Мирон Пенсон. «На волне памяти…». Часть вторая История Ташкентцы
Шел 1957 год, профессия фоторепортера стала главной, но давняя мечта о работе в кино не покидала.
Однажды к нам домой пришел Малик Каюмов и сказал:
– Завтра придешь и будешь со мной работать, а послезавтра мы улетаем.
– Как, Малик Каюмович, я же совершенно не в курсе дела.
– Научишься, – сказал он.
На другой день началась работа на студии хроники. А еще через день мы улетели в Нукус, снимать фильм, который назывался «Моя Каракалпакия».
Вместе с нами в группе был кинооператор Исай Гибалевич. Он прошел фронт. На его груди было 20 или 25 всяких наград. И все на студии звали его «Маршалом». Замечательный парень, добрый, умный. Исай Гибалевич обучал «технике» – заряжать кинокамеру, чистить ее, перематывать пленку, а также пытался передать секреты операторского мастерства. Он как бы восполнял то, чему можно было научиться во ВГИКе.
Малик Каюмов – целая эпоха в моей жизни. Почти десять лет мы были вместе, неразлучно. Мы проехали сотни тысяч километров. Были вместе почти полгода во Вьетнаме, почти полгода провели в Афганистане. Проехали весь Узбекистан вдоль и поперек. Было много хорошего, много плохого. Судьба так распорядилась – мы вынуждены были расстаться.
Каюмов всю жизнь отдал документальному кинематографу. Многие критики называли его «певцом родного края». Да, Малик Каюмович пел о родном крае, но уже потом, спустя много времени, я понял, что он пел свою песню. Он не пел ту песню, которую пели казахские акыны, когда ехали на своих осликах по степи и воспевали все, что они видели. Они тоже были в какой-то мере документалистами. Но это были объективные документалисты. А Малик Каюмович пел свою песню. Для него в документальном кинематографе не существовало ничего невозможного.
Он брал с собой различные атрибуты. На студии делали какие-то арки по типу восточных арок, которые он ставил на передний план, когда он снимал какие-то планы старины. Он мог срубить 20 цветущих деревьев, чтобы выставить передний план, для того, чтобы получилась такая красота цветущего сада. Для него не было ничего невозможного. В машине всегда были хорошие шелковые платья для женщин, в машине были чистые красивые халаты, в которые он одевал мужчин.
Малик Каюмович мог организовать все. Как-то он позвонил домой и сказал:
– Поедем завтра со мной в Самарканд. Я снимаю сюжет для киножурнала «Новости дня» об узбекском математике Т. Кары-Ниязове. Он тоже поедет в Самарканд, и мы там должны снять один кусочек.
Кстати, это была моя первая поездка в этот замечательный древний город.
Каюмов снимал Кары-Ниязова на улицах Ташкента. Он снимал ученого у него дома, в университете, на лекции. Но этого ему было мало. Каюмову захотелось, чтобы Кары-Ниязов встретился с пионерами на древних памятниках Самарканда. Сюжет в московском киножурнале «Новости дня» назывался «Узбекский математик». Оператор М. Каюмов. Начинался сюжет с общего плана Самарканда. А голос великолепного диктора Леонида Хмары говорил:
– Узбекистан. Древний город Самарканд.
Потом из архива были подняты исторические кадры, снятые Маликом Каюмовым в 1941 году, когда по решению правительства была вскрыта могила Темура. И на вскрытии присутствовал Т. Кары-Ниязов. А Хмара говорил:
– Эти кадры сняты в 1941 году. Тогда еще молодой ученый присутствовал при вскрытии могилы Темура.
А потом на экране появился ансамбль Шахи-Зинда, по которому шел Кары-Ниязов в окружении группы пионеров, специально собранных на эту съемку. Они остановились. Съемка была несинхронная. Он что-то им рассказывал. А Хмара говорил:
– Часто Кары-Ниязов бывает здесь, на Шахи-Зинде и рассказывает детям историю своего края.
Потом Кары-Ниязов читал лекцию в университете. Потом шел по улицам Ташкента, приходил к себе домой. А Хмара своим патетическим голосом продолжал комментировать:
– Таков он, узбекский ученый-математик Кары-Ниязов. Пожелаем ему всего хорошего.
Когда я вернулся из командировки в Афганистан, Малик Каюмов позвал меня в кабинет и сказал:
– Будешь снимать картину об одном человеке. Сценарий написал московский журналист Генрих Гурков, сценарий о русском по национальности, но узбеком по жизни человеке. Он ребенком бежал во время голода из Самарской губернии в Ташкент – город хлебный. Бежал вместе со всей своей деревней. По дороге сыпной тиф скосил почти всех, мало кто остался в живых. Больного мальчишку на станции Келес подобрала узбекская семья, вылечила его, сделала обрезание, дала узбекское имя Кулмат. Вот так Иван самарский стал узбеком. Об этом и написал свой сценарий Генрих Гурков.
На другой день я отправился в Келес. Встретился с этим человеком – достаточно хмурым, т.к. до меня к нему приезжал другой кинооператор и диалог у них не получился.
Я ему сказал:
– Знаете что, хотите вы или не хотите, мне все равно. А я буду снимать фильм про вас.
Он робко ответил:
– Ну ладно, сынок, попробуй. Но я не знаю, что мне надо делать.
На что я признался:
– Я и сам не знаю, что мне надо делать.
Со мной работал оператор Тулкун Бабаджанов (мы называли его Толя). Он не имел никакого операторского образования, сам как-то выучился этому ремеслу. Но Толя обладал одной удивительной способностью: он умел видеть то, что другому человеку видеть было не дано. И это меня очень устраивало. Но я чувствовал, что он может стать моим соавтором по этому фильму.
Я выбрал странный для себя путь работы над этой картиной. Решил уйти от всех традиций, от всех приемов, которым меня учил Малик Каюмов. Мне захотелось сделать правдивый и искренний фильм о Кулмате и его семье. И мы стали работать. Я сказал Толе:
– Возьми камеру, вытащи из нее пленку и садись рядом со мной.
Я сидел, разговаривал с Кулматом, а Толя включал камеру вхолостую, и она трещала перед его лицом. Мы приходили в его дом в шесть утра, когда он вставал, и камера работала перед его носом. Кулмат шел умываться – камера была тут как тут. Шел в туалет, камера провожала его туда. Возвращался оттуда – камера встречала его. Он садился завтракать – стрекотала камера. Запрягал коней или кормил кур – опять «работала» камера. Так продолжалось дней пять. Камера без пленки все время трещала около его носа.
И дело дошло до того, что он полностью перестал обращать внимание на камеру, на ее треск, на присутствие чужих людей. Он стал заниматься своим делом, совершенно не замечая нас. И вот только тогда, когда я увидел, что он не смотрит в нашу сторону, что он занимается своим делом, сказал:
– А вот теперь заряди пленку.
Как раз в то время мне попала в руки книжка одного американского фотографа. В ней была опубликована фотография, которая запомнилась мне на всю жизнь. Снимок старческой руки, натруженной руки землекопа или земледельца со множеством морщин. Такая выразительнейшая рабочая рука. А на ней лежала детская ручка. Чистая, белая, без единой морщиночки. И больше ничего. Союз двух рук. Рука старика и рука ребенка.
У Кулмата был внук. Ему было, наверное, около годика тогда. Я заставил его взять этого внука на руки, и мы вошли в виноградник. И я сказал Кулмату:
– Возьми руку этого мальчика.
Он взял ее бережно, а Толя Бабаджанов понял мой замысел. Это был первый кадр фильма, когда у виноградника этот старик русский-узбек взял руку своего внука в свою. Крупный план на экране рабочей руки с морщинами и мозолями и маленькой белой ручонки, которая хлопала по руке деда.
Когда я посмотрел на экране этот кадр, во мне появилась уверенность, что фильм получится.
Мы нашли в этом кишлаке русского пацаненка. Одели его в старые лохмотья и снимали его, когда он шел по степи. Это было раннее утро, была длинная тень. Снимали пацаненка в спину. Он шел, падал, вставал, шел. И впереди него шла длинная-длинная тень. Потом мы привезли этого пацаненка на русское кладбище. Поставили его около какого-то безымянного креста. Он встал на колени, помолился. Потом снимали, как он лежит на песке. Когда эти кадры проявили и отпечатали, я бросил этот позитив на пол, и два-три дня по нему ходили люди. Он весь покрылся каким-то муаром, грязью. Я протер эти кадры. Отдал в лабораторию. С этих кадров сделали один контратип, потом второй, потом третий контратип. Изображение на нем уже стало еле-еле просматриваться, но вместе с тем оно приобрело некую достоверность, подлинность, как будто эти кадры найдены в старинном архиве. Они тоже вошли в фильм, внеся свою особую ноту.
Наш герой – Кулмат – участвовал в войне. И потерял на фронте ногу. Мне захотелось снять кадр, как он вернулся с фронта домой. У него сохранилась еще военная одежда. А награду на фронте он получил только одну – медаль «За боевые заслуги». Потом был госпиталь и снова дом. Я велел ему снять протез, достать костыли. Надеть старую поношенную гимнастерку с медалью. И мы поехали с ним в степь. Я хотел, чтобы в голой степи вдруг через меня перешагнула сначала нога, а потом бы в кадре появился костыль. Снимался кадр самым-самым широкоугольным объективом, где один шаг человека превращал его уже в общий план. Мы приехали. Начали вроде бы снимать, и вдруг сел аккумулятор. Ну что делать. Я отправил Толю Бабаджанова в Ташкент за новым аккумулятором.
Было раннее утро. Я взобрался на пригорочек, разделся и стал загорать.
А Кулмат остался внизу. Около этого холма проходила сельская дорога. И сидел у дороги человек, будто заброшенный из того давнего военного времени, в гимнастерке с медалью, без ноги, рядом с ним лежали два костыля. И что удивительно: ни одна машина не прошла мимо него. Все останавливались, люди спрашивали:
– Отец, чего сидишь, может подвезем? Может, что надо. Может, воды тебе дать?
Я наблюдал за происходящим сверху и понимал, что, наверное, это тоже могло быть в фильме. Война давно кончилась. Но у людей сохранилось уважение. Это было удивительно. Наконец, приехал Толя Бабаджанов. Мы сняли задуманный кадр, когда Кулмат переступал через нас. И в кадре появлялся сначала костыль, потом нога. И потом он удалялся. Я сказал Толе:
– Знаешь что, поедем на станцию. Я хочу попробовать снять еще один кадр.
– Ну что ж, поехали.
И вот мы на станции Келес. Я спрятал Толю за большим столбом. Мы поставили самый длиннофокусный объектив, 300 или 500-фокусное расстояние объектива, который оказался у нас на тот момент. Камера стояла на штативе. И я повел Кулмата вдоль перрона, на котором сидели, суетились мешочники, толпились зеваки. На путях стоял товарный поезд. Я сказал Кулмату:
– Вот от того места, где я тебя поставлю, ты просто пойдешь по перрону.
Я подошел к Толе. Махнул рукой, и старик пошел по перрону. Люди, сидевшие с мешками, оборачивались на него. И вдруг товарный состав ожил, пришел в движение. Поезд постепенно набирал скорость. И на фоне товарного состава все медленнее и медленнее шел на костылях Кулмат. Кассета в «Конвасе» – 60 метров пленки. Что составляет две минуты экранного времени. Это, в общем-то, много. И вот от начала кассеты до самого ее конца был снят проход Кулмата на фоне товарного поезда. Был в этом кадре некий символический смысл. Поезд, который, как жизнь, все более и более убыстрял свой ход, и изувеченный человек, ковыляющий по перрону и все более отстающий от жизни. Вдруг зазвучала такая щемящая, драматическая нотка. И тогда я понял, что этот кадр идущего на костылях солдата просто необходимо столкнуть с парадом Победы, который был на Красной площади в Москве. Это и станет кульминацией фильма. Я понял, что без этого картины не будет.
Было отснято еще много материала. У Кулмата была конная упряжка, в которую он запрягал двух своих лошадей. Он отвозил товар на базар и привозил его с базара. Это был его заработок. Однажды я предложил ему:
– А собери-ка всех своих внуков, соседских детей. Посади их на эту тележку и прокати по кишлаку.
Ой, что тут началось! Дети гроздьями свисали с тележки. Там уже не хватало места. Кулмат сел, хлестнул кнутом по своим лошадкам, и они побежали по улицам кишлака. Мы ехали впереди в открытой машине, и я снимал вот это счастье. Счастье старого человека, который может подарить радость детям, катая их на своих конях.
Мы снимали и будни сельской детворы. Как они учатся в старой заброшенной школе. Как дети собирают вручную хлопок. Мы ничего не приукрашивали. Снимали все как есть.
А потом проявили материал. Малик вызвал меня в Ташкент. В нашем просмотровом зале собралась вся студия. И Малик сказал:
– Давайте смотреть материал.
Просмотр шел при гробовой тишине. Никто не сказал ни единого слова. Когда зажегся свет. Малик сказал:
– Ну-ка выйди вперед.
Вышел. Он спросил:
– Ну что? Что ты скажешь про материал?
Я молчал. А он допытывался:
– Ну скажи, вот тебе нравится материал?
У меня не было времени на обдумывание, и я сказал:
– Да, Малик Каюмович, мне нравится.
Он стал меня отчитывать:
– Нет. Это не материал, это д… Ты что, не мог снять хорошую школу? Ты что, не мог снять комбайны? Ты что, не мог снять хороший хлопок?
– Нет, Малик Каюмович, не мог снять. Но поверьте мне, я постараюсь сделать хорошую картину.
Посмотрел в зал. Люди исподтишка показывали мне большой палец. Как бы молчком говоря: «Молодец, молодец!». А у меня на душе кошки скребли. Может, ошибаюсь? Может, делаю что-то не так?
Мне хотелось плакать, казалось, что меня унизили за то, что хотел говорить правду. Но я собрался. Это была пятница. Уже все ушли со студии. Зашел в кабинет директора. Набрал телефон Центральной студии документальных фильмов, у меня там работало много друзей. Связался с Ириной Притуляк, которая была редактором кинолетописи на студии, и попросил:
– Ирина, не в службу, а в дружбу, умоляю, найди мне и сконтратипируй кадры парада Победы на Красной площади, ну хотя бы метров 20-30.
– Да это не проблема, потому что недавно для какого-то фильма мы делали контратип. И один котратип получился бракованный. Я отдам его тебе.
– Хорошо. Завтра я прилечу в Москву.
Рано утром я сел в самолет, прилетел в Москву. Она отдала мне контратип, и я вернулся в Ташкент в тот же день. А наутро я отдал его в нашу лабораторию, с него отпечатали политив парада Победы.
Сын Кулмата служил где-то под Москвой.
Написал письмо его командиру. В нем подробно описал судьбу его отца. Что снимаю о нем фильм. А в конце написал, прошу вас, сообщите, может ли парень приехать в Ташкент. Прошло буквально 3-4 дня, и я вдруг получаю ответ от командира. Он писал, что у него в части служит такой парень. Передовой солдат, он уже стал сержантом, награжден знаками солдатского отличия. И что командир будет рад отправить его в Ташкент по первой моей просьбе. Естественно, тут же отправил телеграмму, чтобы он вылетал завтра. Получаю ответ, солдат вылетает завтра, таким-то рейсом.
Попросил своих друзей-кинооператоров помочь мне. Мы приехали на аэродром. Сюда же привезли всю родню солдата. Договорился с начальником аэродрома, чтобы мы подошли прямо к трапу. И вот приземлился самолет. Первыми по трапу спускались иностранцы, какая-то делегация. Они увидели много операторов с кинокамерами, им это понравилось, они улыбались и махали руками. Но, заметив, что камеры их не снимают, не могли скрыть разочарования. А потом на трапе появился такой бравый солдат, красивый парень-узбек, в новой форме, в начищенных хромовых сапогах. И вдруг родители увидели своего сына. И вот тогда заработали все пять кинокамер. Из всего этого получился удивительный материал встречи на аэродроме сына-солдата, который прилетел к отцу-фронтовику. Удивительный как по своей правде, так и по эмоциональному звучанию.
Позвонил в Москву Гуркову, вызвал его в Ташкент. Мы засели в монтажную. К нам заходили многие мои друзья. Смотрели на мониторе отснятый материал, шушукались, выходили. Потом встал вопрос об озвучивании фильма. Я спросил: можно ли мне записать известного Леонида Хмару.
– Какого Хмару, никакого Хмары. Будешь писать местного диктора, – сказал Малик Каюмович.
Но я решил идти до конца, позвонил Леониду Ивановичу в Москву и спросил его, сумеет ли он мне помочь. Хмара сказал, конечно, помогу. Позвонил на Центральную студию, начальнику звукоцеха, доброму моему приятелю, и попросил предоставить нам зал на один час. Он дал свое согласие.
На другой день вылетел в Москву. Сразу же с аэродрома направился на Центральную студию.
Туда приехал Леонид Иванович, и в течение часа мы записали два варианта дикторского текста. В тот же день я вернулся в Ташкент.
Кое-как мы собрали эту картину. Разложили дикторский текст, подобрали музыку. И вышли на перезапись. Потом отпечатали копию.
Худсовет нашей студии проходил удивительно просто. Там были все, кроме Малика Каюмовича, Посмотрели картину. Не комментировали ее, не обсуждали. Сказали: ну, что, ничего, неплохая картина, примем ее. Написали акт о приемке. Повез картину в Госкино республики. Там ее приняли на «ура». Мгновенно ей дали первую категорию на уровне республики и документы для отправки в Москву.
У меня в Америке есть копия этого фильма, которую сделали в Ташкенте мои друзья. Копия плохая, качество изображения и звука могли бы желать лучшего, но когда люди смотрят эту картину, сделанную более полувека назад, они сопереживают герою фильма, которого уже очень давно нет в живых, но он остался жить на экране. Он «живет» в моей квартире на Манхэттене, он живет в железных коробках с пленкой в Госархиве Узбекистана и Госархиве России.
А там, в зале на первом для меня зрительском просмотре, когда еще был жив герой нашего фильма, те бурные аплодисменты, которые звучали, он разделял вместе с нами. Аплодисменты раздавались, когда на экране шел эпизод, где герой фильма вез на своей бричке шестнадцать внуков, и когда он встречал своего сына на Ташкентском аэродроме, который приехал в отпуск из воинской части под Москвой, где проходил срочную службу. Наверное, нет ничего на свете более радостного, чем признание твоего творчества.
Сразу же после сдачи картины уехал в Фергану, снимать следующий фильм «Утро Ферганы». Однажды раскрываю газету «Правда» и не могу поверить своим глазам. На второй странице целым подвалом идет рецензия на фильм «Два имени – одна жизнь». Рецензию написал Роман Григорьев, выдающийся советский режиссер-документалист. У него было пять или шесть Государственных премий, он снял много замечательных картин. Так, у него была картина «Москва и москвичи», фильм об улице Горького. Он снял огромное количество праздников, воздушных парадов, парадов физкультурников. Это был выдающийся документалист. У него что-то случилось в Москве, и Григорьев на нашей студии совместно с ЦСДФ снял фильм «Люди голубого огня». О прокладке газопровода «Бухара–Урал». Это была замечательная картина. В некоторых эпизодах фильма, где он просил меня, я принимал участие в съемках. Работать с Романом Григорьевым было удивительно интересно.
И вот Роман Григорьев написал рецензию. Он глубоко проанализировал все, что происходило на экране в этом фильме. Он хвалил все – и операторскую, и режиссерскую работу, и автора сценария Гуркова, и музыкального оформителя. То есть, он превознес эту картину до каких-то самых больших высот. Он говорил, что это явление в нашем документальном кино, что это новое слово, что это новое слово публицистики. В общем, рецензия была невероятно хорошая. Я ничего не мог понять, что же происходит. Сразу же позвонил на студию. И они мне сказали, что тоже ничего не могут понять.
Потом появились рецензии в газетах «Известия», «Комсомольская правда», «Советская культура». В том же году в Ленинграде проходил I Всесоюзный фестиваль документальных фильмов. Кинокомитет отправил нашу картину на этот фестиваль. Она получила первый приз. Была награждена «Золотой пальмовой ветвью». До сих пор на студии хранится эта награда.
После этого картина поехала на фестиваль среднеазиатских фильмов в Ашхабад. И там получила первое место.
Впоследствии Генрих Гурков рассказывал, что он делал много документальных картин, а потиражное вознаграждение сценаристу исчислялось из количества копий. И больше, чем 100% за документальный фильм, это порядка около 100-110 копий, он никогда не получал. А тут он получил почти что 500% своего авторского гонорара. Он сказал, что никогда в его жизни такого не было.
Однажды в Ташкенте я собрал своих друзей. Мы зашли в кафе. Я заказал шампанского, какие-то там пирожные. Позвали Малика Каюмовича. Он подошел к столу. Стукнул кулаком так, что все бутылки подпрыгнули, и сказал:
– Скромнее надо быть, скромнее.
И вышел.
И тут я понял, что моя дорога с Маликом Каюмовичем разошлась.
С его характером, когда он всю жизнь думал одно, говорил другое, а делал третье, такая правда, которая вылилась на экран в фильме «Два имени – одна жизнь», его не устраивала. Может быть, он подумал, что многие годы своей жизни он прожил зря. Может быть, и не подумал, но мне так показалось…
Н-да, прослезился ;)
Джага[Цитировать]