«Звезда Востока». Самарканд в 1868 году. Из воспоминаний художника В. В. Верещагина. Окончание Искусство История

Начало Продолжение

IV
Было очень жарко. Не имея в эту минуту под руками книжки моих заметок, не могу сказать, какие это были именно числа месяца, но знаю, что был конец мая; солнце палило страшно, и трупы, облегавшие наши ворота, начали издавать невыносимое зловоние, которое приходилось терпеть, так как беспрерывно нападали на нас, и, не рискуя большою потерею людей, нельзя было выйти за стены. Теперь, когда стало поспокойнее, Назаров решил сделать еще вылазку для уборки тел, цепь облегала нас, пока мы занимались этим приятным делом, главную долю которого пришлось вынести на себе, несмотря на то, что я брезглив насчет трупного запаха.

Поверят ли — никто не хотел приступиться, так как всех солдат рвало; еще Черкасов, кажется, распоряжался, но милейший Воронец, после нескольких попыток, отошел, красный от слез… Нечего делать, я всаживал штык в известное место и проталкивал тела до большого арыка, т. е канавы. Около самой стены валялась серая лошадь, павшая еще в первый день в одно из бешеных нападений на нас; я видел ее тогда сильною, прекрасною, очевидно, под каким-то начальником, налетевшим во главе толпы под полный заряд картечи и рухнувшим вместе с нею — его тут же подхватили и утащили свои; а лошадь лежала теперь вздутая до невероятных размеров. Как только мы тронули ее с места, она, уже обратившись в настоящий кисель, треснула по всем швам и разлезлась — тут была сцена, трудно поддающаяся описанию, — все мы лоском легли, т. е. не в буквальном смысле, а в том, что все, в судорогах скорчившись, а некоторые ползком, отошли прочь — никакой, по-видимому, возможности! Однако кое-кто доброю волею, некоторые после строгого приказания, взялись за тушу, утащили ее, подобрали остатки и проч., и проч.
Между солдатами, надобно заметить, мало было таких, которые охотно шли вперед на верную опасность, но зато некоторые были и замечательно храбрые ребята. Например, Иванов — крепкий, толстоголовый блондин, лезший решительно всюду, как будто не разбирая, есть опасность или нет. Что у него было на душе — не знаю, но снаружи он казался совсем пассивным. Он уцелел за эти дни самаркандского сидения, но, помнится, мне говорили потом, что он был убит в одной из экспедиций. Благодаря неуклюжести этого храброго детины, мы все, находившиеся для стрельбы в башне, в числе 15 — 20 человек, чуть раз не по¬гибли. Осаждающие что-то работали под самыми стенами: подозревалось, не делают ли они подкопа под стену, к чему поползновения у них были; поэтому, чтобы не рисковать людьми для вылазки, надобно было бросить несколько ручных гранат. Взялся бросить Иванов; он вылез на укрепленные вверху балки, перешептываясь и любовно перебраниваясь с товарищами. «Чего стоишь-то, давай!»— «Бери, да ты ступай выше!»—«Куда выше-то, ступай сам, што-ли» — «А то и пой¬ду, что ты думаешь!»..Наконец, взял в руки гранату, размахнулся, подбросил, и она упала посреди нас… Все ошалели, и я в первую минуту, признаюсь, в том числе; потом, сообразивши опасность, я как заяц выпрыгнул оттуда с криком: «Спасайся, братцы». Все, в том числе и Иванов, успели выбежать; раздался взрыв, тем более страшный, что он был в тесном пространстве, поднявший и раз¬бросавший массу кирпичей и камней. Уж досталось же потом Иванову от товари¬щей. Надобно было слышать, как они пилили его: «Ну что было бы, Иванов, кабы ты нас всех убил, а? Нет, ты скажи, что было бы, ведь ты и Василья Васильевича положил бы!» Иванов не знал, куда деваться от конфуза. Уж я заступился раз: «Да оставьте вы его, что бы ни было — дело прошлое, что вы его корите!» Но при первом же случае шутники опять начинали: «Так как же, Иванов! Как ты нас взорвать-то хотел…»
Мы узнали, что с первого же дня осады комендант отправил гонца из тузем¬цев к генералу Кауфману с обязательством воротиться и принести ответ. Так как этому джигиту обещали за исполнение комиссии 100 рублей и еще какие-то льго¬ты, то полагали, что, коли он не явился, значит, убит, что и подтвердилось потом. Каждый день майор Серов приискивал надежных людей, которые за вознагражде-ние, все более и более увеличиваемое, брались уведомить командующего войсками о нашей незавидной участи. Комендант писал маленькие записочки по-немецки, в которых уведомлял, что приступы не прекращаются, мы начинаем ощущать недостаток в воде, в соли, убитых и раненых много, по числу гарнизона, словом, положение делается критическим… Ответа не было! Уже потом оказалось, что после сильного приступа второго дня комендант собрал военный совет, на котором решено было драться до последней крайности, и если одолеют, т. е. пойдут в край¬ность, то собраться всем в ограду эмирова дворца, еще защищаться, сколько будет возможно, и затем взорваться — вот спасибо!.. Назаров, как я узнал, был не согласен с этим решением и брался, коли придется уступить крепость за невоз-можностью защищать ее, пробиться с остатками гарнизона до главного отряда. Хотя мнение его не было принято, он говорил мне после, что так бы и поступил, т. е. на свой страх стал бы пробиваться. Что касается Штемпеля, то с этого тще¬душного, морщинистого, любезного, но молчаливого русского немца, едва, впро¬чем, владевшего немецким языком, стало бы исполнить решение и отправить нас всех сначала на воздух, а потом туда, откуда еще никто не возвращался.
Мы, молодежь, тогда ничего этого не знали и были далеки от мысли, что такие кровожадные решения приняты нашими командирами. На третий же день, по сведениям, собранным Серовым от лазутчиков, сделалось известно, что генерал Кауфман идет к нам на выручку, о чем комендант и объявил гарнизону, для обод¬рения его, но в этой вести была только доля правды. Как удалось узнать после, дело стояло так: из наших джигитов, посланных с помянутыми известиями к Кау¬фману, ни один до него не добрался, всех их перехватали и всем перерезали горло, несмотря на то, что они решились пробираться пешком или, вернее, ползком. Генерал же, побивши бухарцев под Зера-Булаком, действительно, остановился и далее не пошел, что и было тотчас, по обыкновению, быстрее ветра, сообщено туземцами своим единомышленникам в Самарканд и значительно посбавило у них куражу.
Разбивши эмира, Кауфман собрал военный совет для решения вопроса — идти вперед или воротиться. Приятель мой, генерал Гейне, советовал идти не¬медленно на Бухару, разрушить ее и там предписать мир эмиру; генерал Голова¬чев подал противоположное мнение; он указал на неполучение вестей из Самар¬канда, на настойчивые слухи о том, что город этот в восстании, крепость по одним — штурмуется, а по другим — уже взята восставшими жителями, вместе с подошедшими шахрисябзцами. Генерал Кауфман, сам очень обеспокоенный неполучением вестей от нас, присоединился к последнему мнению, что и спасло нас; пойди отряд в Бухару, нам бы не удержать крепости. Лично я, например, смело могу сказать: если не самый ретивый и неутомимый из защитников, то один из таковых, я начинал чувствовать усталость; после сильного приступа второго дня, сам про себя, т. е. совершенно искренно, я задался вопросом: а что если так будет еще несколько дней, «хватит сил или нет»? — решил, что «вряд ли…»
Правду говорят, что Господь умудряет и младенцев: один Г. был очень умный, талантливый человек, другой Г. был бравый, но не очень умный и без особенных талантов — первый, однако, ошибся, а второй угадал; спасибо ему за это, а глав¬ное — мир его праху, так как он умер недавно, и умер в черном теле.
Несмотря на оповещение, что главный отряд идет к нам на выручку, дни проходили, а о помощи не было ни слуху ни духу. По-прежнему у нас, с утра до вечера, была перестрелка и иногда то там, то сям нападения, далеко, однако, не такие отчаянные, как прежде. Мы видели, что число атакующих было меньше, но только после узнали, что войска Шархисябза, опасаясь мщения Ярым-падишаха, т. е. полу-царя, как они называли генерал-губернатора, стали отходить и вскоре совсем улетучились.

Наши купцы так ободрились за это время, что целою гурьбою, под пред¬водительством жившего вместе с ними интендантского чиновника, отправились к стенам — посмотреть и себя показать. Но, увы! Отец-командир, интендант¬ский чиновник, был немедленно же убит наповал, и вся компания воротилась домой с тем, чтобы более уже не любопытствовать.
Делать большие вылазки мы более не стали, так как убыль в людях была и без того слишком велика и комендант не хотел рисковать, но выжигать при¬легающие к стенам дома мы ходили. Назаров выжег все по направлению от Бухарских ворот к той дороге, по которой должен был войти отряд, не без за¬дней мысли, как сам он признавался, показать командующему войсками, что следовало бы ему сделать перед уходом для обеспечения крепости.
Надобно сказать, что генерал Кауфман, не говоря о многих других чудных его качествах, был еще человек высокой доброты: он не дал пальцем тронуть жителей, когда занял Самарканд, и, конечно, не мог решиться уничтожить треть города вокруг крепости и разорить столько народа, ничем еще официаль¬но не провинившегося, — этим только и можно объяснить то, что он ушел впе¬ред, не приведя крепость в тылу в состояние возможности обороняться.
Хлеба у нас было довольно, соли, как сказано, недостаточно, мясо тоже было, но сена для лошадей и скота не хватало, пришлось предпринять фура¬жировку по всем правилам военного времени. Мы прошли тайным проходом под стеной, который обыкновенно был завален, залегли в цепь и перестрели¬вались с окрестными садами, пока солдаты-косари выстригли порядочную пло¬щадку клевера; тогда мы тихо ретируясь, вошли опять в крепость, почти без потерь.
В ожидании скорого освобождения наш начальник артиллерии решился отомстить той мечети, с минарета которой били по нашим раненым. Купец Трубча-нинов, зная мою слабость к мечетям, известил меня:
—    Василий Васильевич, ведь штукатурку-то отбивают!
Штукатуркою он называл фаянсы, которыми мечеть была выложена и кото¬рыми, он знал, я восхищался.
—    Где, как?
Я бросился к М. и едва уговорил его пощадить минарет, в который уже было пущено несколько ядер.
На пятый или шестой день осады, не помню хорошенько, появился под во¬ротами человек, махавший бумагою. Назаров не велел стрелять и подозвал его. Здоровенный бородатый детина, очевидно, не из трусов, потому что подошел под самый огонь наших ружей, показал имевшееся у него писание, не по-нашему,’ и Назаров поручил мне провести его к коменданту. Я взял бумагу, вскинул ружье на плечо и повел этого посланца, державшегося, надобно сказать, с большим достоинством; перед входом в эмиров двор, где был наш парк, раненые и проч., я завязал ему глаза носовым платком, сказавши по-туземному:
—    Не бойся.
—    Я ничего не боюсь, — отвечал он.
Взявши его за плечо, я протащил его до комнаты коменданта, где снял с глаз повязку. У Штемпеля в это время был Серов, хорошо владевший туземным язы¬ком. Он принял бумагу, просмотрел и начал бранить моего парня самыми отбор¬ными, непечатными словами: оказалось, что он принес предложение о сдаче. «Спасенья вам нет, — писали заправители восстания, — сдайте крепость, мы пропустим вас свободно».
—    Больше ничего не надобно? — спросил я начальство.
—    Ничего, можете идти.
Я воротился и сообщил нашим как о предложении нам сдаться, так и о не¬милостивом приеме, сделанном комендантом этому предложению.
Солдатики столько раз уже слышали о том, что идут, идут нам на выручку, что, когда никто не являлся, стали опять поговаривать: «Видно, нам здесь зимо¬вать, забыли о нас». Наконец, на седьмой день, рано утром, въехал в ворота, со стороны отряда, молодой джигит, благополучно проехавший туда и привезший назад ответ генерала. Мы смотрели на него, как на спасителя, и невзрачная, грязная физиономия его, повязанная еще грязнейшею тряпицею, положительно казалась нам вдохновенною! Впрочем, он, по-видимому, сознавал важность испол¬ненного поручения и, кроме понятного довольства своим подвигом, предвкушал, вероятно, и удовольствие получения награды в 300 руб. вместе с Георгиевским солдатским крестом (если не ошибаюсь). «Держитесь, — писал генерал Кауфман коменданту, — зартра я буду у вас». Какое же грянуло по всей крепости ура! когда сделалось известно содержание этого письма! Конечно, восставшие поняли, что дело их проиграно, и, кроме нескольких отчаянных голов, не беспокоили более нас серьезно. Оказалось, что это был первый из посланцев, добравшийся до отряда, который был уже на обратном пути, остальные шесть человек были перехваче-ны и убиты.
Перестрелка по-прежнему продолжалась, даже вышла тревога, небольшое нападение вечером, но эпопея наша, очевидно, приходила к концу.
Эту ночь ночевал отряд недалеко от города, хорошо слышал нашу перестрел¬ку, и генерал Кауфман особенно беспокоился нашими пушечными выстрелами. Г. рассказывал мне после, что он не спал, все боялся, как бы не взяли крепость.
На другой день, как ни упрашивал меня Назаров и офицеры встретить вместе отряд, я ушел в свою саклю и в первый раз после 8 дней лег на чистую простыню. Хотелось заснуть, но не мог, нервы были слишком напряжены. Я лежал в полудре¬моте, когда ворвался ко мне Николай Николаевич Назаров. .
—    Василий Васильевич! У меня свежий батальон, пойдем город жечь?!
—    Нет, не пойду, — отвечал я.
—    Так не пойдете?
—    Нет.
—    Ну, так я пойду один, пусть скажут, что Назаров сжег Самарканд!!! Скоро огромный столб дыма дал знать, что Назаров время не потерял — весь
громадный базар запылал.
Добрейший Кауфман, понимавший, что надобно будет дать пример строгости, очевидно, нарочно провел предыдущую ночь не доходя несколько верст, чтобы дать возможность уйти большому числу народа, особенно женщинам и детям, зато теперь он отдал приказ примерно наказать город, не щадить никого и ничего. Один военный интендантский чиновник, бывший в числе добровольных карателей, рассказывал, что «вбегает он с несколькими солдатами в саклю, где видит старую, престарую старуху, встречающую их словами: аман, аман! (будь здоров). Видим, говорит, что под рогожами, на которых она сидит, что-то шевелится, — глядь! а там парень лет 16; вытащили его и пришибли, конечно, вместе с бабушкою».
Солдатам дозволили освидетельствовать лавки, и чего, чего они оттуда не натаскали! Нельзя было без смеху смотреть, как они одевались потом во всевоз¬можные туземные одеяния, одно другого пестрее и наряднее. За несколько рублей можно было купить у них целые сокровища для этнографа.
А что погибло в пожаре старых, чудесной работы, резных деревянных дверей, колонок и проч., то и вспомнить досадно!
Назаров потешился и с лихвою заплатил городу за все беспокойства, ему причиненные в продолжение памятных 8 дней осады: особенно выместил он злобу на мечети Ширдари, с минарета которой так метко стреляли из фальконетов по нашим больным, раненым и по артиллерийскому парку. «Всех перебил в проклятой мечети», — хвастал он потом. Так как у меня был в этой мечети знакомый мулла, которого я, признаюсь, втайне подозревал в помянутой злой стрельбе по нас, но участь которого меня все-таки беспокоила, то я расспросил подробно одного из офицеров, участвовавших в войне с Назаровым, много ли и какого народа нашли они в мечети. «Нет, не много, — отвечал он, — все разбежались, подлецы!» Я вздохнул свободно. «Только один старикашка мулла попался; поверите ли, как кошка, убежал от нас на самый верх минарета».
—    Ну?!
—    Ну, конечно, сбросили его штыками оттуда.
—    Уф!!
Как теперь вижу генерала Кауфмана на нашем дворе, творящего, после всего происшедшего, суд и расправу над разным людом, захваченным в плен с оружием в руках или уличенным в других неблаговидных делах. Добрейший Константин Петрович, окруженный офицерами, сидел на походном стуле и, куря папиросу, совершенно бесстрастно произносил: «Расстрелять, расстрелять, расстрелять, расстрелять!»
Случайно остановясь посмотреть эту процедуру, я увидел в числе подведен¬ных и моего знакомого парламентера, подошедшего к нашим воротам с пред¬ложением о сдаче.
—    Неужели и его расстреляют? —спросил я генерала Г., тут же стоявшего.— Я знаю этого человека за храброго и порядочного.
—    Скажите это Константину Петровичу,—отвечал он, — для вас его отпустят. Нелегкая меня дернула, прежде чем обратиться к генерал-губернатору, ска¬зать коменданту:
—    Майор, за что хотят наказывать этого парламентера, ведь он, помнится, держал себя порядочно?
—    Напротив, он был дерзок, позвольте уж мне лучше знать,—и проч., и проч. Я видел, что вмешательство мое неприятно Ш., и отступился: одним больше,
одним меньше!..
Над парламентером моим, между тем, был уже произнесен роковой приговор «расстрелять», и должно быть он понял, потому что его в пот бросило. Выходя со двора, бедняга спросил только «попить» — ему дали воды, он выпил, обтерся полою и покорно зашагал по пути в ту область, где нет «ни печали, ни воздыхания».
Журнал «Русская старина». СПб., 1888, № 9. Публикация Артыкбая АБДУЛЛАЕВА.

О ПЕРЕЖИТКАХ ПРОШЛОГО, НАСТОЯЩЕГО И БУДУЩЕГО
ЧсркссШ нас неншиюиi. Мы вытеснили их из привольных пастбищ; аулы их разорены, целые племена уничтожены…
Что делать с таковым народом? Должно однако же надеяться, что приобретение восточного края Черного моря, отрезав черкесов от торговли с Турцией, принудит их с нами сблизиться. Влияние роскоши может благоприятствовать их
укрощению.
Самовар был бы важнейшим нововведением. А. С. ПУШКИН. Путешествие в Арзрум.

Эпиграфы не нуждаются в комментариях, они сами обобщают, бросают от¬свет на последующий текст. Но тут случай особый — ведь это Пушкин. И вот даже сам Пушкин!.. Итак, честное признание ситуации в разгар завоевания Кавказа, затем хладнокровное геополитическое, стратегическое соображение и, наконец, — в качестве панацеи — самовар. Что это — обычная пушкинская ирония, или эзопов язык: понимай наоборот? Увы, нет, — ирония истории, один из ее реальных невеселых парадоксов. Даже Пушкин, с его неизменным дружелюбным любопыт¬ством к людям и нравам, с милосердным заступничеством за раненого пленного турка, которого «из милосердия» хотели пристрелить солдаты, — даже он не испы¬тывал ни тени сомнения в праве великой державы присоединять и покорять.
И, может быть, самое огорчительное, — какой-то молодечески-самодовольный тон бравого ландскнехта, порой снисходительный к побежденным, но равный в описании боев (где гибнут и свои, и «мятежные») и славных бивачных застолий…
Думается, роковой лермонтовский сплин, «заработанный» и на Кавказе, сродни «афганскому синдрому»… Но вот почти то же, что у Пушкина, шесть деся¬тилетий спустя читаем у В. В. Верещагина. Та же холодная объективность, тот же боевой запал при стрельбе по «зайцам» и поджогах, из соображений военной тактики, мечетей, базаров, мирных «саклей». То же легкое сожаление по поводу некоторых кровавых «перегибов» — на войне как на войне…
Так — у авторов. А у нас с вами? Да, эта публикация воспоминаний художни¬ка будет воспринята всяким совестливым человеком с болью и стыдом. Но ведь пушкинское, с отрочества читанное, — даже внимания, помнится, на том же самом не фиксировало. Как очень далекое прошлое, давно «снятое» прекрасным на¬стоящим, где «народы, распри позабыв, в великую семью соединились» (чуть перефразируя того же Пушкина)… Но бумеранг истории всегда так или иначе возвращается, мстя за беспамятство, пусть и невольное, воспитанное сталинской выхолощенной «историей народов СССР». Где, тоже помнится, Шамиль, в за¬висимости от конъюнктуры, на протяжении одного школьного цикла объявлялся то «панисламистом», то «прислужником английского империализма», то пре¬даннейшим слугой России.
Теперь, когда голос прошлого начинает звучать «из-под глыб», когда он с правом, многое решающим, участвует в дебатах о будущем многонационального союза, просто необходимо до донышка ясно вглядеться в историю, отдать, на¬конец, себе отчет…
Не будем притом идеалистами: пути человеческой цивилизации, увы, не до¬рога праведника в рай. Почти все в историческом процессе: сложение самих на¬родов и национальных государств из племен, реформации, революции, не говоря уже о колониальных захватах, — все замешано на насилии, внутренних и внешних кровавых усобицах. И в такой круговерти тот, кто вчера был жертвой, мог стать (и становился) захватчиком, а сегодняшний покоритель подвергался набегам завтра. В большом историческом контексте тут мы все почти равны, как в про¬исхождении — по Священному писанию, по Дарвину ли… Не станем и узко-марк-сово, классово относить такую периодическую, но всеобщую «пассионарность» только на счет власть имущих: о своей доле «пирога» мечтали нередко и рядовые. Исторически умудренный Айбек в романе «Навои» дает эпизод, где старый гор¬шечник, вручая племяннику булатный меч для защиты Герата от очередного набега, сетует, что прошли времена Тимура, а то быть бы ему не бедным ремеслен¬ником, а правителем где-нибудь в Китае…
И это — не единственный парадокс массового сознания. Не раз ведь бывало, когда, устав от произвола собственных, единокровных правителей, свою мечту о справедливом устройстве люди переносили на чужеземцев — будь то Искандер Великий, варяги или даже Гришка Отрепьев. И не отсюда ли проистекает «монго-лофильская» гипотеза уважаемого Л. Н. Гумилева о «созидательной» миссии, веротерпимости и прочем подобном относительно Чингисхана. Так ведь и Гитлер во главе своих «национал-пассионариев» обещал миру «новый порядок», и Сталин дал его нам, а заодно уж народам Восточной Европы. Тут не до легенд, гипотез и утопий…
Мало кто из колонизаторов не мнил себя цивилизатором. Более того, за исключением немногих кровавых маньяков, в значительной степени им и являлся. Карфаген не обязательно должен быть разрушен, его можно перестроить на свой лад и у населения не все отобрать, но что-то и дать. Однако историческая спра¬ведливость, посреди моря несправедливости, рано или поздно срабатывает, чему и мы, как говорится, свидетели.
И все же идея патернализма сильной державы над малыми, увенчана она одноглавым или двуглавым орлом, — тоже покуда еще работает в истории.
Вот, думается, откуда и загадка, парадокс Верещагина. А парадокс здесь особенно разителен, как и с Пушкиным. Ведь художник категорически отрицал, что его работы принадлежат к батальному жанру, и никогда действительно не был официально прикомандирован к действующей армии. Более того, он выступал против войн вообще, что зафиксировано не только в самой известной его картине «Апофеоз войны» с надписью на раме, порицающей «всех великих завоевателей, прошедших, настоящих и будущих». Он находился в многолетнем конфликте с цар¬ским двором из-за сурово-правдивого, а не парадного изображения сражений, будь то колониальные войны самой России или освобождение ею братьев славян из-под власти Оттоманской империи. «Разве война, — справедливо утверждал Василий Васильевич, — имеет две стороны, одну приятную, привлекательную, и другую некрасивую, отталкивающую? Существует лишь одна война, во время которой сильный бьет слабого до тех пор, пока слабый не запросит пощады». Боль¬шой опыт участия в милитаристских акциях, путешествий позволял ему делать и обобщения глобального масштаба — верные, трезвые обобщения! «Часто слы¬шишь рассуждения о том, что наш век высоко цивилизованный и что трудно пред¬ставить себе, куда, в каком направлении, в какой степени может еще развиваться человечество. Не наоборот ли? Не вернее ли принять, что во всех направлениях человечество, сделало только первые шаги и что мы живем в эпоху варварства?»
У многих простых людей слова и действия поневоле расходятся с делом; солдат и офицер идут в бой по приказу или за отличием. Но ведь Василий Василь¬евич-то был и непрост, и независим; отчего с той же энергией утверждал и осуще¬ствлял в своей жизненной практике прямо противоположное?
Тут вырисовываются, с помощью современников и его собственной, две не¬сомненные причины. Первая — личность художника. Немецкий коллега, знаме¬нитый А. Менцель, наблюдая за приятелем, как-то воскликнул: «Дер канн аллее!» — «Этот все может!» И вряд ли относил это лишь к могучей фигуре, неиссякаемой жизненной и творческой энергии Верещагина. «В нем есть нечто, кроме художника», — подмечал проницательный И. Крамской. Его мысль как бы углубляет другой замечательный русский художник, человек глубоко рели¬гиозный, М. Нестеров: «Его характер, ум, техника в жизни и искусстве были не наши. Они были… сказал бы я, американизированные. Приемы отношения к людям были далеко не мирного характера — были наступательные, боевые». «Американские», суперменские черты натуры художника фиксирует и родствен¬ник — младший брат жены П. Андреевский. Вот характерный «гражданский» эпизод: «Он изменил намеченный ранее порядок своих выставок за границей и перевел картины в Стокгольм, где до того никогда не выставлял. В шведских газетах открыто заявил, что приехал как кандидат на премию мира». (Речь идет о первом присуждении Нобелевской премии мира.) Премии Верещагин не получил, но известно, что германский фельдмаршал Мольтке запретил офице¬рам посещать его выставки, а сам Вильгельм II (одобряя или осуждая?) сказал художнику: «Ваши картины — лучшая страховка против войны». Но при всем том, как вспоминает тот же Андреевский, «не принимая сам участия в войне, он не мог оставаться только наблюдателем — неспокойный характер и спортивная жилка заставляли его быть бойцом». Нет, не убеждает ссылка на «спортивную жилку», когда речь идет о человеческих жизнях, и тем более резюме: «Это нисколько не противоречило отрицательному взгляду на войну». Однако противоречие снимает¬ся, в искренности и цельности художника сомнений не остается, когда проникаешь в суть второй, главной причины.
А она очевидна, ибо… автором никогда и не скрывалась. Выступая против войн «вообще», Верещагин был убежденным сторонником войн колониальных — разу¬меется, в их цивилизаторских «белых одеждах». «Ген» великодержавного патрио¬тизма, российского мессианства был настолько силен, что не мешал художнику да¬же ставить в пример колонизаторскую распорядительность соперников-англичан.
Старший современник Верещагина М. Е. Салтыков-Щедрин по сему поводу тоже не без резона, но ехидного, заметил: «Цивилизующее значение России в истории развития человечества… поставлено на таком незыблемом основании, что самое щекотливое самолюбие должно успокоиться и сказать себе, что дальше идти невозможно (вспомним, что над этим «дальше идти невозможно» трунил и сам Верещагин)». Это — из «Господ Ташкентцев» — одного из самых ярких антиколониальных памфлетов мировой литературы, где великий сатирик законо¬мерно увязывает внешние поползновения с внутренним неустройством, с тем комплексом неполноценности, что заставляет порой утвердиться в мании величия… И если далее Щедрин резонно предлагает: «Не съездить ли для начала поциви-лизовать слегка, например, в Рязанскую или Тамбовскую губернии?» — то взгляд Верещагина простерт куда дальше и выше — в Гималаи. Правда, он не рекомен¬дует брать Тибет под протекторат России, так как «его минеральные богатства и выгоды их эксплуатации проблематичны»…
Ну а как видится ему Средняя Азия, где проведено столько месяцев и лет, столько заполнено походных записных книжек? Написано столько превосходных полотен — полотен мастера-первопроходца. Объединенных, впрочем, в цикл под названием «Варвары».
Военные сцены сперва перемежаются, а потом и вовсе сменяются экзотико-этнографическими, вполне мирными. Притом бойкое перо, конечно, опережает кисть, позволяя шире раскрыть взгляды автора на предмет. Сопоставление живо¬писи и «рукописи» порой огорчительно, хотя первое ориенталистски нейтрально, как бы фотографически объективно, а второе… почти революционно, что должно быть ближе нашему все еще политизированному сердцу… Да, удивительно: лихой волонтер-завоеватель быстро превращается в либерал-прогрессиста. Критическое око, однако, обращено более на местные нравы («аксакалы и казн грабят народ»), чем на новую администрацию, она — вне критики и в таком освещении становится сама чуть ли не апофеозом демократического правления, при котором якобы «байгуши (бедняки) вздохнут свободнее». А вот и вовсе нечто леворадикальное: «Но не одни только, так сказать, официальные рабы вздохнут теперь свободнее: всякого рода бедность и загнанность начинают смело смотреть в глаза капиталу, знати, могуществу, чувствующим оттого немалое смущение»… Правда, проведен¬ная в конце века высочайшая сенатская ревизия под руководством графа Палена (одного из немногих честных высших сановников империи) в двух томах обширно¬го отчета зафиксирует вопиющее массовое казнокрадство, взяточничество и оби¬рание бедноты как российским, так и местным чиновничеством. Так что прогресс тут, как и в самой России, очевидно, поспешал медленно…
Все это, однако, детали. Либерализм всего лишь подслащает горькую пилюлювсе той же главенствующей великодержавной идеи. Задолго предваряя столыпинскую программу «вторичной колонизации» края, Верещагин дает прямо-таки формулу, аксиому: «Там, где наш солдат косит сено, а казак поит своего коня, земля, хоть и завоеванная нами, еще не вполне наша. Но там, где пашет наш крестьянин,—там Россия». И далее не просто делает своего рода историко-политический обзор всей грандиозной среднеазиатской эпопеи, но и подсказывает ее возможное развитие. «В самом деле, мы застали в крае несколько государств и несколько национальностей жившими в постоянной вражде между собой, так что каждая готова была скорее примкнуть к России, чем помочь исстари надоевшему соседу. Это очень облегчило и наши военные успехи, и управление первого времени… Теперь все это изменилось, так как мы невольно, самим актом завоевания края, сковали одну общую национальность, связанную фанатизмом и недоверием к завоевателям. Этих последних всегда недолюбливали более или менее, неблагоразумно было бы не признавать этого или закрывать на это глаза»… Полные имперского здравого смысла рассуждения завершаются следующей рекомендацией: «При таком порядке вещей нет лучшей страховки против всякой

Комментариев пока нет, вы можете стать первым комментатором.

Добавить комментарий

Войти с помощью: 

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Разрешенные HTML-тэги: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <s> <strike> <strong>

Я, пожалуй, приложу к комменту картинку.