Памятник в Самарканде История

Вступление (от администрации сайта) (Имеется в виду сайт Рустама Хусанова e-samarkand.narod.ru с которого копируется этот материал. После обсуждения скульптуры мальчика. ЕС)

В октябре 2005 года, СМИ Узбекистана и ряда других стран сообщили об уникальной находке в Самарканде: спустя почти век, на самаркандском кладбище удалось отыскать захоронения австрийских военнопленных, привезённых в Самарканд в период военной кампании Первой Мировой и закончивших там свою жизнь.
Пёстрые, но коротенькие заметки не сообщали подробностей появления австрийцев, да ещё и военнопленных, в Самарканде, и вызывали массу вопросов. Представленный материал позволяет отмотать плёнку истории назад, до 1915 года и познакомиться с одной выразительной историей из австрийского пребывания в Туркестане.

В 1914 г. на территории Туркестана появились военнопленные австро-венгерской армии. Общая их численность составила почти 150 тыс. чел. Расквартировали в специальных лагерях, казармах и других помещениях. Сначала интернированные жили под контролем военных властей, но примерно с середины 1916 г. большинство из них было освобождено из-под охраны с обязанностью проживать под надзором полиции в указанных местах и без права выезда.

В связи с тем что Швеция и Дания взяли на себя защиту интересов Австро-Венгрии и ее подданных, в марте 1916 г. в Ташкент прибыла делегация шведского Красного Креста во главе с Хокен фон Шульманом, а в декабре — секретарь-делегат Датского посольства в Петрограде капитан А. Брун. В целом к концу 1916 г.—началу 1917 г. положение австро-венгерских пленных в Туркестане улучшилось.
После февральских событий 1917 г. лагерный режим в Туркестане для военнопленных был еще более облегчен. В результате значительная часть пленных приобрела определенную свободу, получила возможность покидать на дневное время лагеря, переодеваться в штатское платье, свободно ходить по улицам, устанавливать контакты с гражданским населением. Особенно заметным присутствие пленных сделалось на улицах Ташкента. 22 июня 1917 г. особая комиссия рассматривала вопрос о разрешении вступать в браки с местными женщинами. Вскоре, после заключения России с Германией и Австро-Венгрией Брестского сепаратного мирного договора, австрийцы покинули Туркестан.
Сохранились опубликованные уже в Австрии воспоминания о том времени бывших военнопленных. Большинство их проникнуто теплым ностальгическим чувством.
В настоящее время в Узбекистане проживает небольшое число австрийцев, которые ассимилировались с русскоязычным населением.
В. А. Германов, из Этнического Атласа Узбекистана

Борис Боксер
Памятник Свободе
(печатается по изданию Б.Боксер «Самаркандские прелюды», Гослитиздат УзССР, 1963 год)

На второй год войны в Самарканд привезли австрийских военнопленных. Среди них был Эдуард Руш (Eduard Rusgh), доктор архитектуры из Вены. На фронте Руш был всего три дня. До этого он вместе с другими вольноопределяющимися шесть месяцев маршировал на плацу, учился колоть чучело в мохнатой шапке и слушал рассуждения фельдфебелей о том, что враг невежествен и безоружен.
Русские зашли с тыла. Кто-то панически заорал «казаки!». Худенький лейтенант тщетно пытался перестроить боевые порядки. Потом он сел, прислонившись спиной к неровной стенке окопа. Комья влажного песка скатывались ему на плечи.
В сумерках послышалась команда на плохом немецком языке: «Выйти! Оружие сложить! По-ротно строиться!»
На маленькой галицийской станции серо-зелёное стадо, лучшую императорскую дивизию разогнали по вагонам и повезли в Россию.
Мрачные фельдфебельские пророчества не сбывались: австрийцев не били, ничего не отнимали у них. Руш сохранил альбом и гитару, а Вальдманн, певец Венской оперы, решился вытащить красный инсбрукский шарф и закутал им шею: он берёг голос.
Охранял вагон молоденький солдат с удивлёнными светлыми глазами. Он спал здесь же в теплушке, забираясь подальше от двери, забавно передразнивал немецкую речь и с удовольствием слушал, как повеселевшие австрийцы играют на губных гармошках.
Где-то у Киева солдатика сменили. Он вздохнул и ушёл навстречу ветру, прикрыв лицо половинкой воротника. Руш долго смотрел вслед неуклюжей фигурке. Он размышлял о трагическом парадоксе войны: враги едут в тыл, им подарили самое большое — жизнь. А те, кто имеет право властвовать, уходят умирать. Всё это звучало странно и отчужденно. «Враг» — о себе, о печальном солдатике — «властитель».
Вальдманн, моментально оживший, едва у него отняли винтовку, дразнил Руш.
«Omnia mea mecum porto — всё своё ношу с собой», — повторял он и раскатывал классическую руладу. — А вы, доктор, что станете делать? — спрашивал он. — Представьте, что вас оставят на вечное поселение в Азии. Вы что же, будете строить виллы из этого, как он у них называется, из кизяка?
Руш чертыхался, но Вальдманн был прав. Он мог петь даже в этом скотском вагоне. Что поделаешь. Из грязной игры Руш выбыл. С ним была жизнь, точнее — существование. Но этого недостаточно для счастья, даже теперь, когда люди, спасая шкуру, теряют всё человеческое.
И всё-таки ныть не хотелось. Руш утешал себя дедовской философией: бывают плохие времена, malzeit. Надо всё пережить и остаться человеком. В конце концов это самое главное.
Он совсем повеселел, когда эшелон прибыл в Самарканд. Руш сам прочёл название станции. За долгий путь он научился разбирать русские буквы. Паникеры накануне пустили слух, что пленных повезут в пустыню. Но их высадили на станции и повели тёмной мокрой дорогой.
Лил дождь. Австрийские ботинки вязли и чавкали в глине. Часа через два небо начало сереть, и тогда Руш увидел путаницу чёрных ветвей над головой. Печально пахла мокрая кора. Это был лес или сад, но только не пустыня.
Ещё в студенческие годы Руш хотел побывать в Самарканде. В университетской библиотеке он видел альбомы с зарисовками в тимуровской столице, а в музее — образцы майолики, покрытой изумительно ясной глазурью, секрет которой унесли с собой в безвестную могилу безымянные мастера. Мечта сбывалась неожиданным образом.
Мысли об этом устало бродили голове Руш, когда он сняв сырые ботинки, забрался на деревянные нары. В приоткрытую дверь тянуло запахом сырой глины, и от этого было ещё тоскливей. Пленные молчали, и когда порывом ветра задуло огонь, Рушодумал: кончилась жизнь.
Но скоро он привык к бараку и к глиняным кибиткам, окружавшим лагерь. Он думал о том, что вот в таких же лачугах жили те, кто создал великолепие древнего Самарканда. Величественные сооружения и первобытные мазанки рядом, под одним уныло плачущим небом. Так выглядело лицо эпохи. Впрочем, тимуровский Самарканд Руш увидел только спустя три месяца.
Пленным разрешили выйти в город по требованию управляющего банком. Он настаивал, чтобы австрийцы сами получали денежные переводы. Военные чиновники, игравшие роль посредников, оказались не чисты на руку. Руш получил увольнение на один час… и на полтора часа опоздал.
— Мне очень жаль, — сказал ему дежурный офицер, но вам запретят выход из лагеря.
Руш не стал ничего объяснять. Ему бы всё равно не поверили, расскажи он, что простоял всё это время у Регистана. Его околдовало это сооружение, возведённое азиатами, гармоничное, грандиозное и лёгкое, и майоликовая стена, покрытая яркими загадочными письменами и потому ещё более волшебная. Руш никогда не видел ничего лаконичней и законченней.
Он смотрел на медрессе Улугбека, изумленными глазами европейца, силящегося понять тайны древних зодчих, сокровенный смысл их творчества. Рушвспоминал Венецианский собор Святого Марка — великолепный архитектурный калейдоскоп. Башню в Пизе. Казалось, она вот-вот упадет, и это подчеркивало ее грандиозность. Он воскрешал в памяти могучие стены Наумбургского собора и видел огромного надменного Эккегарда и Реглинду с загадочной улыбкой немецкой Джоконды на каменных устах. Замки Баварии, стрелы башен, врезавшиеся в серое Лимбургское небо, — воздвигая все это, человек не только воздавал хвалу богу. Он утверждал свое торжество над природой. Может, потому величественное он отождествлял с огромным и причудливым.
Руш преклонялся перед этими творениями. Они помогли ему стать не только архитектором, но и человеком. Вспоминая их здесь, в Самарканде, он подумал, что им не хватает истинного величия, которое, как все подлинное, — просто.
Руш взглянул на часы, когда все равно было уже поздно. Потом ругал себя: надо уж было заодно взглянуть хоть мельком на тимуровскую гробницу.
Несколько дней назад, когда Вальдманн сказал: «Черт с ним, с этим нужником. Переждем здесь дурные времена», — Руш согласился с ним. Но теперь, увидев краем глаза Самарканд, он понял, что оставаться взаперти невыносимо.
И вскоре ему повезло.
Однажды в воскресенье Руша пригласили в канцелярию. Начальник лагеря был чрезвычайно любезен.
— Господин адъютант, — обратился он к молодому офицеру, утонувшему в кресле, — разрешите представить вам Эдуарда Руш, известного венского архитектора. — Офицер, не вставая, поклонился.
— Я много слышал о вас, — сказал он. — С вами желает беседовать господин генерал. Вы можете идти в штатском.
Генерал вел себя так, будто Руш не пленный солдат, а человек своего круга. Он угостил Руш коньяком и настоящим кофе, расспрашивал о Вене, о модернистских течениях в живописи и архитектуре, сожалел, что так затянулось это нелепое недоразумение, стоящее стольких жертв и России и Австрии. Наконец он заговорил о главном.
— Два года назад, — сказал генерал, доверительно наклонившись к Рушу, — мы верноподданно праздновали трехсотлетие и поныне благополучно царствующего Дома. В честь этого события, дорогого сердцу каждого русского, здесь, на окраине нашей империи, был заложен монумент. Увы, мой дорогой, мы не смогли осуществить наше благородное намерение. Нам помешали известные вам прискорбные обстоятельства. Но они же привели сюда вас. — Генерал похлопал Руш по рукаву. — Не спорьте, не спорьте — это перст судьбы, или, как говорят у нас: «Нет худа без добра».
— А кофе был, черт побери, все-таки вкусен, — подумал Руш.
— Послушайте, доктор, — быстро заговорил генерал, — мы временно оказались в разных лагерях. Но мы, прежде всего, интеллигентные люди и, я думаю, поймем друг друга. Я верю в ваш талант. Я сделаю все, чтобы вы чувствовали себя совершенно свободным.
Генерал велел подать экипаж и повёз буша в парк. Деревья звенели посеревшей от пыли листвой. Хилые хризантемы окружали небольшой холмик. На нём лежала плита. Генерал наступил на неё длинной ногой в лаковом сапоге.
— Здесь, доктор, — сказал он и подал Рушу руку. — Сколько Вам понадобится времени?
— Не знаю, — ответил Руш. — Я ничего не знаю. И потом я не скульптор, я архитектор. Это разные вещи.
— Не скромничайте, — сказал генерал. — Жду через месяц проект. Вас отвезёт адъютант.
Теперь Руш пользовался свободой. Он мог при желании даже не возвращаться в лагерь. Он упивался простым счастьем, которое даёт человеку бесцельное хождение по улице. Но чаще сидел у памятников. Он полюбил огромный, выложенный каменными плитами двор мечети Бибиханым. Здесь всегда было пустынно. Бирюзовый огрызок купола вопреки законам статики крепко держался на потемневшем теле башни. В бесчисленных расщелинах гнездились спокойные горлинки. Перечёркивая глядящий в провал синий лоскут неба, под куполом носились вороны.
Изредка появлялся смотритель, розовощёкий старичок в белых кальсонах. Он угощал Руша чаем и рассказывал ему легенды о Тимуре и прекрасноликой Бибиханым. Руш не понимал старика, но их обоих это мало беспокоило. Он смотрел сквозь века и видел, каким было когда-то каменное тело мечети, убитое временем.
Тонкий аромат мяты, пробившейся между плит, тёплый и печальный осенний ветер ткали картины, реальные и зыбкие, как миражи…
«…В тот день, когда сняли леса, Тимур вернулся из далёкого похода. Властитель и воин, не ведающий слабостей, он прослезился от счастья, увидев дивное творение, украсившее первый город земли. Он жаждал встречи с любимейшей женой своей, хотел поблагодарить её за этот дар, взглянуть в её глаза, светящиеся лучами нездешнего солнца.
А она стояла на бирюзовом куполе. Рядом с нею был человек, дерзнувший поцеловать царскую жену. Он заслужил это счастье. Он построил лучшее здание на земле и, не колеблясь, отдал жизнь за поцелуй лучшей дочери земли. Он должен был умереть и шёл на смерть радостно, как человек, который сделал всё, что было ему предначертано в жизни. И царица ушла вместе с ним.
Тимуру осталась Бибиханым, памятник счастью, жизни и смерти. Может, потому что всё это так непостоянно, рухнул купол, и чёрные птицы закружились над сводами».
Руша трогала эта сказка. Может, он что-то придумал в ней сам, — это не имело значения.
У Шахизинда он садился на тёплые ступеньки и ждал заката, играя тёплым обломком кирпичика. Руш думал о многом: о силе и вечности прекрасного, о великом законе преемственности духа. Не хотелось только думать о памятнике Романовым.
Руш не испытывал к русскому царю особой ненависти. Он относился к нему почти так же, как к своему императору Франц-Иосифу. Оба они мыслились существами полу реальными. Трудно было сказать о них хоть одно живое слово.
Хотелось понять, что думают о своём царе сами русские. Что думал о нём маленький солдатик-конвоир. Или люди из железнодорожного посёлка. Руш как-то забрёл и туда. Женщины в мешкообразных сарафанах возились у глиняных печурок. Брели со смены рабочие, пошатываясь не то от усталости, не то от водки. В пыли лениво возились дети. Застывшая знойная тишина, густо пахнущая гнилью, взрывалась ссорами и плачем.
На базаре Руш увидел богача в огромной чалме и широком тяжёлом халате. Бай был желтолиц, худ и высок. Он сидел на помосте, и опухшие веки его были неподвижны. Трое крестьян по очереди подползли к нему и поцеловали сапог, оставив губами чёрные следы.
Рушдумал о царе, а вспоминал все эти печальные картины. «Царь-батюшка», — кажется, так называют русские своего государя.
А проект не получался. Когда до срока оставалась неделя, Руш выругал себя и засел за работу. Он сделал десятка два эскизов, зло перечёркивал бесконечные обелиски и колоннады. Он не знал, что лучше: отказаться вовсе или принести генералу дрянную банальную работу.
Он уходил в горы. Ему хотелось оставаться одному.
Горы звенели тишиной, оттенённой грохотом злой речушки. Терпко пахли вянущие листья орешин. Утра умывались прохладными росами.
В такое утро Руш увидел в горах девушку. Она вышла из маленького, очень простого с виду европейского домика, прятавшегося в диком саду у подножия горы. Невысокая и гибкая, в свободном коротком платье, девушка легко взобралась почти на вершину и остановилась, повернувшись лицом к проснувшемуся солнцу. Она подняла руку, словно приветствуя день.
Руш вздрогнул от неожиданного счастья: он словно увидел ожившую жрицу с византийской фрески и поспешно открыл альбом. Но не успел её нарисовать. Девушка стремительно сбежала вниз и исчезла среди деревьев.
Больше он её не видел. Но к доме подойти всё-таки решился и украдкой перерисовал табличку на калитке: «Дача В.С. Мельникова». Он расспросил, что такое дача, и узнал, что Мельников адвокат и либерал. Он не решился попасть в этом дом.
Так или иначе, нужно было идти к генералу. А в альбоме Руш, повторенная сотню раз, купалась в лучах солнца девушка из сказки. Руш иногда думал: что сделал бы он, прикажи она ему. Воображение рисовало всё что угодно, но только не памятник монархическому роду.
Он написал генералу, что, к сожалению, не может выполнить его просьбу. Потом зачеркнул «к сожалению» и передал письмо дежурному офицеру.
Руш не выпускали из лагеря всю зиму. Весной, когда горы засветились сиреневым туманом, он бежал. К исходу дня Руш дошёл до ущелья. Впереди стояла зубчатая стена, перегородившая мир. Руш понял, что плохо рассчитал свои силы. На смену им пришло исступление. Он снова пошёл вперёд.
Но так и не дошёл до перевала. Он потерял счёт времени, им неожиданно овладело безразличие. Ночью Руша разбудило зловонное дыхание гиены. Он закрыл глаза и отвернулся. Трусливая тварь убежала.
Утром его нашли казаки. Они слезли с коней, присели и закурили.
— Гляди, Подпасков, — сказал один, — хлипкий австрияка, а куды забрался.
Другой подошёл к Рушу, обыскал его и спокойно сообщил:
— Да он хворый, — и выругался. — Клади его поперёк.
Несколько месяцев Руш жил в душном мире кошмаров. За ними пришли грёзы, и он воспринял их, как награду. Он видел глаза Бибиханым, наполненные загадочным светом, и маленькую фею, летящую к солнцу.
Когда Руш выздоровел, он уже был свободен. Всё пришло сразу: и пьянящее душу счастье второго рождения и радость свободы. Все вокруг, казалось, разделяли его чувства. Будто они, узбеки из старого города, русские мастеровые, солдаты, ещё дольше, чем Руш находились в плену.
Революция воспринималась как материализованный, воплощённый в тысячах живых лиц и поступках, вихрь бетховенской симфонии.
Но пленный всегда думает о родине. Австрийцы хлопотали об отъезде через новую организацию «Военбеж». А пока Вальдманн разучивал с хором революционные песни. Многие добровольно пошли работать на механический завод. Оказалось, что мальчик-венгр Карл Боц — руководитель организации пленных коммунистов. Финке рисовал двумя красками, чёрной и оранжевой, революционные плакаты.
Руш его-то ждал. «Разрешения на выезд», — объяснял он себе. Но когда зимним днём на самаркандских улицах снова появились казаки, Рушонял, что ему не всё равно, кто победит в этой русской схватке. Он пошёл вместе со всеми на похороны убитых на станции Ростовцево рабочих. Венки из жалких бумажных цветков отсырели на влажном ветру. Краска расползлась по белым лепесткам. К ним клонилась стриженная голова на тонкой шее.
«Мальчик умер за свою революцию», — думал Руш- «Сколько их умирает сегодня в этой стране. Они отдают будущему свои жизни. Значит, будущее стоит того».
И рабочие запели «Вы жертвою пали…» Страдание, гнев и вера звучали в песне. Ими жила сейчас толпа. Рушодхватил мотив так, будто он знал его давно. Он пел со всеми громче и громче. И каждый выдох облегчал душу, как рыдания.

* * *
Военнопленные устроили выставку своих художественных работ. Руш показывал на ней небольшую скульптуру «Порыв». Из вихря рождались тонкие девичьи руки. Юное лицо было обращено вверх, к свету и радости. Это была первая работа, сделанная им в Самарканде. Руш снова ощутил ни с чем не сравнимое, пьянящее счастье творчества.
Стало совсем тепло. Острые зеленые стрелки пробивались между булыжников, нежные маки цвели на оплывших за зиму толстых крышах кибиток. Весна, как всегда, вселяла надежды.
Как-то молодой учитель перевёл Рушу заметку из «Красного Самарканда». Речь шла о конкурсе на лучший проект памятника красногвардейцам. Руш вспомнил убитого мальчика. «Так и должно быть, — подумал он, — Им суждены две высшие награды: бессмертие павшим и свобода живым».
Теперь у него не оставалось сомнений. На механическом заводе он нашёл ветхое глиняное строеньице и устроил там мастерскую. Он лепил модель памятника, расположив верстак у маленького окошечка. На руки его падали солнечные лучи, и скульптору казалось, что они делятся с ним силой и чистотой.
Он понёс свою модель в Дом Советов. У входа дежурил парень в косоворотке. Он никак не мог понять, чего нужно австрийцу.
— Ступай в «Военбеж» на Джизакскую, — повторил он.
Говорить по-русски Руш не умел, а показывать свою работу здесь, в прихожей ему не хотелось. Его выручила девушка, стройная, с трогательными, по-детски серыми глазами. Девушка заговорила по-французски, и он услышал, как зазвучали струны исполнившегося предчувствия. Руш, торопясь, объяснил, что принёс проект на конкурс, подошёл к окну и снял чехол. Подошло ещё несколько человек. Руш чувствовал за спиной их дыхание. Они смотрели на фею, стремящуюся к солнцу, и на младенцев, протянувших к ней руки.
— Гляди, пацаны какие. Пупки видать! — восторженно воскликнул дежурный.
— Эх, Зайцев, — вздохнула девушка. — Она посмотрела на Руша благодарно и удивлённо. — оставьте, — сказала она.
Руш вышел на улицу, полную свежей листвы и солнца, но вернулся.
— Как есть фамилия этот мадемуазель? — спросил он у дежурного.
— Сомневаешься? — упрекнул его парень, — Ладно, запиши. Товарищ Мельникова Татьяна Васильевна, инспектор культуры. Понял?
— Яволь, понял, — сказал Руш стиснул руку паренька. — Спасибо, камрад.
— Чудной, — усмехнулся парень, — профессор…

Неделю спустя, Руша вызвали в Совет. Он подписал Договор на изготовление памятника.
— Мы верим в вашу революционную сознательность, — сказал ему на прощание товарищ в синей косоворотке. Он отстранил учителя-переводчика и проводил Руша до двери.
— Майне, дайне, аллес — свобода, — сказал он, обняв Рушу плечи.
— Так, — ответил Руш по-русски, — свобода.

Руш привык к большим работам. Он только никогда так остро не чувствовал ответственности. Он видел, чего стоил памятник этим людям, но понимал, что он нужен именно сейчас. Узбеки привозили с гор глыбы гранита. Усевшись в круг, наклонив великолепные бронзовые торсы, они обедали: лепёшка и гроздь винограда на четверых. Заскорузлые пальцы бережно брали кусочек хлеба или виноградинку. Каждый терпеливо дожидался пиалы и благодарил, прикасаясь пальцами к груди.
В положенный час мусульмане молились. Они простирались на земле, словно придавленные тяжестью несуществующих грехов, и поднимаясь, возносили руки к пламенеющим небесам. В глазах их под густыми ресницами угадывались робкие лучи надежды.
Руш старался увидеть свободу их глазами. Глазами литейщиков с механического завода, грубоватых и неутомимых. Они патрулировали по городу, митинговали, носились по окрестностям с отрядами Чон, а ночью плавили металл.
Нет, в этой стране, задавленной грузом тяжёлых веков, свобода меньше всего походила на фею. К ней тянулись не только младенцы, как естественно стремится к счастью всё живое. К ней рвались рабы. Они возносили свободу на могучих руках, разорвавших цепи, скованные тысячу лет назад. В этом была её сила.
Такой Руш и решил её изобразить. А вокруг он поместил рабов. Раба согбенного, раба пробуждающегося, раба надеющегося и раба, осознавшего своё человеческое великолепие.
Рабочие охотно позировали Рушу. Хотя сам этот процесс поначалу смешил их, уважение к труду задумчивого европейца было сильнее. На манер древних мастеров Руш стягивал широкой тесьмой свои волосы. Каштановая бородка удлиняла его лицо. Оно казалось худым и печальным. Руш спешил и сердился на себя.
Рабочие позировали часами и не роптали. Они понимали, как ему трудно. Вместо человеческой фигуры всё ещё непонятная глыба. Руш разглядывал её с разных расстояний, и лицо его неожиданно светлело. Он, оглядываясь, уходил мыть руки, а натурщику и зрителям становилось тоже весело. То ли потому, что окончился сеанс, то ли им передавались переменчивые настроения скульптора.

Когда фигуры рабов и младенцев были готовы, Руш решился пригласить Мельникову. Он нашёл оправдание: ей нужно проверить, как идёт работа. Она пришла в длинном гимнастическом платье и долго молча смотрела на скульптора. А ему было тяжело: то, что вчера заставляло звенеть горделивые струны, сейчас казалось жалким и маленьким.
— Я буду ещё работать, — сказал Руш.
— Зачем, — сказал девушка. — Это хорошо.
— Я понимаю, — сказал Руш. — Вы великодушны.
— Это на самом деле хорошо. Только там должна быть фея?
— Феи не будет, — ответил Руш. — Наверху будет свобода.
Он решился:
— Прошу окажите мне честь. Вы не смогли бы мне позировать?
Она смутилась, но всё так же открыто посмотрела на скульптора серыми удивленными глазами.
— Что вы? — сказала она. — Я лучше попрошу артистку, Галинскую.
— Нет, я прошу Вас, — сказал Руш. — Опуститесь на колени, пожалуйста, и поднимите руку. Как тогда…
— Я не поняла, — обеспокоено сказала девушка.
— О нет, — ответил Руш, — всё хорошо.

Сказал ли он ей о своей любви?
В городе Бибиханым каждый памятник окутан нежной дымкой преданий. Все рассказывают и понимают их по-своему.
В этом прелесть легенды. Не надо её разрушать.

Памятник открывали первого мая. Праздничное прозрачное утро разлилось по Самарканду. В сквере, трогательно фальшивя, играл оркестр военнопленных. Подходили колонны. Мужчины — в белых рубашках, женщины — в венках из тюльпанов. Они танцевали вальс, подпрыгивая, не так, как в Австрии. Стриженые мальчишки продавали воду из жестяных ведёр и газеты. Руш купил «Голос Самарканда». Стихи, наивные и трогающие своей неуклюжестью, призывали всех прийти в сквер:

Там, у памятника, все мы увидим,
Что значит человеческий труд,
Трудящихся мы все возвеличим
И почтим, как покоящийся труп.

Скромная самаркандская газета дышала горячей бурей великой революции. Она сообщала, что Красная Армия заняла несколько селений на Западном фронте, о том, что взято 3600 пленных, и о жестоких боях под Уральском. Она предупреждала, что 1-го мая цирк будет закрыт, дабы собирающаяся там банда не омрачала своими выходками пролетарского праздника, а кино и театры будут бесплатно открыты для всего трудящегося пролетариата.
Руш не мог этого прочитать. Он свернул газету и спрятал её на память об этом дне.
Толпа заполнила на только сквер, но и все стекавшиеся к нему улицы. Люди сидели вокруг на крышах. Руша пригласили на трибуну, обитую красным полотном. Товарищ в белой гимнастёрке, тот самый, что год назад разговаривал с Рушем в Доме Советов, произносил речь. Он говорил о цепях рабства и о солнце свободы, сияющем над Россией и Туркестаном, о крови, пролитой павшими, и о долге живых.

Осенью Руш уезжал из Самарканда. В последний вечер он пришёл к памятнику. Солнечное серебро сеялось сквозь прозрачные кроны деревьев. Чёрный чугунный памятник был залит слабеющим светом. Но всё с тою же негаснущей силой смотрели вверх рабы: на юную и сильную женщину, простёршую к небу руку в браслете из порванных кандалов.

Послесловие
(от администрации сайта)
Дорогой посетитель, если ты знаешь о дальнейшей судьбе Эдуарда Руша или владеешь немецким в достаточной степени, чтобы свободно искать в австрийском сегменте Всемирной Паутины, пожалуйста, помоги поставить точку в этой истории. Мой адрес на главной странице сайта. Спасибо!

Комментирование закрыто.