Маме Искусство
Рассказ из недавно вышедшей из печати книги Сида Янышева.
Я сижу в квадратной комнате и смотрю сквозь застекленную решетку на тополь. Тополь, поделенный прутьями моей решетки на три неравнозначные части, в свою очередь глядит на меня. С укоризной так глядит, покачивая своей макушкой, дескать, где ты, а где я!
Ему хорошо рассуждать: он дружит с ветром и тянется к солнцу. А я один.
Вот уже целых четыре дня я живу в лагере и, подумать страшно, сколько еще должен в нем прожить. Когда мне исполнилось восемь лет, я впервые попал в подобный лагерь. Моему брату, с которым я к тому времени ни разу не разлучался более чем на сутки, в нашем дворе на челюсть упали футбольные ворота. Ему наложили “шины”, и в лагерь я поехал один. Помню, как мы с мамой сидели в беседке, недалеко от проходной. Мама дала мне конфету в неприглядной обертке и сказала, чтоб я не скучал, что через четыре дня на открытие смены она ко мне приедет. Где-то над воротами возвышался огромный тополь, а я, дожевывая карамель, спешил в свой отряд, чтобы поскорее окунуться с головой в лагерную жизнь. Уже на следующее утро я затосковал, еще не зная, что это изнутри разъедающее чувство называется тоской. Просто весь этот лагерный режим с его завтраками и полдниками по расписанию, линейками, уборками территории и отрядным разучиванием песен с первых же минут мне стал невыносим. Я заскучал по маме, брату и бабуле.
Впервые оказавшись оторванным от дома, я вдруг проявил себя совершенно не приспособленным к одиночеству, равно как и не способным самостоятельно найти себе друга. Из целого отряда почему-то веселых и не скучающих сверстников я остановил свой выбор на, как мне показалось, таком же одиноком и грустящем мальчике и стал молча ходить за ним по пятам. Видно, я в нем ошибся, потому что ему мое преследование не понравилось, и он стал меня открыто избегать. А я все равно продолжал ходить за ним, как приклеенный. Спустя несколько дней, помню, мне было жутко стыдно случайно услышать, как он, показывая пальцем в мою сторону, жаловался пришедшей навестить его маме: “Все время ходит за мной и ходит…”
Уже на второй день пребывания в лагере я возненавидел, за исключением почему-то именно этого мальчика, всех и вся: спальный павильон, пахнущее сырым картофелем постельное белье, швабры и веники, гороховую кашу в столовой, от которой постоянно пучило живот, но более всего свою воспитательницу, так не похожую на маму своей сухостью в обращении и отсутствием в лице какого-либо подобия ласки. А еще — за то что, когда весь лагерь погружался в сон, она, сидя с какими-то мужиками на перилах павильона и над чем-то с ними подхихикивая, бесконечно курила. Но я-то ведь не спал. Я вообще почти не спал, а уткнувшись в подушку тихонечко плакал. А как только выпадала свободная минутка, я бежал в ту самую мамину беседку, в которой мы с нею прощались, садился на то самое место, где сидела она, доставал из кармана шорт когда-то неприглядную, но теперь ставшую для меня самой красивой и родной этикетку от карамели и подолгу изучал глазами и губами каждый миллиметр ее по-домашнему пахнущего узора. Затем, спрятав поглубже в карман эту бесценную реликвию, прожигал лупами мокрых глаз ворота проходной, за которыми была дорога к дому, и огромный тополь, возвышающийся над ними.
С раннего детства моими самыми любимыми деревьями были тополя. У меня на родине тополь — самое высокое дерево, неправдоподобно высокое. Когда я смотрю на него, где-то вдалеке вытянувшийся над прочими растениями, мне все время кажется, что он растет на некоем волшебном холме, и потому выглядит выше других. И всякий раз меня неизменно тянет взобраться на этот несуществующий холм — родину тополя, подспудно воспринимаемый как мой собственный отчий дом. Откуда взялась любовь к этому дереву, мне стало понятно только теперь, спустя более чем двадцать лет. Когда нас с братом будили идти в детский сад, а затем и в школу, первое, что я видел, едва продрав глаза, были дрожащие мелкой рябью листочки-пальчики мощного тополя, поравнявшегося своими лапами с нашим четвертым этажом. Хотя, нет, не первое — второе. Первое, что я видел, было ласковое родное лицо мамы. Или бабули.
Вот уже целых четыре дня я живу и работаю в лагере вожатым. Вообще-то я работаю в школе учителем. Но сейчас только начало лета. Учебный год недавно закончился, а до моего отпуска еще целый месяц, который я должен по распределению отработать в этом лагере вожатым или воспитателем, на выбор. Первый день прошел более-менее гладко: детей еще не завезли, и я подготавливал свой павильон к их приезду — собирал железные пружинные кровати, получал на складе матрасы и белье. Единственная неприятность за этот день — неожиданный конфликт с начальником лагеря. Вернее, не то чтобы конфликт — скорее, очень неприятный такой разговор. Ко мне в павильон прибежала одна из вожатых — короткостриженая, скуластая девица лет двадцати-тридцати с очень противным, почему-то уже сорванным голосом, и визгливо прохрипела: — Это твой что ли павильон? К начальнику лагеря, быстро!
Начальник лагеря, то есть начальница, с порога в ответ на мое приветствие:
— Почему не пострижены? — Дело в том, что…
— Вам сколько лет? — Двадцать восемь…
— Вот именно! Взрослый уже человек, и такая неопрятная шевелюра! Года три уже, что ли, не стриглись… Вы тут не в городе — здесь лагерь! Немедленно постричься! Что стоите? Вам денег дать на стрижку?!..
Я вышел от нее с тяжелым сердцем и твердым решением — ни в коем случае не стричься. Прежде я никогда в лагерях не работал, а лишь “отдыхал” в одном из них двадцать лет назад. Разве я мог предположить, что теперь, будучи взрослым, самостоятельным и образованным человеком, я затоскую в лагере, как ребенок?
Может быть, само описание того, что произошло со мной за прошедшие несколько дней, покажется кому-то жалобами “маменькина сын- ка”, не отлучавшегося ни разу из родительского дома. Отнюдь: я успел побывать в разных частях света, пройдя тысячи километров пешком через многие лишения, холод и голод. Суть в том, что всякий раз я оставался абсолютно свободным и верным своим давно уже устоявшимся взглядам на существующий день. А здесь… К вечеру первого дня в лагерь заявился-таки мой будущий напарник — парень примерно моих лет, учитель одной из национальных школ. С первых минут знакомства показав себя добрым малым с открытой душой, он намекнул, что хотел бы именоваться воспитателем. Что ж, какая разница, буду вожатым — обязанности перед детьми примерно одинаковые, — решил я и согласился.
На утро следующего дня привезли детей. Нам достались пацаны 12- 13 лет — обычные столичные школьники — не плохие, не хорошие. Новоиспеченный воспитатель сразу же поделил обязанности: “Мое дело как воспитателя — столовая, а твое — все остальное!”
С детьми мне всегда было интересно. В школе я их баловал, но и севшего на шею всегда умел приструнить — система отметок выручала. И дети меня любили, ценили за справедливость. Мне казалось, что в лагере я обрету целый отряд друзей, а потому позволил напарнику почувствовать себя главнее. Пацаны поначалу меня слушались беспрекословно — они как бы присматривались ко мне, изучали. Нужно ли говорить, что их радушие меня усыпило?..
На следующий же день после заезда детей мой “воспитатель”, со- славшись на неотложные дела и отпросившись у начальства, отбыл “на денек” домой. И я опять остался один. Как когда-то, много лет назад. Мое прошлое вдруг воскресло, как кошмарный сон. Я неожиданно для себя вдруг оказался внутри ненавистного с детства лагерного режима с его завтраками и полдниками строго по расписанию, линейками, уборка- ми территории и отрядным разучиванием песен. Тщетно я пытался убедить себя, что я “взрослый”, “свободный” и какой там еще… Увы, во мне взял верх восьмилетний мальчик, неожиданно оставшийся в целом свете один, беззащитный и тоскующий по маме, брату, бабуле… Более того, я почувствовал себя как бы в материнской утробе, за горло схваченным собственной пуповиной. В общем, мрак кромешный. Моя же давнишняя детская несвобода, зависимость от взрослых ныне обернулась моей теперь уже взрослой зависимостью от детей. Эти дети сделались вдруг неподвластными абсолютно во всем, будто проверяя, сколько же я выдержу.
Нет, конечно же, не все. Добрая половина отряда оказалась аморфной и безвольной и пошла на поводу у нескольких трусливых, а потому на удивление подлых, подростков. Что бы я ни говорил или предлагал, воспринималось ими в штыки. Дневной послеобеденный сон был превращен в “салочки”: они убегают — я догоняю, потому что мой уже сорванный голос мне не помощник. А вчера произошло самое ужасное: небольшого роста щуплый паренек, из числа мне сочувствующих, тот, кого я уже считал почти своим другом, в самый разгар послеобеденной войны подкрался ко мне сзади и, пнув меня своей коротенькой ножкой чуть пониже поясницы, под общий гогот убежал. Этого предательства я вынести не смог. Я взял ремень. Через секунду его свист, смачные шлепки о голые тела, крики боли и недовольные возгласы — “А че это вы деретесь?!” — слились воедино. А еще через секунду порядок был восстановлен, и весь отряд как один очень сосредоточенно предавался послеобеденному оздоровляющему сну.
— Я не поняла, ты че сел?!
— Я не умею…
— А кого это волнует?! Иди учись!
— Но я не хочу…
— Я не поняла, че значит не хочу! Ты че сюда приехал сидеть-кайфовать?! Иди танцуй!
— Ну можно я…
— Я сказала, танцуй! Поговори еще у меня! Танцевать, я сказала! Смотр дружинных танцев на носу, а они сидят!..
Это произошло со мной впервые. Я, учитель, поднял руку на своих учеников! Разве, прежде всего, не моя вина в том, что они сели мне на шею, а я этого вовремя не предотвратил? Имею ли я право после всего случившегося оставаться их вожатым, учителем?.. Смогу ли я теперь в их открытые, честные, злые глаза смотреть так же открыто и честно?!.. Мне до зарезу необходимо было остаться одному, но не здесь — полностью сменить декорации, причем немедленно. После вечернего отбоя, профилактически выждав полчаса, я перелез через ограду лагеря и уже через час был дома. Дверь мне открыла бабуля со словами: “Джаным, ты уже вернулся?”
…Мой милый, добрый, уютный дом, родительский дом… Я помню эту квартиру на последнем этаже кирпичной четырехэтажки в те времена, когда еще не в ходу были обои, и стены всех трех комнат — одеты мажущейся побелкой: зал — зеленого цвета, взрослая спальня — розового и детская — голубого. А в подъезде, когда входишь в него со двора летним жарким днем, стоит этот неподражаемый, на век вросший в мои сновидения запах прибитой водой пыли.
И входной бункероподобной железной двери нет в помине, а есть красное заходящее солнце сквозь открытые настежь окна, нанизавшее на свои все еще ослепительные, но уже по-вечернему нежные лучи каждый закоулок пропахшей жаренным луком квартиры. И всегда есть, была и будет моя любимая бабушка, бабуля, бувижон…
…Ни о каком сне не могло быть и речи. Я сидел на балконе на старом бабушкином сундуке и одну за другой хоронил убитые мной сигареты, отправляя их в узкое горлышко бутылки.
Нет, в лагере работать я больше не смогу. Да и в школе, пожалуй, тоже. Когда-то я ходил в детский сад, затем — в школу, потом — в институт. Разве не для того, чтобы теперь быть по-настоящему свободным и не делать того, чего в действительности не хочу?.. Или не могу. Мама бы на это наверняка сказала так: “Ну, дорогой мой, в жизни не все так просто. Иногда что-то приходится делать через нехочу…”
Эх, мама, мама… Вот именно, что не все так просто…
Вернуться в лагерь и продолжать жить в ненавистном с детства режиме? Учить с детьми речевки, в которых со сменой режима век от века только концовка меняется: “Раз, два, три, четыре… Кто шагает дружно в ряд? — Боевой отряд девчат!”…
Заставлять их разучивать так называемые дружинные танцы, на которые дети плевать хотели, да и ты бы наплевал, окажись на их месте, а пока что, будь добр, выполняй то, что велено?.. А выслушивать день ото дня после вечерней линейки вымученные пожелания спокойной
ночи?.. Это надо видеть! Старший воспитатель выстраивает на левой стороне поля все девчачьи отряды, а на правой — все мальчишечьи. А затем “ласково” спрашивает в микрофон: “Ну, кто сегодня будет первым? Давайте-ка начнем с девочек!” Прямо как в колонии для несовершеннолетних. И девочки начинают орать: “Спокойной ночи, мальчики!” А мальчики им вторят: “Спокойной ночи, девочки!” А в крике слышится: ну, погодите, девочки! А затем под музыку колоннами по двое отправляются в свои павильоны. Боже мой, какая фальшь в этом всем!..
— Не хочу. Бежать… Бежать! Сегодня же!.. Но как? Разумеется не так, как сбежал из лагеря 20 лет назад. Три дня я тогда безутешно проплакал, а потом, наконец, пришла мама. Помню, как я, увидев ее вдалеке, заходящую в ворота, вырвался из отрядного строя, готовящегося к торжественной линейке, ни у кого не отпрашиваясь, ни перед кем не оправдываясь, и, заливаясь слезами, по- скакал галопом к воротам, чтобы через какое-то мгновение повиснуть на родной горячей шее.
Уговорить маму забрать меня из лагеря насовсем мне не удалось. Зато она согласилась забрать меня под расписку на одну ночь, взяв с меня обещание, что на следующее утро я вновь собой пополню ряды “отдыхающих”. Этой ночью мне было так хорошо, как никогда. Я наконец-то спал! Сладко и беспробудно. А наутро три дня, проведенные в лагере, мне показались всего лишь страшным сном. Я был уверен, что теперь мне в лагере понравится.
Тем более, что по пути мы зашли в магазин “Игрушки”, и мама купила мне обалденный бинокль. Прощаясь с мамой в нашей беседке, я пообещал ей сильно не скучать и не плакать. На том и расстались. Первые полчаса я с гордостью осматривал в бинокль окрестности. Потом в него же стал посматривать на любимый тополь, то приближая его, то отдаляя. А еще через полчаса я вновь затосковал, причем, как мне показалось, сильнее, чем прежде. Я проплакал весь день, а когда пришли в столовую ужинать, один только запах гороховой каши заставил меня незаметно отделиться от своего отряда и вернуться в спальный павильон. Вряд ли я тогда ясно осознавал, что делаю, находясь всей душой в плену у своего горя. Действуя скорее машинально, я с трудом запихал в маленький вещмешок (большую сумку мама забрала) все свои вещи, включая бинокль и килограмма два черешни (к ней я ни разу даже не притронулся, но оставить любимые фрукты в ненавистном лагере — ни за что!). Затем побежал мелкой рысью вдоль ограды лагеря к воротам. Обычно около них находилось несколько ребят из дежурного отряда, но теперь все были в столовой и — о, чудо! — ворота оказались открыты. Свобода! Выбежав за пределы лагеря, я теперь уже с радостным плачем кинулся к ближайшей автобусной остановке. Около нее стояло несколько человек и я, поскольку смутно представлял себе, в какой части города нахожусь, обратился к симпатичной женщине с добрыми, как у мамы, глазами: “Скажите, пожалуйста, как мне доехать до базара Беш-Агач?”
Этот базар был известен любому, а мой дом находился недалеко от него. — Ты что, из лагеря сбежал?! — тут же догадалась она. — Да… Пожалуйста, тетенька, не отправляйте меня обратно! Как доехать до Беш-Агача!?
— Ну так и быть, — сжалилась, видя мое состояние, добрая тетенька. — Перейдешь на другую сторону и в-о-он там сядешь на такой-то автобус — он довезет тебя прямо до места. Да постой ты… Вот тебе 10 копеек — как раз хватит. А теперь беги!
Добрая женщина с мамиными глазами, я никогда тебя не забуду! Уже через час я был дома. Дверь открыла бабуля: — Джаным, это ты?!
Естественно она, а затем и мама были, мягко говоря, шокированы. Их восьмилетний ребенок самостоятельно пришел домой с другого конца города! В лагерь я больше не вернулся. И никогда не возвращался — в течение 20 лет.
Итак, бежать… Но как? Просто забрать свои вещи, никому ни слова не говоря, — это не серьезно. Нужна веская причина. Честно рассказать начальнику лагеря, что я думаю про их режим? Никто со мной не согласится, вспыхнет скандал. Я так устал от скандала внутри себя. Хочется, чтобы все закончилось тихо и мирно, без каких-либо осложнений. Нужно придумать какие-нибудь серьезные семейные обстоятельства. Пусть это будет невинная, так называемая святая ложь, от которой никому плохо не будет. Например, чья-нибудь свадьба… Нет, нехорошо: скажут — погуляй денек и возвращайся. А может, чья-нибудь смерть?.. Почему бы и нет?.. Только умереть должен кто-то очень близкий. Тогда отпустят… насовсем. Но кто? Кто-нибудь пожилой… Чтобы не возникло лишних вопросов. Вполне естественная смерть от старости… Например… бабуля… Да нет, какие к черту приметы! Все останутся живы-здоровы. Да об этом кроме начальника лагеря никто и не узнает. И потом, я слышал, есть как раз обратное поверье: хоронить живых — к долгой жизни! Помню, читал про какого-то писателя. Он умирал, уже лежал в беспамятстве. А его друг взял, да и написал на него эпитафию, еще на живого! “Покойник”-то и воскрес, и еще с десяток лет протянул… Все, решено! Светает уже — пора бежать в лагерь, чтобы успеть еще до подъема. …Я сижу в квадратной комнате, кабинете начальника лагеря, и смотрю сквозь решетку на тополь. Благослови меня, милый!
Под ногами небольшая дорожная сумка, куда я в спешке, пока дети спят, запихал вперемежку все свое добро. Елки-палки, ну уж черешню- то мог бы и оставить — вон, вся потекла прямо на одежду. Ладно, выйду за ворота — в какую-нибудь урну выкину.
Сейчас придет начальник лагеря… Немного боязно. Стоп! Главное, для достоверности, самому представить, что все это правда. У меня умерла бабуля… у меня умерла бабуля… у меня…
Так, стоп, вот она идет. Только утро, а уже злая. Интересно, сколько ей? Лет 50-55, может, и поболе… Доброе утро! — Да, слушаю, что у вас?
— Дело в том, что я больше не смогу работать… — Как так?! Почему это?
— Дело в том, что… я сейчас звонил домой… в общем, у меня… у меня… умерла бабушка…
— Да ты что! Товба килдим… Как же так, что случилось? — Да вот, болела…
— Да-да, понимаю… И как же ты… Похороны сегодня? — Да, как раз иду…
— Но спустя какое-то время ты… вернешься?.. — Дело в том, что… думаю нет… я не смогу…
— Но… — Поймите, у меня умерла…
— Да-да, конечно… Ой, да ты весь бледный! Сядь немедленно вот сюда, к свежему воздуху… Да тебя всего трясет! На вот, воды… Осторожно, не торопись, вот так, сынок, вот так… Нужно написать заявление на мое имя. Вот бумага, ручка… Я продиктую… Боже мой, что же ты так переживаешь! Все мы смертны. Твоей бабушке сейчас хорошо, она отмучилась, в рай попала… Успокойся… Давай-ка, я сама напишу, а ты только подпишешь… Все будет хорошо! Работа никуда не денется. Пойди, попрощайся… А следующим летом приходи опять к нам работать… Так, вот здесь распишись. Вот, молодец… Ну, с Богом!?..
Я еду в автобусе… Как дошел до остановки, не помню. Как только под машину не попал, когда дорогу переходил?.. Наверное, так под машины и попадают… Господи, бабуля, бабулечка… Я убил тебя!.. Я тебя убил!.. Прости меня, родненькая, прости… Я не хотел!.. Я так любил тебя, господи!.. Кажется, вот моя остановка… Деньги?.. Какие деньги?.. Ах, да, конечно, вот… Ноги не слушаются, ватные совсем… Вон там, за поворотом мой дом, мой родной дом… Мне страшно… Вон мой подъезд… Какие-то люди… Знакомые… В чапанах… мужчины… мои родственники… стоят… или мне это только кажется… ничего не вижу… как в тумане… Двери подъезда… раскрытые настежь… первый этаж…
Бабулечка, бувижон!.. Я тебя убил… Я — убийца!.. Прости меня… Ты мама моей мамы — была мне как мама. Второй этаж… Сколько бессонных ночей ты провела около нас, когда мы болели!.. Как ты нас с братом любила!.. С какой любовью ты на нас ворчала, а потом целовала!
Как горько ты плакала, когда мы тебя огорчали! Так горько, так было жалко тебя, что я не мог удержаться и плакал вместе с тобой, как сейчас… Третий этаж… Этот родной запах прибитой водой пыли… А какой запах шел от тебя, бабуля!.. От тебя пахло молоком, слежавшимися чистыми полотенцами, мылом из твоего сундука, луком, иссрыком и чем-то еще… Запахом дома, нашего родного дома, нашего детства… Последний этаж… Вот она, дверь… Почему-то только деревянная, железной нет… сняли, должно быть, чтобы было удобнее… или мне это только кажется…
Дверь закрыта… надо позвонить… Не слышат… Еще раз… еще! Еще!.. Идут… медленно и грузно… Щелкает замок… Кто это? Я не вижу!.. Бабуленька! Кажется, я кричу… Бабуленька! Прости меня за то, что я тебя убил!.. Туман падает с моих глаз на воротник, и я отчетливо вижу до смерти родную улыбку бабули: — Сыночек, джанымдыр!.. Это — ты?..
P.S. “… хотя это, конечно же, очень больно. Что еще меня тревожит, в последнее время более всего, так это судьба моих сыновей. С младшим более-менее понятно — нынче так живут многие: вдалеке от дома, теперь уже двое детей, платят мало, очень устает, живет в пригороде — полтора часа на электричке до города. Я думаю, все-таки он выберется. Возможно, добьется всего, чего хотел. А вот со старшим — прямо беда. Внешне, вроде, все нормально: работает в школе учителем, зарабатывает конечно, не ахти сколько, но нам пока хватает. Только вот, странный в последнее время какой-то. Ты извини меня за такую откровенность — кроме тебя мне не с кем больше поделиться. Недавно от школы направили его в детский лагерь работать, на одну смену. Так вот, через три дня заявляется поздно вечером, весь какой- то взбудораженный. От ужина отказался, лег на балконе. Уж не знаю, спал ли он вообще… Ничего не рассказал, ушел очень рано, оставив после себя полную бутылку окурков… Ну, полбутылки было точно! Но суть не в этом. Часа через три вернулся: бледный, лицо заплаканное, весь трясется. Прямо с порога как закричит: “Бабуленька, прости, что я тебя убил!” И в слезы! Я подумала сначала — пьяный. Нет, трезвый. Час не мог успокоиться. Потом прошло, слава Богу. Прям даже не знаю, что и думать. Может, ему моя мама приснилась. С чего бы? Ее уже 20 лет как нету. В любом случае, все это очень непонятно, поэтому вдвойне печально. На этом закругляюсь. По-прежнему твоя подруга…”
Тонко, деликатно и очень тревожно в попытке понять себя и окружающий мир…
София[Цитировать]