу сочинения Маркса не вдохновляли, а профессионалы вдохновляются научностью и реагируют на обоснованные идеи. На основе которых и нынешние глобалисты бударажут наш нынешний мир :)
Весь мир — театр, но тогда и мир первобытных людей — театр! Смешивая Троцкого и Пушкина мы смешиваем Запад с полуЗападом, а ведь есть еще Восток! И еще сто лет назад это было понято и реализовано пусть не в России, но в Китае.. а Россия обречена быть полуЗападом, такова ее культурная функция в мире.. (и в этом театре также будут гильотинировать пушкиных и есениных, сталиных и берий :(
В реальности театр ограничен только потомками героев (аристократия) и будущими героями.. остальные массы живут реальной жизнью как первобытные люди.
В наивысшей точке развития, перед падением эти аристократы считают весь мир своим театром:
«.. Сочиняя и разыгрывая «СССР», человечество, между прочим, не впервые экспериментирует на самом себе…» — не только артисты, но даже космонавты (за исключением Гагарина) оказались тупыми служками элитариев..
Такой театр нам не нужен!
(на статью ЮРИЯ ПОДПОРЕНКО* «ВЕСЬ МИР — ТЕАТР…» 2001г.)
AK[Цитировать]