Все в чужое глядят окно. Часть четвертая Tашкентцы История Литература

Громова Наталья Александровна

 

Благодетель Николай Вирта

Николай Вирта с первых же дней стал распорядителем жилья для ташкентских беженцев. Это был очень бойкий человек, на тот момент крупный советский писатель, который сумел в эту трудную пору сделаться для многих настоящим благодетелем.

"Если бы не Николай Вирта, - писал в своих военных дневниках о дне отъезда из Москвы Корней Чуковский, - я застрял бы в толпе и никуда не уехал бы. Мария Борисовна (жена Чуковского. - Н.Г.) привезла вещи в машине, но я не мог найти ни вещей, ни машины. Но недаром Вирта был смолоду репортером и разъездным администратором каких-то провинциальных театров. Напористость, находчивость, пронырливость доходят у него до гениальности. Надев орден, он прошел к начальнику вокзала и сказал, что сопровождает члена правительства, имя которого не имеет права назвать, и что он требует, чтобы нас пропустили правительственным ходом. Ничего этого я не знал ("за члена правительства" он выдал меня) и с изумлением увидел, как передо мной и моими носильщиками раскрываются все двери. Вообще Вирта - человек потрясающей житейской пройдошливости. Отъехав от Москвы верст на тысячу, он навинтил себе на воротник ещё одну шпалу и сам произвел себя в подполковники. Не зная еще, что всем писателям будет предложено вечером 14/X уехать из Москвы, он утром того же дня уговаривал при мне Афиногенова (у здания ЦК), чтобы тот помог ему удрать из Москвы (он военнообязанный). Афиногенов говорил:

 

- Но пойми же, Коля, это невозможно. Ты - военнообязанный. Лозовский включил тебя в список ближайших сотрудников Информбюро.

- Ну, Саша, ну, устрой как-нибудь... А за то я обещаю тебе, что я буду ухаживать в дороге за Ант. Вас. и Дженни. Ну, скажи, что у меня жена беременна и я должен её сопровождать.

(Жена у него отнюдь не беременна). ...

И все же есть в нем что-то симпатичное, хотя он темный (в духовном отношении человек). Ничего не читал, не любит ни поэзии, ни музыки, ни природы. Он очень трудолюбив, неутомимо хлопочет (и не всегда о себе), не лишен литературных способностей (некоторые его корреспонденции отлично написаны), но вся его порода - хищническая. Он страшно любит вещи, щегольскую одежду, богатое убранство, сытную пищу, власть".

К характеристике Корнея Ивановича можно добавить, что расторопность помогла Вирте во время войны слетать на Сталинградский фронт именно тогда, когда судьба окруженной дивизии Паулюса была решена - фельдмаршала немецкой армии арестовали на глазах корреспондентов. Вирта присутствовал при сем знаменательном событии, за что и был награжден орденом. Он был обладателем четырех Сталинских премий, но после смерти Сталина фортуна отвернулась от него, Вирта был исключен из Союза писателей, как написано в одном из современных литературных словарей, "за то, что вел привилегированный образ жизни".

Местные жители, проживавшие в доме на улице К. Маркса, 7, не без участия Вирты, разумеется, были выселены в приказном порядке. На их место поселили москвичей; конечно же, приехавшие не знали, какой ценой досталась им "площадь".

Жены писателей, не дожидаясь машин, перевозивших вещи, размещались в доме по улице К. Маркса. Марии Белкиной и её семье полагалась большая комната в расчете на трех человек и ребенка. Но не случайно писательские жены советовали ей быстрее бежать и занимать площадь. Когда она пришла, то увидела, что в её комнате уже расположилась красавица актриса - жена драматурга Е. Габриловича. Растерянная Маша закрыла дверь, села на ступеньки и заплакала; она не понимала, куда ей идти со старыми родителями и грудным ребенком.

Сбежались женщины и, видя творящуюся несправедливость, не долго думая стали выбрасывать вещи из захваченной комнаты; Габрилович ужасно бранилась и кричала. Но они были непреклонны: "У нее, единственной среди нас, грудной ребенок". - "У меня тоже ребенок!" - кричала красавица, указывая на 8-летнего сына. Это была единственная комната с отдельным входом, она была необходима Габрилович, потому что к ней часто приходили мужчины.

В итоге их семьи оказались в смежных комнатах, разделенных тонкой дверью. У "красавицы" часто собирались актеры и актрисы, шла гульба, пили, веселились, ругались, оттуда слышались крики и брань. Пожилой отец Маши Белкиной, дабы охранить нравственность дочери, завешивал дверь ватным одеялом.

Но тогда, 4 декабря 1941 года, М. Белкина писала А. Тарасенкову на фронт: "Комната у меня лучшая в доме, и многие косятся на меня. Помог мне её получить Вирта. Живет в этом доме К. Левин (жулик), Нович, семья Лидина (симпатичная), Ахматова (еще не знакомы), Городецкий (любит выпить) и другие. В другом особняке живут Вирта, Погодин, Уткин, Лежнев ...".

Горький запах эвакуации

Еще до переселения на Жуковскую Луговские жили между общежитием и больницей, куда поместили разбитую параличом мать. Разумеется, состояние Татьяны Луговской было подавленным; она видела город только в первые дни, почти не воспринимала людей; в ташкентской больнице, где лежала мать, условия были тяжкие, огромное количество раненых; находиться возле больного, беспомощного человека было невозможно, негде было не только присесть, но даже встать. Было решено перевезти её в дом на Жуковскую.

О своих бедах и радостях, о Ташкенте и Алма-Ате Татьяна Александровна рассказывала в письмах Леониду Малюгину.

"Милый мой Леня, самый лучший из всех когда-нибудь существовавших на свете! Наконец-то получила первое ваше письмо (на Жуковскую), в котором вы пишете, что писали и до востребования, и на Педагогическую. На почту я хожу исправно, но получаю фигу, а на Педагогическую пошлепала сегодня под проливным дождем (это здешний заменитель снега) и была вознаграждена за подвиг одним письмом и переводом, о котором речь будет особо. Вам я отослала 2 письма, а сколько телеграмм - даже не помню. Очень беспокоилась, что с вами случилось что-то недоброе.

Вот я очутилась в Ташкенте. Я писала вам уже про дорогу, не хочется повторяться - тем более это до грусти стандартная и шаблонная история. Уехала в Ташкент, а не к вам (о чем частенько жалею) потому, что сюда можно было ехать организованно (с писателями и братом), а у матери за 2 дня до отъезда был второй удар - я везла её заново парализованной. (Я не в силах была с ней ехать одна, а увозить её мне приказали доктора.) Все остальное вы представляете сами. Мне же до сих пор непонятно, каким образом удалось в Москве внести её в вагон, в этой толчее. Посадили нас Саша Фадеев и Гриша.

Потом мы пересаживались, потом пропал мой чемодан, потом запсиховал и заболел брат - словом, разная такая петрушка. Потом Ташкент. Потом была больница и в ней 3-й удар. И я жила с мамой там. С ней и ещё с 25 человеками в небольшой палате № 1. (Нет ничего страшнее ташкентской больницы, наполненной беженцами.) И все ждала, что вот-вот она умрет, но она осталась жива, и я, простояв 2 суток в очереди за каретой "скорой помощи", перевезла её домой. В мой теперешний дом на Жуковскую. И коротаю с ней век. Бедная старуха - от неё осталось очень мало. Трудно и ей, и с ней. Вот и все. В общем, всякое было ....

Все-таки очень одиноко. Пожалуй, и трудновато бывает иногда. Я думаю так: если я не сдохну от сыпняка или голода - к чему есть все предпосылки, - значит, останусь жива. Вообще же я стала гораздо спокойнее, чем раньше - до войны. Потом, я теперь стала глава довольно большой семьи двое болящих - мама и Володя, Поля, которая приехала с нами, и ещё Любочка, с которой я побраталась здесь, в Ташкенте. Она - москвичка, и ей было совсем худо, и я взяла её в сестрички, за что и вознаграждена судьбой, ибо это оказался очень большой души человек. Она не маленькая, даже старше меня, только очень была бедная.

Я даже нанялась на работу в здешний Дворец пионеров, только меня, наверное, выгонят, потому что я разрываюсь на части и работать не успеваю.

Город дикий, об этом в следующем письме, а то завтра рано надо вставать. Есть здесь, кроме пыли, нечего. ... Спасибо вам, Ленечка, за то, что вы думаете обо мне и заботитесь так трогательно, только это не нужно, я думаю, что я не пропаду".

Юрий Трифонов после смерти этого скромного, но очень надежного человека написал: "Слова Чехова о его "насмешливом счастье" могли бы с такой же справедливостью относиться к Леониду Малюгину. И так же молча, без жалоб, с таким же упорным мужеством, как его любимый Антон Павлович, вынес Леонид Антонович годы борьбы со смертельным недугом".

Татьяна Луговская стала тоже, в каком-то смысле, "его насмешливым счастьем". Ее письма, ироничные, но теплые, излучали радость дружеской любви и признательности за все, что он для неё делал.

Всю войну он незаметно помогал Луговским, взяв их под свою опеку.

Интонация дневников, писем, записных книжек резко отличается от послевоенных воспоминаний о тех годах. Ностальгические нотки зазвучат потом, а в тот момент, судя по всему, состояние большинства эвакуированных в Ташкент было депрессивным. Мария Иосифовна рассказывала, что, когда ей мимоходом напомнили про то, что до войны ей нравился роман Стейнбека "Гроздья гнева", она была потрясена - самим напоминанием о жизни, которая была до войны. Состояние первых месяцев эвакуации, со всеми бедами, волнениями, смахивало на нервную болезнь с потерей памяти.

И Татьяна Луговская вначале увидела Ташкент как "город, созданный для погибания"; он не показался ей ни красивым, ни доброжелательным. Казалось, что все навеки заброшены в эту дыру, - не будет ни Москвы, ни мирной жизни, ни прежних радостей, ни даже прежнего горя. Изменения коснулись всех, и никто не знал, каким он выйдет из испытания войной, эвакуацией, разлукой. Она была подавлена происходящим: "... Очень трудно сейчас писать письма, трудно найти интонацию, за которую можно было бы спрятаться. Потом очень много нужно описывать, как живешь, да что ешь, и про себя и про всех других. Картина преступления ясна: совершена какая-то очередная блистательная глупость, и я (вы же знаете - как я легка на подъем!) очутилась в Ташкенте. Городе, где даже вода пахнет пылью и дезинфекцией, где летом закипает на солнце вода, а зимой грязь, которой нет подобной в мире (это, скорее, похоже на быстро стынущий столярный клей), городе, где собрались дамы-фифы и собралось горе со всего Союза, где по улицам вместе с трамваями ходят верблюды и ослы, где вас почему-то называют "ага", где про ваши родные ленинградские и московские края говорят - Россия (!), где гроб - один из самых дефицитных товаров. В этом городе, созданном для погибания, очутилась я. Зачем, почему - совершенно не могу понять.

Живу, как во сне. Снег вспоминаю, как пирожное, а московские тревоги, все прочее вспоминаются каким-то очень содержательным событием в моей жизни. Живу я сейчас чужой жизнью. Я боюсь этого города. Мне кажется, что я застряну здесь на всю жизнь. Леня, обещайте мне, что, когда кончится война и если мы с вами будем живы, вы приедете за мной и увезете меня из этого гнусного города. Хорошо?...".

Представить после московской жизни, относительно комфортной, что надо будет запасать дрова, выменивать на базаре вещи на продукты, выходить по вечерам на незнакомые улицы, где в подворотнях обитало несметное количество воров, нищих, цыган, было невозможно.

Луговских поселили в двух небольших комнатках во флигеле, примыкающем к основному особняку на улице Жуковской.

"Наши комнаты, сделанные из каких-то сараев, но зато каждая имела свой выход во двор. Был ещё и дом нормальный, каменный, с фасадом на улицу, но в нем жили люди привилегированные - Погодин, Вирта, Уткин. По этому главному дому и наши лачуги назывались - Жуковская, 54".

Пытаясь обжить чужое пространство, в котором они оказались неизвестно на какое время, Татьяна Луговская относилась к новому дому как художник, создающий декорацию и костюмы из того, что буквально лежит под ногами. "Я навела уют, - рассказывала она, - купила на барахолке два бильярдных кия и повесила занавески из простынь, выкрасив их акрихином. Еще купила детскую пирамидку. У Поли был поклонник электромонтер, он сделал мне лампу из пирамидки". Так возникли две милые маленькие комнатки, в которых потом, после отъезда Луговских в Москву, с конца ноября 1943 года станут жить Анна Ахматова и Надежда Мандельштам.

За время эвакуации Татьяне Луговской пришлось вести два дома - один в Ташкенте, другой в Алма-Ате. Ее первый муж, Григорий Широков, работал на кинофабрике помощником режиссера, там у них был угол в "лауреатнике" - Доме искусств, а пока она обустраивала ташкентские комнаты.

Чуковский

А Корней Иванович Чуковский, оказавшись в Ташкенте в октябре 1941 года, искренне восхищался открытым "на старости лет" восточным городом. "Я брожу по улицам, - пишет он в дневнике, - словно слушаю музыку - так хороши эти аллеи тополей. Арыки, и тысячи разнообразных мостиков через арыки, и перспективы одноэтажных домов, которые кажутся ещё ниже оттого, что так высоки тополя, - и южная жизнь на улице, и милые учтивые узбеки, - и базары, где изюм и орехи, - и благодатное солнце, - отчего я не был здесь прежде - отчего не попал сюда до войны?"

Он поселился на улице Гоголя, 56. "Белый двухэтажный дом. В углу дверь в комнату, где живет семья ... в другом конце вход в кабинет Корнея Чуковского", - вспоминал Валентин Берестов. "Живу в комнате, где, кроме двух геокарт, нет ничего. Сломанный умывальник, расшатанная кровать, на подоконнике книги - рвань случайная - тоска по детям. Окна во двор - во дворе около сотни ребят, с утра кричащих по-южному".

Мария Белкина приходила к Чуковским с письмами от мужа с Ладоги, где он служил после года в блокадном Ленинграде. На Ладоге корабли и самолеты охраняли знаменитую Дорогу жизни, там Тарасенков и познакомился с Николаем Чуковским, работавшим корреспондентом при военном штабе. Они подружились. Жена Корнея Чуковского, Мария Борисовна, потерявшая накануне войны маленькую дочку Муру, не имевшая сведений о младшем сыне, находилась в тяжелом душевном состоянии. Николай писал редко, и Чуковские просили сообщать Марию Белкину любые подробности из жизни на Ладоге. Письма с Ленинградского фронта шли очень плохо, а слухи были невероятными. Кто-то в отчаянии говорил, что Ленинград давно занят немцами, просто от всех скрывают истинное положение вещей, широко обсуждались и случаи каннибализма в голодном городе. Мария Белкина с подробными письмами от Тарасенкова выступала достоверным информатором. Тем более что официальным сообщениям и пропаганде уже откровенно не верил никто. Родители Чуковского очень переживали за старшего сына. Но беда вошла в их дом с другой стороны: уже в начале войны, 4 октября 1941 года, из-под Вязьмы было получено последнее письмо от младшего сына, Бобы, а вскоре стало известно, что он погиб.

Келья Ахматовой Конец 1941 - начало 1942 года

"Сейчас получила телеграмму от Корнея Ивановича, - писала в дневнике в октябре 1941 года Лидия Чуковская, находящаяся с дочерью в Чистополе. Текст телеграммы звучал так: "Чистополь выехали Пастернак Федин Анна Андреевна..."

Ахматова появилась в конце октября у дверей временного жилища Лидии Корнеевны в Чистополе, с узлом в руках, усталая, измученная. Она проделала долгое путешествие из блокадного Ленинграда. По личному указанию Сталина её и Михаила Зощенко вывезли из умирающего города. Не раз отмечалось, что именно тогда впервые наверху власть роковым узлом связала два имени Ахматовой и Зощенко, которым будет суждено пережить послевоенную травлю и преследования, вызванные постановлением 1946 года.

"Я вылетела из Ленинграда 28 сентября 41-го года, - писала Ахматова. - Ленинград был уже блокирован. Летела я на военном самолете, эскортировали истребители. Они летели так близко, что я боялась, что они заденут нас крылом .... В ночь с 27 на 28 сентября я ночевала в бомбоубежище в Доме писателей. Заехали за мной, потом поехали на Васильевский остров, взяли там академиков. Нам не сказали, куда мы летим. Была посадка где-то близко от фронта. Там высадили каких-то военных, мы полетели дальше и оказались в Москве".

Все вы мной любоваться могли бы,

Когда в брюхе летучей рыбы Я от злой погони спаслась ....

Так в строках Эпилога "Поэмы без героя" она описала свой перелет из блокадного Ленинграда в Москву.

В Москве Ахматова была включена в списки писателей, которые эвакуировались в Чистополь. Так она оказалась у Лидии Чуковской, с которой познакомилась и подружилась до войны в Ленинграде. Их связали трагические обстоятельства - они выстаивали многочасовые очереди с передачами для заключенных в тюремные застенки, где у Лидии Чуковской находился арестованный муж, а у Ахматовой - сын.

После длительного переезда Ахматова нашла в Чистополе Лидию Чуковскую. Та накормила и уложила её, а через несколько дней Анна Андреевна сказала, что поедет с ней дальше, на Восток, в Ташкент.

Лидия Корнеевна, уже не один месяц проведшая в Чистополе, встретила истерзанную и несчастную Марину Цветаеву. А через два месяца Чуковская расскажет Ахматовой о своей встрече с ней и о её гибели в Елабуге. Лидия Чуковская вспомнит, как они шли по грязным мосткам мимо Камы и говорили с Цветаевой об Ахматовой, а "теперь её нет и говорим мы с вами о ней. На том же месте!"

Начался долгий переезд в Ташкент. В Казани они ночевали в Доме печати вповалку. "Когда рассвело, - писала Чуковская, - оказалось, что бок о бок со мной за спинками стульев спит Фадеев".

Фадеев ездил по городам с эвакуированными писателями и создавал творческие группы при Информбюро. Когда пойдет слух о том, что он струсил и убежал из Москвы, с легкой руки Богословского его будут называть "Первый из Убеге".

В Одноклассники
В Telegram
ВКонтакте

1 комментарий

Добавить комментарий

Войти с помощью: 

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Разрешенные HTML-тэги: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <s> <strike> <strong>

Я, пожалуй, приложу к комменту картинку.