Палата № 7. Часть 2

Окончание. Начало. Автор Виктор Лысенков
Иван Федорович прикинул: если он сейчас уедет домой, Надя будет крайне расстроена, — она так надеялась, что в таком санатории его «подремонтируют» — подлечат сердце, печень, почки. Он, когда отказывался ехать на курорт, объяснял жене, что в его возрасте все эти болячки — норма, умирать, мол, пора. А Надя говорила — надо пожить. Не торопись оставить меня одну (она почему-то считала, что у нее здоровье крепче), и так ты столько лет гулял по тайге. Он отшутился: «Ты же знаешь, тайга большая, сразу не выберешься». Перейти в другую палату? Но врач ясно сказала — осталось одно место. Его. И хотя на дворе август, санаторий еще переполнен. Да и не хорошо людей баламутить, заставлять переселяться. Надо будет что-то объяснять. Нет, не годится.


За ужином к его столику (ему дежурная назвала номер столика и номер
стула), подошел Иванов и сел, как ни в чем не бывало — на свободное место.
Два других были заняты. «Странно, — подумал Монахов, — я ему перемирие еще
не назначал». Иван Федорович молча разделывался с ужином и все
присматривался к соседям, но никак не мог понять, кто они по профессии -
старики и старики. Только чуть моложе их с Ивановым. Но Петр Апполинарьевич,
оказывается, уже знал обоих. И места — это Иван Федорович, все время занятый
своими мыслями, сообразил не сразу, — были свободными только его и Иванова.
И тот, конечно, давно знаком с соседями по столу — как-никак они-то третий
день вместе! Иванов с легкостью взял миссию знакомства на себя. «Вы еще не
знакомы? Вот это — товарищ моей юности (и он разу назвал Монахова полным
именем и с ученым званием). А это, — он уже обращался к Монахову,
инженер-строитель Татарченко и председатель райсовета в запасе товарищ
Шевчук. Соседи оказались любознательными мужиками. (я бы написала «людьми,
товарищами» или просто «любознательными», по моему «мужиками» не очень
уместно в данном случае, глаз режет) Они живо начали интересоваться, где
начинал работать Иван Федорович, чем занимался, просили рассказать
что-нибудь интересное. Иванов опять же, взяв роль гида по его, Монахова,
юности, расписывал, где и когда они вместе с Монаховым боролись за хлопковую
независимость СССР. Иванов рассказывал массу интересных историй, но о том,
что Иван Федорович отбарабанил пятнадцать лет — ни слова. Иван Федорович
помалкивал. Изредка из вежливости кивком головы подтверждал рассказ Иванова.
А сам думал: неужели он забыл, что обворовал его, Монахова? Неужели забыл,
что благодаря его сорту хлопчатника, добыл в жизни все — включая звание
член-корра академии? Или теперь, в преддверии близкого конца (кто же так
наивен в семьдесят шесть, чтобы верить, что впереди целая вечность?), решил
все забыть и жить заботами о здоровье? Ни о чем не думать, не ворошить
прошлое? Об этом он и просил Монахова. Можно же, вот так, добалагурить
последние годы — веселым и беспечным старичком? Примешь горсть таблеток,
после чего ничего не болит, и даже кажешься себе здоровым. Да, Иванову
легко, наверное, ни о чем не думать. А каково ему, Монахову? Догадывается ли
хоть один из сидящих за столом, да и тот же Иванов, что видел, что пережил
он, Иван Федорович? Вряд ли. Описать пятнадцать лет лагерей — ничьей жизни
не хватит. А потом? Эта работа лаборантом человека, которого называли в
десятке лучших генетиков страны, и сам Вавилов просил его нести новые знании
молод ученым. И быть стойким. Он был стойким, чувствуя отчужденность и
осторожность людей вокруг него. Целых три года — почти изоляция от всех.
Вечером он лежал на своей удобной деревянной кровати (это — не нары,
хоть тоже из дерева и тоже широкие) и смотрел в окно. За изгибом бухты
высился тяжелый массив горного хребта. Тяжелый, вечный. И невольно думалось:
уйдем мы скоро, и я, и Иванов, а в этой палате будут лежать другие люди, и
так же взирать на неколебимую мощь природы. А все остальное… Они могут и
не знать, что было с ними и как было. Изменятся, наверное, еще раз оценки,
по которым меряют людей. Вот сейчас расскажи он, как его ограбил Иванов, как
потом ловко маневрировал, то вроде по могая по мелочам), то ловко тормозил
его, Монахова, через бесчисленные рычаги, которые были у него ж руках
благодаря власти, званию, и чего скрывать правду — авторитету. Да и не пишут
что-то о подобных вещах в газетах и журналах, по телевидению не
рассказывают. Так вот, расскажи он обо воем этом — пойдет ли кто-нибудь по
разным инстанциям добиваться расследования, наказания, восстановления
правды? Он же видит — все в жизни заняты своим делом: созданием комфорта,
добыванием денег, деланием карьеры. И как жаждут услад! Тут для них и
рестораны, и ночные бары, и музыка гремит в телевизоре, и еще сотни разных
способов развлечься, «словить кайф», — он слыхал это слово уже от внуков.
Господи — и никто не говорит об усмирении плоти, — только за то все, чтобы
давать и давать ей больше. Тоже не дурак, видит, какие отношения у молодежи
между собой, да и у людей чуть постарше.
Бедный Лев Николаевич! Это его, Монахова, поколение зачитывалось
Толстым, Чеховым, мучилось, искало, стыдилось хамства и рвачества,
стремилось добрыми деяниями прославить отечество. Были и другие шумные
имена. Но они, впитавшие порыв революции, в голодные годы зачитывались
русской классикой. Достоевский, Тургенев. Боже! Вдуматься только, что
пережила Надя с двумя детьми в годы войны и после. И — верила, ждала, хотя
писем оттуда, где он был, не приходило.
Да, бедные Толстой и Чехов! Это чеховский Андрей Ефимович не выдержал
одной зуботычины и умер. Видел бы он, что делали с ними, и что знал по
рассказам Иван Федорович! Заныло плечо.
Он вспомнил лагерь под Иркутском. Он провел в нем четыре года, с сорок
третьего по сорок седьмой. Их держали отдельно от уголовников, лагерь был
просто перегорожен высоким забором с колючей проволокой. И как часто отпетые
бандюги орали им в тех случаях, когда оказывались близко друг к другу: «А,
враги народа! Предатели! Добьем фашистов — и вам всем кишки выпустим!»
Удивительно, этот сброд чувствовал себя причастным к тому, что происходило
на фронте, считал себя участником битвы с фашизмом только потому, что валил
лес.
Помнится, летом сорок четвертого он чуточку замешкался при посадке в
машины — развязался шнурок у ботинка. И конвойный, какой-то смуглолицый
парень тюркского типа, ткнул его прикладом в плечо. Удар пришелся в верхний
плечевой сустав. Иван Федорович точно знал по силе удара — самое малое -
трещина. Он не мог поднимать руку, это заметили, пытались заставить работать
«двумя руками». Но по его лицу и конвоиры, и товарищи по несчастью видели -
с рукой неладно. Его отправили в медсанчасть, но перед этим политические не
сдержались, сказали начальнику команды и конвоирам, что нельзя так
относиться к больному человеку.
Вечером того же дня в зону к политическим впустили уголовников. «Помочь
умыться», — как сказал один из начальников. Уголовники со злобным матом
гонялись за политическими, а догнав, остервенело били, иногда вопя: «Бей
фашистскую мразь!» Били профессора истории Антоновского, били военного
конструктора Гиталевича, били боевого офицера, капитана Ослябева, который
оказался в лагере только за то, что засомневался в какой-то формулировке
Верховного на Тегеранской конференции. Били артистов и художников,
режиссеров и писателей. Примерно час длился вандализм (?), за это время
уголовники не только успели в кровь измолотить лица всем политическим
(падать было опасно — лежачего били ногами в тяжелых ботинках по лицу), но и
взять трофеи — где кусок пайки нашли припрятанный, где — новые рукавицы.
Унесли все, что могло пригодиться. Ивана Федоровича с перевязанным плечом,
сидящего на нарах, с размаху с левой и правой съездил по лицу один из громил
- с плоской головой и круглым лицом, он почему-то показался похожим на
обезьяну, хотя Иван Федорович понимал, обезьяны тут ни при чем — ни по виду,
ни по поведению. По носу Ивану Федоровичу громила не попал, наверное,
пожалел «калеку». Но разбил щеку, губы о зубы от удара «стыка», как
выражались уголовники.
Подавленные, инженеры и ученые, учителя и бывшие ответработники, в
общем, все — «враги народа», молча утирали кровь, — для них эта экзекуция
была не в новинку: изредка лагерное начальство устраивает церемонию
устрашения, чтобы политические знали свое место! Не счесть, сколько он видел
быстрых смертей. Выжил. И теперь он думал, как же Иванов, академик,
окончивший когда-то вуз, читавший, наверное, и Толстого, и Достоевского, и
Чехова и многих других, забыл, зачем человек на свет явился, забыл всю ту
огромную работу поколений русских людей, подвижников духа, которые отдавали
все, чтобы сделать человека человечнее, честнее, чтобы он был готов к
состраданию и самопожертвованию. Как могло такое случиться?!
Он мучился от этих мыслей, и оттого почти не разговаривал с Ивановым. А
тому, казалось, хоть бы что: оживлен, подвижен и, кажется, — вот-вот побежит
на дискотеку.
…Их врач, тоже очень милая женщина (почему «тоже» кто еще милый? про
Иванова не сказано, что он милый) (наверняка местом дорожит как и все тут)
первые процедуры назначала Иванову, и, извинительно улыбаясь, говорила
каждый раз нечто вроде такого: Иванов, мол, первый приехал. Хотя Иван
Федорович знал — Иванов в санатории идет по другой категории — в документах
же написано, кто есть кто. Да и сам Иванов вдруг предложил: «Хотите
дополнительный массаж. Легкий. Общеукрепляющий. Я договорюсь». Иван
Федорович не захотел.
Как-то утром, сидя на веранде за газетами, Иванов сказал ему: » Знаете,
что я вам скажу, дорогой Иван Федорович! Вы — неправильно живете. И жили
неправильно!» Монахов с удивлением поднял на него глаза. — «Да, да, -
продолжал Иванов, — и все ваши неприятности в жизни — от ваших дурацких
принципов. Человек, мол, звучит гордо! Да не подумайте, что я — пентюх -
прочтите, кто говорит эти слова у Горького. По-моему, Горький просто
издевался над словословием сутенера. И все эти: не убий! Брат Алеша! — Все
я знаю. Я не хотел говорить вам об этом, но вспомните, с чего все
началось? Вокруг все осуждают вейсманизм-морганизм, бьют Вавилова, а в нет
бы смолчать — вы вылезли с этими генами. С их методикой. Все говорят о том,
что организм меняется непрерывно под воздействием среды. А вы — со своими
генами. Вы не представляете, как возмущались все. На нас написали письмо.
Пять подписей ученых — это не шутка.
Иван Федорович побледнел: «И вы подписали письмо?» — Успокойтесь.
Подписал. Или вы хотели, чтобы не подписал и оттарабанил пятнадцать лет
вместе с вами? Или как ваш учитель, сдох в тюрьме?» — Умер»… — «Что?» -
«Умер». — «Ну, умер. Все один черт!»- «Это же безнравственно, Петр
Апполинарьевич!»
Иванов махнул рукой: «Опять вы с вашей ерундистикой». Он по- смотрел на
Монахова как на недотепу: «В то время я лично тоже не верил ни в какого
Вавилова и ни в какую генетику. Для меня это была буржуазная наука. Я был
искренен». — «Но позвольте, Петр Апполинарьевич, если я с вашей точки зрения
ошибался, почему вы и ваши… он запнулся, как назвать тех, подписавших
письмо — коллеги по взглядам так нетерпимы к чужим идеям в науке? Даже — к
ошибкам? Неужели под это дело надо подводить политику? Разве я выступал
против Советской власти? или против Сталина? Которого, поймите меня
правильно, по наивности тогда обожал. И потом. Мне ваши опыты казались
неверными. Методика ошибочной. Ноя никуда на вас не писал.
Иванов встал, взял свою трость — грузный и величественный, он ходил с
нею не только для форса, но и для поддержки крупного тела, — и подошел к
окну: «Вот видите море. Белые буруны. Сегодня баллов восемь. Идет корабль.
Капитан знает, как вести его, знает курс. А представьте, если все начнут
выступать с теориями о кораблевождении? — Конец кораблю».
Иван Федорович чувствовал, что от существа спора хотят отгородиться
какими-то высокими построениями. Он заметил: «Вы некорректно ведете спор. Я
же сказал — я тоже верил Сталину. И не собирался выступать с критикой
каких-то его концепций. Тем более — выступать против Советской власти, так
как, простите, не хуже вас понимал и понимаю, что альтернативы этой системе
нет. Я же в науке работал, в селекции, что само собой подразумевает
использование различных методик, основанных на разных теориях. Только
практика может дать ответ, какой путь верный. И не учитывать самые последние
теории — пусть «ихние» — ограниченность». — «Ну и тирада! Какой патриотизм!
Выступал — не выступал, верил — не верил! Альтернатива! Да вы понимаете, вы
на деле, подчеркиваю, на деле были против тех, кому в науке верил и доверял
Сталин. На де-ле. Значит, шли против его курса. Надо было помолчать!» — «До
пятьдесят третьего?» — «Хотя бы». — «Но разве вы, ученый человек, не знаете,
что (чего?) стоило нам молчание многих?» — «Знаю. Кто не молчал, вылетел с
орбиты, как и вы. И практически ничего не добились». — «Как, не добился?
Вы-то отлично знаете — МД-15 мой сорт!» — «Ну, это еще надо доказать!» — «Но
вы-то, вы-то внутри себя, в душе! — знаете, что это — мой сорт!
Иванов крутанул по полу тростью, потом жестко поставил и налег на нее:
«Душа! Душа! Мистика все. К стенке поставили — и душа вон. Это вы еще дешево
отделались. И давайте посоображаем (как к ребенку, отметил Иван Федорович).
Если МД-15 даже ваш сорт, представьте, я не подписываю того письма и в
обнимку с вами еду на Колыму или в Магадан. Что с сортом? Где так нужный
стране сорт хлопчатника? Молчите? Или мне надо было сказать, что вот — я
посеял семена Монахова — посмотрите, какая кустистость, какое волокно,
сколько коробочек и какой это устойчивый к разным болезням сорт, особенно к
вилту. И — поехать за вами? Да если бы сам нарком увидел результаты вашего
труда, он бы приказал все уничтожить и молчать. Потому, что в то время по
теориям, которые вы исповедовали, не могло ничего путного быть. Вам ясно?
Меня вы обвинили в мистификации, что я посеял хлопчатник и вырастил по
нашей, передовой технологии, и ею прикрываю ваши дурацкие буржуазные,
вредные для нас идеи… Знаете, сколько народу взяли и в следующем году, и
позже? И большинство — не вернулись». — «Но
кто вам мешал после моего возвращения признать, что вы поступили
благородно — спасли сорт? Вы были бы героем». — «Но, во-первых, Иван
Федорович, надо доказать, как я вам говорил, что МД-15- ваш сорт. А
во-вторых, — он дал мне звание, награды, я стал академиком. Это что — все
снять и передать вам? И в каком году? В пятьдесят шестом, когда вас
реабилитировали? И в сорок девять уже по вашей генетике начинать все
сначала? Вы что, не понимаете, что в других республиках не сидели сложа руки
и с тридцатых годов вывели немало приличных сортов — бери и районируй!».
Иванов сделал пару шагов по комнате и чуть тише добавил: «Хорошо хоть, что
МД-15 оказался таким устойчивы — сорок лет в эксплуатации и не деградирует».
- «Спасибо вам большое за это. И за помощь, которую вы мне оказали». -
«Ладно острить. Вы, скажу откровенно, глупо себя вели и когда вернулись! На
кой черт вы приперлись тогда ко мне? Еще ведь ничего не было ясно! Вы могли
так подвести меня! Устроились бы на какую-нибудь работу, переждали…
Хорошо, что я, простите, сказал товарищам, что вы просто глупый, недалекий
человек». — «Да как вы могли сказать такое! С меня же сняли все обвинения! И
я пришел к вам как к главному специалисту, который знал меня как
селекционера». — «Проповедовавшего чужие нам идеи» — отсек Иванов.
Между тем настал час процедур, и, как всегда, первым пригласили Иванова
- на осмотр, на массаж, на душ. Монахов вышел из корпуса, и, осторожно шагая
по новомодным плитам, с широкими зазорами между ними (поставь неосторожно
ногу на край, особенно в таком возрасте — свихнешь, а то и сломаешь. Зато
архитектору трава между плитами напоминает, наверное, Парфенон, и он, этот
архитектор, таким образом чувствует свою причастность к гениальным трагедиям
Эллады). Иван Федорович часто видел нелепые нововведения, знакомился в
прессе с абсурдными проектами, и ему казалось, все это стало возможным
потому, что он провел в заключении долгие пятнадцать лет. Наверное, одни
научились молчать, а более наглые все проталкивать под прикрытием идей о
всеобщем благе, а самим захватывать кресла, звания, награды… И что самое
ужасное — они чувствуют себя правыми, абсолютно правыми, как и Иванов. Ну,
хоть бы раз где-нибудь: в газете, в журнале, на радио, по телевидению, -
кто-нибудь из этих творцов-борцов сказал, после того, как осуществление
проекта привело к печальным последствиям: «Простите, люди добрые, мне стыдно
за то, что я создал такой бездарный проект, а по нему построили ужасный дом,
плохой завод, освоили земли, которые не дают урожая». И много чего. Не
признают. Везде — коллектив. Найди виноватого! Вот премии и ордена получать
- всегда есть конкретные люди.
О дополнительных услугах, связанных с массажем, Иванов завел речь — еще
раз: «Стоить это будет недорого — можно просто купить коробку хороших
конфет. Иван Федорович сразу представил себе:
а что если каждому из двухсот семидесяти лечащихся здесь нужна какая-то
дополнительная услуга (а она обычно бывает нужна) и каждый купит только по
коробке конфет? Ну, пусть массажистка за этот самый общеукрепляющий
дополнительно. Человек двадцать она может обслужить — не каждый же день этот
массаж. Прикинем. Двадцать коробок по десятке — недурно. Врачи, видимо,
имеют не только конфеты. Вот почему все такие улыбчивые и милые. Потом
Монахов из любопытства заглянул в буфет. В этом престижном санатории лежали
коробки и по десять, и по тринадцать, и даже по восемнадцать рублей.
Медсестра, приглашавшая на процедуры, не знала о разговоре Иванова с
Монаховым о конфетах, в свою очередь Иван Федорович не стал делиться своими
выкладками с Ивановым. И когда в очередной раз она спросила, не нужен ли
дополнительный общеукрепляющий массаж Ивану Федоровичу — один или два раза в
неделю, ответил Иванов: «Он ему не нужен. Из принципа». Умница сестричка,
словно не расслышала этой фразы…
Иван Федорович понял, что Иванов лишний раз хочет укольнуть его,
показать его негибкость, ребячество, удержать инициативу их
бесед-воспоминаний, бесед-споров в своих руках. Монахов чувствовал, что
Иванову это просто необходимо.
«Вот вы думаете, — начал он утром, войдя с газетами на веранду, где
Иван Федорович уже сидел с купленными накануне журналами, — что я ничего не
понимаю, или чего-то недопонимаю. Не спорьте, — чувствую по вашему
сопротивлению, и не только на словах. Ошибаетесь, голубчик! Вы в душе
думаете — я трус и приспособленец. Не так ли?». Монахов посмотрел на него и
хотел сказать, что в первую очередь он думает, что Иванов — подлец. Но это
открытый скандал. Поэтому он промолчал, ожидая, какие новые доводы приведет
Иванов, чтобы показать его, Монахова, наивность, как попытается унизить,
вскрыв непонимание Монаховым современного мира. Иванов между тем спокойно
продолжал: «А я ни тот, и ни другой. Я — просто со всеми. Со все-ми.
Понимаете? Заблуждаются все, заблуждаюсь и я. Выправляют линию все — и я
выправляю. Один — это ноль! И все это понимают! Вот когда вас взяли, никто
же не побежал ни в министерство, ни в ЦК, ни еще куда-нибудь вас
выгораживать. Потому что все — были объединены. А если бы и нашелся кто-то,
кто вступился бы за вас, — его ждала бы такая же участь, если не хуже!» -
«Вы что же, Петр Апполинарьевич, придерживаетесь той знаменитой теории о
винтиках и гаечках, что человек — ничто? Человек — винтик. Хочу — кручу
сюда, хочу — туда. А хочу — под пресс. Хлоп — и нет человека. Так?» — «Э,
бросьте, дело не в теории. Теория родилась из жизни. Вы просто не понимаете
законов жизни современного общества и поэтому навредили и себе и близким».
Иван Федорович понимал, как точно бьет Иванов. После того, как его
арестовали, Надя Долго не могла устроиться на работу. Она пошла посудомойкой
в ресторан. Но, как говорят, нет худа без добра, — детям был кусок хлеба,
пусть с чужого стола, пусть объедки. Она плакала, рассказывала о годах
войны, но работа в ресторане спасла детей от голодной смерти. Сын Андрей,
когда закончил в сорок седьмом школу, хотел пойти в авиационное училище,
стать военным летчиком. Он был крепким парнем, и всего-то требовалось от
него — отречься от отца, написать, что тот — враг народа. При нем один
поступающий написал такую бумагу — и его допустили сдавать экзамен, а Андрею
документы вернули. А через три года история повторилась с дочерью — она
мечтала стать врачом, но удалось поступить «без отречений» только в
медучилище. Не успел Иван Федорович отметить все это про себя, еще раз
вспомнить добрым словом жену, сумевшую привить детям любовь к отцу,
объяснить им как-то, что их отец — никакой не враг народа, как снова услыхал
голос Иванова: «Я же правду, правду говорю. А она, ох как неприятна! Вы
подвели всех. В первую очередь — свою семью. Поймите — у каждого жизнь
только одна. Ну, и какая она у вашего сына? Хотел быть летчиком, а стал
водить грузовик. И в какие годы уже закончил строительный техникум.
Вечерний. Верно? А дочь так и застряла в медсестрах. И муж какой ей попался
- пришлось развестись. Хорошо, что внуки уже выросли. Мне-то от знакомых все
известно о вашей семье».
Иванов помолчал. Потом обратился к Монахову: «Не сочтите за
хвастовство, но давайте сравним — старт-то у нас был одинаковый. Да, я по
вашему трус и беспринципный человек. Но мой сорт хлопчатника (вот наглец -
отметил про себя Монахов) сорок лет дает отличное волокно. Сын — доктор
наук, работает в Москве в одном из закрытых институтов. Дочь — доцент. Тоже
в Москве. И внуки — один учится в МИМО, другой в физтехе. А ваши? Здесь? В
Средней Азии? И учатся ли? БАМ, наверное, строят — чудо ХХ века. А у меня и
жена — доктор медицинских наук, профессор. Мы тоже давно были бы в Москве.
Обстоятельства были. Но скоро переедем. В Ивантеевку. Скажите, есть
разница?» (Детей устраивал через республику, — отметил про себя Иван
Федорович. — Льготы).
Иванов на мгновение замолчал. Потом добавил; «И обществу, как я
говорил, прямая польза. А сколько я людей поднял, скольким помог защититься,
особенно местным, сколько для сельхозинститута сделал, для института
земледелия? Открыл два новых опорных пункта селекции хлопчатника! И все
потому, что был — со всеми». — «Что вы проповедуете? — возмутился Иван
Федорович. — По вашему, — человек — может быть личностью, не имея
собственного мнения, идей взглядов? И даже в научных экспериментах — права
на ошибку? Это потому вы больше не занимались после тридцать восьмого
селекцией, чтобы не сделать ошибки? — «Ошибка — ошибке разница». — «Да это
же черт знает какая архаика!» — «Какая архаика, товарищ Монахов? Лучше
ответьте, с вашей неархаикой, где все те, кто выступал против общей линии?
Нету!.. Правильно делали, что выкорчевывали. И сейчас выкорчевывать надо!
Разболтались все очень. Поверьте, я не сержусь на вас, я отношусь к вам, как
к идеалисту, много навредившему себе и всем остальным».
Монахов не хотел больше спорить с Ивановым. Ушел в парк, долго гулял
там среди чистой зелени и все думал. Нет, ничего нельзя вернуть! И, конечно,
генетика пробила бы себе путь без его защиты — убедил бы чужой положительный
опыт и горький — свой. Как во многом другом. Нельзя сказать, чтобы за долгие
годы жизни Иван Федорович не пытался найти причины многих своих злоключений
в самом себе. Он самым критическим образом, как девушка перед выходом на
свидание проверяет все детали своего туалета, рассматривал все черты своего
характера отдельно и характер в целом. Если он плохой, почему к нему так
хорошо относились в академии, простые колхозники на опытном участке,
сослуживцы в лаборатории? На собраниях он никогда не был резок и
безапелляционен, никогда никого не унижал. Если отстаивал свою точку зрения,
то корректно, не за счет уязвления самолюбия других. И за что его любит
Надя? За полвека совместной жизни они ни разу не поругались, никто никому ни
разу не сказал дурного слова. Конечно, это у Нади золотой характер. Но если
бы он, Иван Федорович, был мерзавцем, он бы не раз обидел жену. Но,
предположим, предположим, что у меня скверный характер. Но, тогда, начинал
размышлять Иван Федорович, те, у кого характер не столь покладистый, как
хотелось бы окружающим, должны попасть под гильотину времени? А вся вина
его, Ивана Федоровича, заключалась в том, что он последовательно защищал
свои научные идеи? Но что же получилось в итоге? Но что же получилось в
итоге? Иванов вон как уверен в себе — он по существу в каждом разговоре либо
поучает Ивана Федоровича, как надо жить (это в семьдесят шесть лет!) либо
просто глумится над ним. Впрочем, само поучение человека в таком возрасте -
глумление. Неуважение в его жизни, к его страданиям — Иванов-то все знает!
Знает, что и уцелел-то Монахов чудом. Ивана Федоровича уже начинала тяготить
их палата со счастливым номером — семь. До конца пребывания в санатории
оставалось целых десять дней. Иванов тем временем от беседы к беседе все
наседал и наседал на него, учил и высмеивал его «наивные» представления, а
однажды спросил: «Вот вы подумаете, мне делать нечего и я с вами спорю. По
принципиальным, заметьте, моментам». (При чем тут я — спорит он — подумал
Монахов. И поучает он, а не я). — Но понимаете, к вас тогда ничего не
состоялось. (А мой сорт — подумал Иван Федорович). Ну — персональная пенсия
разве что. У детей — совсем пшик. Так вы хоть внуков научите жить! Пусть не
высовываются! Пусть проявляют инициативу, на которую есть постановление.
Есть постановление — вот тут пусть поторопятся. И делом занимайся, и с
речами выступай, — Иванов нахмурил брови. — Конечно, только не против
постановления. Не согласен — молчи. Сиди и не высовывайся! Почему? Сверху
столько начальства! — кто-нибудь все равно долбанет за то, что ты такой
умный, инициативный не в ту сторону, да еще вдруг знаешь что-нибудь этакое
мудреное, что они не знают. Как генетику. А начальство, брат, оно бдит — за
то и деньги получает».
Иванов посмотрел на Ивана Федоровича. А тот все никак не мог понять -
зачем нужно Иванову доказать свою правоту ему, Монахову? Чтобы он признал
его доводы — верными и согласился с ними? И признал, наконец, что он,
Монахов — дурак? И тогда, выходит, Иванов кругом прав — и с тем, что
присвоил его сорт, и когда подписывал письмо, сыгравшее в его, Монахова,
жизни роковую роль, и когда держал в лаборантах. Во всем — во всем. И права
жена Иванова, а не Надя, с трудом поднявшая детей и несшая с ним крест его
жизни. И правы его, Иванова, дети, занявшие высокие места в жизни (и еще
выше пойдут — биографии такие хорошие и у них, и у родителей. Не надо
отвечать на вопрос анкеты, кто был репрессирован и за что). А у него сын
получил квартиру после того, как оттарабанил на одном предприятии двадцать
лет. У дочери дела — и того хуже. Живут они впятером в трехкомнатной
квартире — не очень уж и свободно — внуки взрослые. А у детей Иванова — на
каждого, наверное, метров по пятнадцать, если не по двадцать. Но дело не в
метрах. Как быть с Ивановыми в жизни, как бороться, как распознать, как
победить, наконец? Выхода он не видел. Написать статью в какую-нибудь
газету? Но разве толком расскажет в статье обо всем, что он пережил? И кто
будет клеймить Иванова? Нужно создавать комиссию, которая будет работать
месяцы и придет к выводу: Иванов сделал много чего полезного. Единственное,
что он может сделать — это не общаться с Ивановым и как можно скорее
избавиться от его общества.
…Монахов улетел за три дня до окончания срока пребывания в санатории,
сославшись на дела: мол, книга по генетике выходит в издательстве, надо
самому посмотреть гранки. Врач, которая принимала его, то ли на самом деле
искренне, то ли опять из соображений служебной дипломатии вздохнула с
сожалением: «Ох, уж эти персональные пенсионеры! Вечно в хлопотах, в
заботах. Вот и ваш сосед, Петр Апполинарьевич, уже два раза с лекциями
выступал о прошлом. О борьбе за хлопковую независимость СССР. О генетике.
Сколько знает интересного! И в каких условиях приходилось работать! Кругом
враги, чуть ли не лично сражался с басмачами! Одним словом, сразу видно -
недаром стал академиком. Вам повезло целых двадцать дней прожить с таким
человеком в одной палате». И она почти искренним, счастливым взглядом
посмотрела на него.
_____________
Иван Федорович Монахом умер осенью восемьдесят второго
года, а Петр Апполинарьевич — четыре года спустя. Если вы будете в
нашем городе на кладбище, расположенном на холмах, то памятник Иванову
увидите обязательно: он похоронен справа от входа, рядом от центральной
аллеи, там, где лежит много заслуженных людей — министров, партийных
работников и других. Семья в тот же год поставила ему памятник.
Величественная голова П.А. Иванова с мудрым выражением лица, как и положено
академику, заметна издалека.
А Иван Федорович Монахов лежит на вершине одного из холмов, куда
неудержимо ползет кладбище. Лежит среди простого народа, за скромной
оградой, с трафаретным кладбищенским памятнику ком из мраморной черно-белой
крошки. Отсюда хорошо виден город, а за ним — долина, в которой до сих пор
растет его хлопок. Правда, долина от огромного количества чадящих заводов в
столице и от транспортной гари все время словно в тумане — и плохо различимы
отдельные поселки, кишлаки, поля, а сама линия горизонта и вовсе не видна.
Но что поделаешь — дыму и гари теперь везде много. И никто, видно, не знает,
как избавиться от них. Хорошо хоть, что над могильными холмами постоянно
дует с гор легкий свежий ветерок, не давая чаду и гари ложиться грязным
вязким слоем на последний приют тех, кто здесь лежит.
12-17/1-87 г.

3 просм.
Система Orphus

Комментариев: 7

  • StepA UZBEKISTAN Mozilla Firefox Windows :

    Прошло почти четверть века после написания этого замечательного произведения. В тот период Узбекская ССР собирала порядка 6 млн. тонн хлопка. Основная масса этого хлопка перерабатывалась за пределами республики. Если рассчитывать, что средний грузовой состав перевозит 3 тысячи тонн – 50 вагонов по 60 тонн. Получается, что для перевозки надо 2 тысячи составов. Это означает, что непрерывно, ежедневно из республики должны были вывозиться 5 – 6 составов.
    Очень интересно, а как обстоит сейчас дело с хлопководством в республике. Сколько миллионов тонн хлопка теперь собирается? Какие сорта культивируются? Какой процент приходится на тонковолокнистые сорта? Хлопкоуборочные машины в прежнем объеме уже не выпускаются. Какой процент сегодня приходится на ручной сбор?

  • aida RUSSIAN FEDERATION Mozilla Firefox Windows :

    Шести миллионов не было, они декларировались. Но даже если без приписок — масштаб все равно был значительный.

  • StepA UZBEKISTAN Mozilla Firefox Windows :

    Вот шесть и было реальных, а Горбачев, когда его Андропов поставил на сельское хозяйство, и стал требовать увеличения сборов. Вот тогда и довели обязательства до семи с половиной. А американцы сообщили, что по данным с их спутников хлопковых площадей в Узбекистане только на шесть миллионов тонн. Начались проверки и, как результат, Рашидов отравился.

  • Натали М Mozilla Firefox Windows :

    Я не знаю, как можно верить цифрам об этих миллионах тонн. Каждый год студентами собирали хлопок месяцами. Загонят на практически уже вылизанное поле, дадут норму подбора 100 кг. Студенты не дураки — в карман фартука увесистый камень, весь собранный хлопок обильно присыпался землёй. Уже после взвешивания, на машине, мешки «прокручивали» несколько раз — свой же студент стоял в кузове, должен был вытряхнуть хлопок их мешка, пустой мешок скинуть владельцу. Частенько своим приятелям скидывал полный мешок, который шёл на повторное взвешивание. Частенько просто таскали хлопок с соседнего хермана. А ведь ещё и просто приписки были на всех уровнях. Когда увидели всё это на первом курсе, были в шоке, потом поняли, что без этого там просто не выжить…
    Конечно, хлопка собиралось много, но вот сколько… Тайна сия велика есть…

  • Володя UZBEKISTAN Internet Explorer Windows :

    Да никогда никакие 6 млн.т хлопка и не давали. Сплошные приписки.Ну а Рашидов кстати не отравился, а умер от сердечного приступа. И совсем не поэтому, а куда из-за более серьезных вещей.

  • александр махнёв Opera Windows :

    тут не надо ещё забывать что то были времена активного противостояния ссср и сша а хлопковая независимость одна из наиважнейших на таком уровне (недаром же американцы со спутников это дело отслеживали)). так что отчасти это был блеф. все его участники прекрасно отдавали себе отчёт в реальном положении вещей.
    а нынче выяснилось что такую пропасть хлопка узбекистану просто не продать. а блефовать нет ни малейшего смысла. ну не супер же мы держава))
    вот и сократили площади. всё несложно)

  • aida RUSSIAN FEDERATION Mozilla Firefox Windows :

    Солидарна с Натали М. Можно ли вообще подбор считать хлопком, даже если он и без камней. И неужели массовый вывоз тысяч людей из города окупался? Транспорт, бензин; плохая, но кормежка; мизерная, но оплата; зарплата всем все равно шла за время, проведенное на хлопке?


Подписаться без комментирования: