Автор Владимир Соколов-Рудой
Светлой памяти моей мамы,
Серафимы Лазаревны Тылиной
Мальчик с хрустом расправил бумажное горло пакета и раскрыл его. Всплыло дыхание персиков, винограда, свежей лепешки… Коричневая гладкая бумага, нагретая солнцем и мамиными руками, тоже пахла, старгородским базаром, и все это вместе сливалось в долгожданный запах родительского дня.
– Ужас, с каким трудом сегодня добиралась. Час ждала автобуса. Жара. Пока шла сюда – в переулках пылища как вода в наводнение, буквально по колено.
Мальчик вынул из пакета замшевый мягкий персик.
– Будешь, мам?
– Не выдумывай. У меня дома знаешь их сколько…
Они сидели в беседке, оплетенной китайской розой. Розочки-лилипуты свисали плотными сиреневыми пластами. Мама огляделась – никто не смотрит? – и сняла босоножки.
– Ноги гудят, не могу… Между прочим, сына, я сегодня не просто проведать тебя пришла. Нам посоветоваться нужно. Что делается с ногами – кошмар…
Мамины ступни покрыты багрово-черным узором, следами от ремешков с втертой в них пылью. В жару у нее отекают ноги, а в Ташкенте жара стоит семь месяцев в году.
– Ты уже взрослый, сына, слава богу есть мне с кем посоветоваться. Погоди, не начинай, персик потечет. Дай закатаю рукава. Почему в санаториях выдают такие огромные пижамы?
Огромные? Пижамы выдаются одного размера на отряд, таков порядок в санатории «25 лет Узбекистана». Если ты в шестом отряде, то получаешь пижаму на двенадцать лет. Мальчик мог бы сказать, что некоторым в их отряде пижамы даже малы, но промолчал.
– Ну вот, теперь кушай. Смотри, не закапайся.
Мальчик откусил хлюпкий бок персика. В дырку выглянула шоколадная косточка.
– Помнишь сына, я рассказывала, как училась до войны?
Мальчик кивнул. Если бы немцам сиделось в Германии, мама была бы сейчас учительницей истории. Уже шла война, а она все продолжала учиться истории, и только когда паек в Ленинграде стал совсем никакой, ее учебе настал конец.
– Сколько себя помню, всегда хотела учиться, — продолжала мама, блаженно шевеля полосатыми пальцами ног. — Я ведь рассказывала, с каким скандалом уезжала в Ленинград? – Мальчик кивнул, он помнил эту историю, но мама продолжала тему. — Дедушка, земля ему пухом, даже проводить не пришел на станцию, так не хотел отпускать. Только я всегда была самовольная. В местечке нашем семилетка была, так я решила – буду в белыничскую десятилетку ходить. А что значит ходить? Ходить, не трамваем ездить. До Белыничей шесть километров если лесом напрямик. По дороге если, то девять. Так я лесом, конечно, туда шесть и обратно шесть, и не ходила, а бегом. Тем более обратно бегом, потому что уже темно. Зимой знаешь, как страшно бывало? Как-нибудь еще про волков расскажу. Настоящих. Главное, тогда я думала, что вот когда выучу все, когда прочитаю обо всем на свете, тогда начнется и у меня такая жизнь как в книжках, полная бурь, огня, необыкновенных людей…. Но не суждено.
Мальчик знал, что уж чего-чего, а огня, бурь и необыкновенных людей в маминой жизни было, пожалуй, слишком много. Одна блокада в Ленинграде чего стоила, полтора нескончаемых года, эвакуация по ладожскому льду в колонне, когда время от времени грузовик перед ними беззвучно скрывался в черной дымящейся полынье, а ее грузовик объезжал полынью и ехал дальше… А лето в беженцах на Кубани? А переход в босоножках через заснеженный Марухский перевал? А два фронтовых года в медсанбате? Эту хронологию мальчик знал наизусть.
– Мы с твоим отцом так хорошо все распланировали на фронте. Решили сначала родить тебя, а уж потом бы я поступила учиться на врача. Все-таки уже медсестра, да и на историю что-то после Ленинграда не тянуло…
Мальчик швырнул косточку через аллею в кусты. Он знал из маминых рассказов, что когда он был еще младенцем, отец решил забрать из своей довоенной семьи двух сыновей, его сводных братьев. Поехал за ними в Ашхабад и там попал в землетрясение. Ни его не стало, ни братьев. Мама продолжала:
– Но с тобой, мой милый, что-то не получалась учеба… Все болячки, какие бывают у детей, все к тебе цеплялись, такой уж был задохлик у меня. А сколько раз падал, ошпаривался, господи… Однажды тебя укусил скорпион – уж это ты должен помнить….
Ну как же. Он тогда опять чем-то болел, лежал в постели. Жили они с бабушкой, с дедом, с уцелевшими в войну дядьями и тетками, все в одной комнате глинобитного узбекского дома в Старом городе. На столе, запомнилось, в подкопченном стекле покачивался лепесток керосинового пламени. От потолка отделилась небольшая тень и поползла по стене, то и дело замирая. Мальчик с любопытством смотрел на растопыренное существо, похожее на крючок для одежды, к которому зачем-то приделали множество лапок и две воздетые клешни. Кое-где на саманной стене торчали золотые соломинки. Скорпион натыкался на них, вздрагивал, угрожающе дергал хвостом, и вдруг не удержался, свалился на постель и быстро-быстро побежал по одеялу…
– …и надо было добиваться приличного жилья. Тогда было очень непросто выбраться из этих мазанок, эвакуированных был полный город. Сейчас уже не так сложно, и квартиры гораздо лучшие дают, но ведь и у нас очень приличная квартира.
– Приличная, – согласился мальчик. – Только вода далеко.
– В соседнем дворе – разве это далеко? Ты просто лентяй.
– А они не пускают во двор, велят в колонке брать, а это знаешь где?
– Знаю, и очень хорошо. Будто ты один воду носишь. Зато у нас отдельная жактовская комната с кухней, капризный ребенок. Скажи спасибо за это.
– Спасибо. Хочешь виноград?
– Нет, не хочу. Отломи себе лепешку, пока теплая, ты любишь лепешку с виноградом. Ну так вот… Ты меня перебил. Я о чем говорила?
– О квартире.
– Так вот. Все у нас теперь, слава богу, есть. Жактовская квартира с терраской, все мы с тобой понемножку купили, как люди, даже холодильник. И вот ты вырос, практически взрослый мужчина, и у меня освободились вечера.
Мальчик посмотрел на маму – шутит? Откуда у нее свободные вечера? Домой приходит в восемь, отработав полторы ставки, хватается готовить ужин. Если в холодильнике стоит вчерашний ужин, принимается за уборку. Если же остался позавчерашний ужин, а прибрано вчера, начинается стирка, и тогда только успевай гонять к колонке с ведром и кувшином – носить по два ведра она ему еще не позволяет. Если переделано то, и другое, и третье, тогда назначается баня. Греется в кипятильном баке вода, в кухоньке ставится таз на полу, занавешивается от чужого глаза окошко в тесный двор…
– А зимой еще топить голландку,– сказал мальчик.
– Голландку? Разумеется. Ну так а ты у меня на что, помощник? Все наши работы домашние останутся с нами, куда им деваться, но ведь нас двое, сына, неужели не справимся? Ты посмотри с другой стороны – люди кругом меняются, жизнь меняется, одна твоя мама как была медсестрой, так и состарится.
– Но ты ведь старшая медсестра.
– Банки-склянки, медикаменты, нянечками командую… Я бы с удовольствием оставалась просто медсестрой, людей лечила бы по крайней мере. Но – зарплата.
– А у врачей?
– Врачом бы я получала тысячу четыреста. С дежурствами даже больше.
Мальчик не мог себе представить такой суммы, поэтому спросил иначе:
– И перестала бы сдавать кровь?
– Ну как… для денег перестала бы, наверное.
Ох, до чего мальчик ненавидел эти дни. Вечером ключ в двери поворачивался вяло, с запинающимся скрежетом, и по этому звуку он угадывал, какое будет у мамы лицо. Оно в эти дни было желтоватым, с резкими морщинками вокруг запавших глаз. Она медленно снимала пальто и роняла его на стул в кухоньке, а уж кнопки на ее ботинках приходилось расстегивать ему. Она говорила что-нибудь смешное и пробовала улыбнуться. Долго переодевалась за открытой дверцей шифоньера, а потом как-то по-старушечьи, в два приема, укладывалась на диван.
В такие вечера мальчик злился и подолгу молчал, шелестел страницами на кухне, но до сна не выдерживал. Приходил, присаживался, брал ее руку в свою и водил пальцем по голубым опавшим жилам. Она сдавала слишком много крови за один раз. На донорском пункте работала ее подружка, и по блату у мамы выкачивали больше крови, чем позволяли правила. Чем больше крови, тем больше платили, ясное дело, и мальчик попросил ее однажды не делать этого совсем, но мама ему объяснила, что за все в этой жизни приходится платить – и за то, как ты выглядишь, и за то, на чем спишь, не говоря уже о таком изумительном холодильнике, как «Саратов», – и при этом никто не интересуется твоим жалованьем. Можно, конечно, вместо этого воровать лекарства или спирт, в поликлинике многие так делают. Ты хотел бы этого, сына?
– Тогда поступай в институт, – сказал мальчик.
– Правда? Ты считаешь, еще не поздно в моем возрасте?
– Ты же молодая!
– Правда? Ну спасибо. Я была уверена, ты дашь хороший совет. Тридцать семь, положим, не такая уж первая молодость, но ведь других это не смущает. Некоторые поступают даже позже в институт. Наш глазник, Федосеев, решился в сорок четыре.
– Ему-то зачем, он же врач?
– Практик он. До войны кончил фельдшерское, только и всего, зато ему в госпитале повезло – попался начальником чудный дядечка, знаменитый профессор. Учил его все четыре года, дал полный институтский курс, а практика – вот она на фронте, всегда под руками. Федосеев же светлая голова, усваивал все прекрасно. А глазники сейчас большая редкость, поэтому его держат без диплома. Но это до поры до времени.
– Ну и пусть лечит дальше, если хороший доктор.
– Сейчас из институтов косяком пошла молодежь с дипломами, так что скоро Федосееву намекнут. А он не хочет дожидаться, пока намекнут. Получит настоящий диплом, и все, никто его с места не сдвинет.
– Мне кажется, тебе Федосеев нравится.
– С чего ты взял? – засмеялась мама. – Ну и глупый!
– А ты о нем все время говоришь – Федосеев, Федосеев…
– Ну и что? Мало ли о ком я говорю!
– Ты не пугайся, мам. Если хочешь, выходи за него замуж, я не буду возражать.
– Фу, какие странные идеи приходят тебе в голову. Разве нам плохо вдвоем?
– Мне-то хорошо. Но тебе, по-моему, не хватает Федосеева, чтобы было совсем хорошо.
– Ради бога, не болтай того, чего не понимаешь! И потом, тебе не кажется, что твоего согласия тут не достаточно? Нужно, чтобы Федосеев захотел того же.
– А куда он денется, – сказал мальчик, кладя прозрачную виноградину в рот.
– Ох, как ты уверен, смотри-ка…
– Ты красивая и молодая, а он седой и на протезе, с палкой ходит.
– Нет, ты все-таки глупый. Разве это имеет значение… и вообще замолчи, я не хочу больше разговаривать на эту тему.
– Хочешь, – сказал мальчик и быстро втянул голову в плечи, но подзатыльника не избежал. По стриженой макушке вышло звучно.
– Слышишь, какой пустоголовый у меня ребенок? Ах, сына, сына… Мы с тобой друг у друга есть, и ладно, и не нужен нам никакой Федосеев. Нет, я все-таки обуюсь, неудобно так сидеть.
Но босоножки не налезали.
– Нечего было снимать, – сказал мальчик.
– Что ж ты раньше молчал, советчик… Заладил – поступай, поступай, а подумал, как я сдам экзамены? Там ведь сколько этих экзаменов, все эти химии и физики – я уже забыла, когда их позабыла. Надо просто-напросто все заново зубрить. Разве я смогу?
– Сможешь. Там учить особенно нечего.
– Нет, это невозможно, – вздохнула мать. – Если бы пришлось сдавать по-настоящему, я бы просто не пошла на экзамены. Но фронтовикам положена скидка. Как ты думаешь, смогут они вытянуть меня, даже со скидкой?
– Свободно. Просто обязаны.
– Почему?
– Потому что ты будешь хорошо учиться. Лучше всех, только бы приняли.
Мать погладила мальчика по затылку. Обоим было от этого щекотно и тепло.
– Спасибо, сына. Ты умеешь убеждать. Дома я еще обдумаю наш разговор, а завтра отнесу документы. Я их, в общем, уже собрала.
– Да нечего тут думать, мам. Голландку я на себя беру.
– Это очень большая помощь. Иначе нам не стоит затеваться.
По малиновому песочку аллеи шли к воротам мальчики и девочки в одинаковых полосатых пижамах. Большинству они были все-таки велики. К ним с последними наставлениями склонялись озабоченные матери, которым всегда не хватало еще бы с полчасика родительского времени. Отцов не было, ни одного. Отцы приходили в санаторий редко. То ли дела не отпускали, то ли их вообще маловато в природе было, отцов. Репродуктор с дерева скомандовал готовиться к обеду.
– Ох, опять по этим переулкам пылить… Как тут хорошо у вас, тенисто. Ладно, сына, мне уже пора.
– Когда снова придешь?
– Жди в среду.
– Все расскажешь, хорошо?
– А как же. За тем и приду. Нам еще с тобой говорить и говорить. Думаешь, это так просто – в институт поступить? Ну, пока, дай поцелую, малыш.
Запах маминой помады всегда ставит точку на родительском дне.
Мальчик сворачивал туго хрустящее горло пакета и смотрел вслед матери. Перед самыми воротами она обернулась, помахала ему, и он улыбнулся, потому что загадал – если она обернется, то сдаст экзамены и все у них будет хорошо.
Правда, тут он сплутовал, потому что мама всегда перед воротами оборачивалась.
Какой прекрасный рассказ, до глубин сердца тронута. Спасибо
Лариса, спасибо за сердечный отклик. Кто Вы? Как можно связаться с Вами?
Уважаемый Владимир!
Огромное спасибо за рассказ. Прочитал и как будто сам вернулся в детство послевоенного Ташкента. (Из Ташкента уехал в 1966 году в Москву).
Я тоже был абитуриентом 56-го года. Поступил на филфак ТашГУ , который в 61-м окончил.
Читал Ваши корреспонденции в Литгазете.
Кстати, будучи мальчишкой, несколько раз отдыхал в детском санатории «25 лет Узбекистана», и родители привозили мне в субботу персики…
я здесь, Уважаемый, Владимир:
я здесь, Уважаемый, Владимир:
в живом журнале под именем зузлишка (латинскими буквами). Там можно со мной связаться. я провела в Ташкенте лучшую часть детства, потом часто возвращалась туда. Ташкент — дорогой моему сердцу город.
Пронзительный рассказ!
Рассказ очень искренний. Я так живо свою маму вспомнила, такую же любящую, преданную и так же работающую за двоих. Как хорошо, что есть сайт, где можно прочитать о былом и о настоящем ташкентцев, найти давно потерянных друзей.
Спасибо, Евгений!