Книга воспоминаний об Александре Файнберге. Часть девятая. Назим ТУЛЯХОДЖАЕВ Tашкентцы История Литература

НОЧНЫЕ ТЕЛЕФОННЫЕ ЗВОНКИ

Знаю, что не у одного меня, но еще у двух-трех его друзей вдруг случались такие ночи, после которых приходила неожиданная бессонница, легкая, как воздух вокруг цветущих деревьев весной. Впрочем, они не случались, нет, они – дарились. Дарились щедро и навсегда. И потом, позже, я это хорошо понимаю сейчас, вдруг оказывались той ценностью, обладая которой, всякий получивший подобный подарок мог считать себя духовным богачом, к тому же – причастным к таким поэтическим высотам, о которых только и можно сказать, что они – настоящие…

Далеко за полночь неожиданно раздавался телефонный звонок и голос Файнберга, мгновенно узнаваемый по особой, давно нажитой им хрипотце, произносил:

– Привет, волчонок! Знаю, что разбудил… Но ты не сердись. Давай я тебе почитаю…

И он читал свои, скорее всего, только что написанные, стихи.

Он любил давать необидные прозвища, всегда находил в звуковом сочетании чужих имен некие скрытые признаки носящего это имя человека. В этом, как истинный писатель, через себя открывающий и чужие души, он оказывался до точности проницательным.

Он знал, что я всегда, даже когда был совсем молод, не терпел над собой людей непрофессиональных, имеющих к творческим профессиям только то отношение, что они становились какими-нибудь руководителями в этих творческих профессиях. Я буквально кидался на них, не принимая некомпетентности, чаще всего перерастающей в глупость…

Вот, посмеиваясь, поэт Файнберг и классифицировал меня в людском своем альбоме как волчонка… Да он и сам не выносил всякую номенклатуру. И в нем тоже всегда жило то самое добро, которое – с кулаками. Отстаивал несправедливо обиженных, отстраненных от того дела, справиться с которым только они и могли. Эти самые, отстраненные.

В нем жила совесть, державшая связь со всем внешним миром через обнаженные нервы поэта.

Не знаю, быть может, еще и оттого, что его телефонные звонки часто раздавались очень поздно, что это происходило в ирреальной почти ночной полутьме, при свете настольной лампы или вообще при одиноком мерцании туманной заоконной луны, но они воспринимались совсем не так, как воспринимались бы днем. Они словно начинали светиться изнутри. Своим словесным светом они заполняли ночное пространство. Они делались новым миром. Вернее, обычный, окружающий мир, тоже чуть-чуть просвечивающий в отдаленной тьме, делали совершенно новым. Не то чтобы прежде неизвестным. Но в этом-то и состояло поэтическое чудо Файнберга, что абсолютно обыденное и известное, преломляясь в разноцветном стекле его метафор, теперь начинало оживать, бросаться в глаза, узнаваться в неузнаваемом…

И опять не знаю, – было ли необходимо для него какое-либо длительное знакомство с человеком, чтобы он стал ему доверять свои ночные поэтические откровения? Или хватало мгновенной встречи с тем, кому он тут же, интуитивно доверившись, принимался дарить свои великолепные строфы? Не знаю… Но только читал он всегда так отрыто и так доверчиво, что слушателю оставалось лишь удивляться, встретившись с подобным обнажением души. На это отваживается не всякий человек, особенно опасливо тревожащийся за свой неповторимый внутренний мир, живущий так, чтобы не допускать в него посторонний взгляд, постороннее вмешательство. То есть – на подобную, идущую изнутри, но обращенную вовне искренность не отважится, пожалуй, ни один из нас.

Александр Аркадьевич Файнберг – отваживался.

Ведь он был поэтом. А им невозможно быть, всего лишь сочиняя что-то поэтическое, пусть и метафорически великолепное. Им невозможно быть, даже как бы сочиняя самого себя. Как, на мой взгляд, сочинял сам себя великолепный Николай Гумилев.

Настоящий поэт возможен, если его стихи – это зеркальное, пусть и на обычной белой бумаге, отражение его самого. Одно в одно.

Он мне говорил:

– Я просто так стихи не пишу. Меня должно опрокинуть…

Если это «опрокидывание» случалось, появлялись стихи той пронзительности, которая «опрокидывала» и всякого, соприкоснувшегося с этими стихами, имеющего поэтический и жизненный слух человека.

Сегодня я думаю, что и в первом случае – чтении для избранных друзей, и во втором – чтении для людей случайных, интуитивно им обнаруженных, он был прав. И случайности здесь не было. Мне вообще кажется, что все это определялось главным – третьим, что ли, случаем…

Чтением своих стихов перед кем-то он определял человека, он измерял его.

Совпало его поэтическое сердцебиение с сердцебиением слушающего, и этот слушающий навсегда оставался для Файнберга стоящим чего-то человеком. А не совпало, то, как говорится, – вот Бог, вот порог… В другой раз в его, файнберговский, мир такому допуска не будет. Даже если Александр Аркадьевич и продолжит гостеприимно открывать дверь своей квартиры для прежнего гостя, даже если он будет писать предисловие к его стихам, в котором при ближайшем, вдумчивом прочтении вдруг обнаружится незамеченная счастливым обладателем этого предисловия скрытая ирония и какое-нибудь одно – всего одно! – но, по-сути, разоблачающее текст слово…

И ничуть это не было лицемерием. Это было веселым и легким подыгрыванием литературным детям, которые в собственном своем понимании только так, с его предисловием, и могли состояться.

Взрослые же – самостоятельны. Подпорка авторитета им не нужна.

А он, Саша Файнберг, пусть и допускал, пусть даже и требовал к себе относиться на «ты», был истинным (и не только литературным) авторитетом, с которым все-таки всегда выходило быть на «вы». Каким образом он этого достигал? Талантом? Умением дать профессиональный совет? Внутренней таинственной сущностью, что принято называть харизмой? Вновь не знаю. Но только именно это его профессионально-жизненное качество ему, непрофессионалу в актерской игре, предложил сыграть режиссер З.Мусаков в фильме «Родина». И он сыграл потрясающе. Сыграл истинного авторитета, хотя и с отрицательным, по сюжету, знаком…

Мне кажется, имя – «Файнберг» (удивительно, но и к тому времени уже почти метафорически звучащее) я, как и все, узнал в конце 60-х, начале 70-х годов прошлого века: услышал от сестры, работавшей тогда зав. литературной частью в театре имени М.Горького. Как-то он был с ними связан, возможно – драматургическими опытами, но, скорее всего, текстами песен к спектаклям, идущим тогда на сцене. Меня же всякая драматургия тогда очень интересовала. Я заканчивал учебу в театральном институте, мечтал о самостоятельных серьезных режиссерских постановках, самоуверенно знал о себе столько, сколько, увы, пока еще почему-то не знали окружающие.

Окончив же институт, вообще решил, что моим истинным серьезным режиссерским дебютом должен стать большой и серьезный художественный фильм.

И вдруг, кажется, это был 1979 год, – предложение: снять маленький, мультипликационный…

Конечно, это было не то. Тем не менее, я взялся, возможно, успокоив и уверив себя,  что и в малую форму можно вложить большой и серьезный жизненный смысл. По крайней мере, этой режиссерской целью я и задался. Да не тут-то было. Александр Файнберг, написавший сценарий, по которому мне предстояло ставить фильм, как оказалось, видел все абсолютно по-другому. Нет, его цель, несомненно, была схожа с моею: в малом случае увидеть философски великий смысл. Но только его образная система, его метафорика почти совсем не совпадала с моей.

Он был упорен в стоянии на своем. Да и на киностудии он уже был «узнаваемым» сценаристом. Мне же, тогда юному, с ним было не совладать. Авторитет Файнберга против моего, это – по-чеховски: «…все равно, что плотник насупротив столяра…».

Но прежде, чем отказаться от сценария и от работы с автором, не поддающимся на мои смысловые режиссерские находки, я принес свое недовольство вместе с файнберговским сценарием своему отцу – Тураб Туле* .

Он ушел к себе в кабинет, долго читал и, выйдя, сказал немногое:

– Его – слушайся…

И я стал слушаться. И делал то, что подсказывал мне делать Файнберг.

И вдруг оказалось, что мы прокладываем одну и ту же колею, и – никаких принципиально великих противоречий у нас с ним нет. Разве только по ширине… То есть, как на железной дороге, – одна (европейская) – чуть поуже, другая (российская) – чуть пошире…

С того, можно сказать, первого – совместного нашего с ним фильма прошло много времени. И к его истории теперь можно нескромно добавить: почти сразу же после окончания съемок и выхода фильма на экраны на одном из Международных кинофестивалей, в Португалии, фильм получил приз… за режиссуру. Хотя, возможно, должен был бы получить его за сценарий.

Конечно, кроме многочисленных сценариев коротких, состоящих из одной или двух частей – каждая часть всего 10 минут, – Александр Аркадьевич написал и несколько сценариев для, что называется, серьезных, полнометражных художественных фильмов. И некоторые из них были экранизированы и имели успех. Но в них – он был прозаик. В них он отвлекался от своего главного жизненного начала и предназначения – быть поэтом. Ведь что такое мультфильм в идеале? Обязательно короткая, обязательно метафорически-образная, почти обязательно притчевая и многослойная по своим смыслам яркая история.

Это, говоря немного красиво, – целый мир, отраженный в капле.

А что такое стихи? Не то же ли самое?.. И поэт, читай – сценарист, по словам Андрея Тарковского, – это некий бог, со-творяющий, вместе с Ним, свою собственную вселенную. То ли действительно в отражении. То ли и того больше, – в своей собственной, самостоятельно существующей, реальности.

Так, не повторяя, творил ее и поэт Файнберг, чтобы потом очередным нетерпеливым ночным звонком разбудить кого-нибудь из своих друзей и сказать с непонятной надеждой в голосе:

– Уже не спишь? Сейчас будут мой фильм показывать… Я хочу, чтобы ты посмотрел.

Файнберговская вселенная в фильме «Озеро в пустыне» была и реальной, и – нет.

Брели, брели по пустыне, изнемогая от жажды, двое – он и она. От кого они ушли, куда и зачем – Бог весть… Но они одиноки, и они погибают. Только случайно пробежавшие мимо них легкие джейраны оказались спасительны, ведь там, куда они бегут, обязательно должна быть вода. И все оказалось именно так, и люди, пришедшие к  воде озера, были спасены. Они не пошли дальше. Они построили на берегу свою хижину и стали в ней жить. Жить рядом с джейранами, спасших две жизни, – ее и его.

Это ли не стихи, даже и в пересказе?

И жили бы эти двое еще многие, многие годы… Если бы он не предал однажды своих спасителей… То есть, – не сделал бы того, что не существует без прихода расплаты. И обретенный мир рухнул, – огонь поглотил все, даже и животворящее озеро перестало существовать…

Пришедшие из пустыни в пустыню же возвращаются.

Это ли не притча даже и в прозаическом сейчас изложении?

Сколько же таких успешных, красочных, многозначимых и оригинальных стихов-сценариев-притч, выстуканных на машинке крепкими пальцами Александра Файнберга, было принято к экранизации мультобъединением «Узбекфильма»! Вот, навскидку, названия лишь некоторых из них: «Волшебный смычок» (1975), «Заколдованный корабль» (1977), «Оживший город» (1978), «Чигирек» (1979), «Всходы» (1980), «Идол» (1982), «Капля» (1984), «Снеговик» (1984), «Маленький птицелов» (1985), «Золотой лист» (1985), «Однажды в пустыне» (1986), «Железное дерево» (1988), «Дворняга плюс дворняга» (1990), «Посторонний с воздушным шариком» (1990), «Облако и великан» (1991), «Два джинна» (1992), «Микрофон» (1992), «Остров правдивых приключений» (1994), «Попугай» (2001), «Ретро» (2002), «Птица» (2006)…

Ведь это – целая книга. Целый новый, солидный, литературно до сих пор практически не известный том в будущем собрании сочинений А.А. Файнберга.

Но кто возьмется составить?

Он много, очень много работал. Работал тщательно, на износ самого себя. Я близко видел, как это происходило, когда однажды в Дурмене, в писательском Доме творчества, нам вместе пришлось повозиться над – теперь уже очередным – сценарием.

Утром мы сходились вместе в маленькой общей комнате и – почти веселясь – легко набалтывали один эпизод, второй, третий…

Я начинал, он тут же высказывал проти-воположное. Чуть позже, я, принимая это, противоположное, повторял все чуть ли не его собственными словами, и Файнберг тут же выступал против, говоря уже словами моими, недавно отвергнутыми.

Так же легко – один за другим – замысливались и будущие диалоги будущего сценария. После этого мое время делалось свободным, и я принимался отдыхать, ничуть не мучаясь совестью: ведь Саше, и я это твердо знал, всего-навсего оставалось только лишь записать нами только что сообща сочиненное…

Проходил обед, приближался ужин, а его все еще не было. Он все еще взаперти сидел в своем крошечном временном кабинете, перебирая варианты слов, переставляя абзацы, то и дело, кидая себе за спину, на пол, исчерканные в поисках самого точного образа, измятые в творческом неудовольствии, листы бумаги.

И все это при том, что – всем известно – сценарий, как литературный текст, никто, кроме режиссера, да еще какой-нибудь приемной комиссии, да еще, собственно, рабочей съемочной группы никогда не читает! Текст сценария, при всей авторской требовательности к нему, это текст для внутреннего, что ли, пользования.

Хотя теперь, если кто и возьмется составлять книгу его сценариев, краснеть не будет. Уверен, книга окажется достойной имени Файнберга, народного поэта…

Зато когда во дворе темнело, в наисерьез-нейшем сценаристе и поэте Файнберге просыпался мальчишка. Всю тяжесть дневной безобеденной работы он сбрасывал с себя легко и мгновенно. То и дело разыгрывал важно живущих поодаль маститых писателей. Серьезно рассказывал окололитературным тетушкам, да так, что они верили, абсолютно несерьезную и нереальную ерунду. С кем-нибудь из столь же легкомысленных в этот вечерний час друзей через ограду чужих садов таскал яблоки, подсказывая подельнику своим в тишине легко узнаваемым голосом:

– Смотри, старик, только зеленые не бери… Видишь, сколько зеленых…

И подельник тут же взрывался таким смехом, что его расслышивали даже и хозяева яблок, уверенных, что в их саду зеленых яблок нет и быть не может. Собственно, для них это и делалось; мне кажется, ему всегда очень хотелось нарушать всякую скучную жизнь.

Смех же был оттого, что в кромешной тьме не то что яблок, зеленых там или нет, - самих себя невозможно было увидеть. А если еще учесть, что Саша был дальтоником, то совершенно ясно – это была игра на публику*.

Впрочем, иногда заигравшись, он мог и переборщить в своих шутках, даже обидеть кого-то, но всегда – поняв это – первым подходил к обиженному им человеку и искренне извинялся.

В отличие от многих, он всегда был готов избавляться от внутреннего своего сора, обнаружив его в себе. И – избавлялся. Чаще всего, мне кажется, по-ахматовски: «когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда…».

Файнберг был скромен до такой степени, что его мальчишеский вид однажды не прошел внимательного дресс-кода у швейцаров писательского ресторана в Центральном Доме литераторов в Москве, – решили не пропускать. Но тотчас же отступили в сторону, когда тут же случившийся Евтушенко, приятельски поздоровавшись, пропустил его перед собою в раскрытую тяжелую дверь.

Его надломленный голос был точно так же неповторим, как неповторимы и его стихи. И связан был этот голос крепко-накрепко с этими самыми Сашиными стихами.

Режиссер Махмудов не нашел никого из актеров, чтобы те прочитали файнберговские стихи так, как это ему по-режиссерски было нужно для фильма «Лошадь». Я подсказал пригласить Файнберга. И все осуществилось.

Он был естественно играющим актером еще и до своего актерства в больших фильмах.

Ему очень важно было общение с другими. Хотя в совете, во внешней поддержке, даже в сочувствии он никогда не нуждался. Был самодостаточен. Умел жить, не загромождая себя обыденными декорациями, приличествующими обстоятельствами общепринятой жизни. Жил честно, не прячась за ненужной бутафорией формы, за которой прячется едва ли не большинство из нас. До своего предъюбилейного (за пару месяцев до семидесятилетия) конца он так и не изжил в себе мальчишеского смелого авантюризма, помноженного на веселое ухарство взрослого человека. Качества, мне, как режиссеру, очень и очень понятные, – играть так играть!

Та творческая, по-мужицки крепкая аура, которая всегда существовала возле него, точно так же всегда ощущалась при чтении его стихов, при удачной экранизации его сценариев. Во всем этом никогда нельзя было обнаружить некую, говоря образно, разбавленность. В нем не существовало столь обычной для многих, даже и профессиональных поэтов поэтической сладкой воды. Он был – сама цельность.

Или, можно сказать и так, – в нем жила некая само-цельность, без которой никогда никому творчески не осуществиться.

Он был явлением.

И явлением не только лишь одной нашей национальной культуры, но чем-то много, много большим.

Его стихи – не к концертам. Они – как эти телефонные звонки – к общению один на один, к одиночеству.

Я не ходил на его редкие поэтические вечера. Но, перечитывая его стихи из цикла «Не плачь, дорога», плакал от счастливой тоски, что читаю такое, им написанное откровение, а еще от какой-то тогда собственной боли, в которую он проник.

И потом уже сам звонил ему, может быть, тоже ночью. И признавался в этом. Никто бы другой от меня этих слов никогда не услышал. Но – только он.

Бывает, что и теперь ночами я подолгу не сплю.

Меня теперь совсем не надо будить. Быть может, это жизнь, нагоняя усталость,  уже не справляется с нею, и усталость побеждает. А быть может, я подсознательно жду телефонного ночного звонка от него, от Саши:

– Привет, волчонок! Ты не сердись. Давай я тебе почитаю.

В Одноклассники
В Telegram
ВКонтакте

1 комментарий

  • Александр Колмогоров:

    Спасибо, Назим. Словно посидел рядом с Сашей, поговорил с ним: столько неповторимого, характерного для него ты вспомнил. Жаль, что в Москве нет горляшек… Однажды ночью он позвонил в мою московскую квартиру. Читал новые стихи. Но совсем негромко почему-то. Я спросил почему он тихо читает. «Я на балконе. Все это время на краю ограды сидят две горляшки. Не улетают. Слушают что ли? Между прочим, старик, одна крупнее, другая поменьше. На нас с тобой похожи.»

      [Цитировать]

Добавить комментарий

Войти с помощью: 

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Разрешенные HTML-тэги: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <s> <strike> <strong>

Я, пожалуй, приложу к комменту картинку.